Текст книги "Александр I"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 57 страниц)
Д. С. Мережковский
АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ
РОМАН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯОчки погубили карьеру князя Валерьяна Михайловича Голицына.
– Поди-ка сюда, карбонар! За ушко да на солнышко. Расскажи, чего напроказил? Что за история с очками? А? Весь город говорит, а я и не знаю, – сказал, подставляя бритую щёку для поцелуя князю Валерьяну, дядя его, старичок лысенький, кругленький, катавшийся как шарик на коротеньких ножках, всё лицо в мягких бабьих морщинах, какие бывают у старых актёров и царедворцев, – министр народного просвещения и обер-прокурор Синода, князь Александр Николаевич Голицын[118]118
Голицын Александр Николаевич (1773 – 1844) – князь, обер-прокурор Святейшего синода, в 1816-1824 гг. министр народного просвещения и министр духовных дел, глава Российского библейского общества. Отрешённый от этих постов под давлением группы архимандрита Фотия, графа Аракчеева и др., тем не менее сохранил значительное влияние и при дворе Николая I.
[Закрыть].
Когда князь Валерьян после двухлетнего отсутствия (он только что вернулся из чужих краёв) вошёл в министерскую приёмную, большую мрачную комнату с окнами на Михайловский замок, так и пахнуло на него запахом прошлого, вечною скукою повторяющихся снов.
На том же месте опустилась под ним ослабевшая пружина в старом кожаном кресле. Так же на канцелярском зелёном сукне стола лежали запрещённые духовною цензурою книги; «О вреде грибов» – прочёл он заглавие одной из них: грибы постная пища, догадался, нельзя сомневаться в их пользе. Теми же снимками со всех изображений Спасителя, какие только существуют на свете, увешаны были стены приёмной: лик Господень превращён в обойный узор. Так же рдела в глубине соседней комнаты-молельни тёмно-красная лампада в виде кровавого сердца; так же пахло застарелым, точно покойницким, ладаном.
– Помилосердствуйте, дядюшка! Вы уже двадцатый меня об этом сегодня спрашиваете, – сказал князь Валерьян, глядя на старого князя из-под знаменитых очков с тонкою усмешкою на сухом, жёлчном и умном лице, напоминавшем лицо Грибоедова.
– Да ну же, ну, говори толком, в чём дело?
– Дело выеденного яйца не стоит. На вчерашнем дворцовом выходе в очках явился; отвык от здешних порядков: из памяти вон, что в присутствии особ высочайших ношение очков не дозволено…
– Поздравляю, племянничек! Камер-юнкер в очках! И свой карьер испортил, и меня, старика, подвёл. Да ещё в такую минуту…
– Из-за очков падение министерства, что ли?
– Не шути, мой друг, не доведут тебя до добра эти шутки…
– Что за шутки! Завтра к Аракчееву[119]119
Аракчеев Алексей Андреевич (1769 – 1834) – барон, позднее граф, генерал от артиллерии. Председатель департамента военных дел и начальник военных поселений.
[Закрыть] являться. Ежели в крепость или в тележку посадят с фельдъегерем, – только на вас и надеюсь, дядюшка!
– Не надейся, душа моя! Я от тебя отступился: советов не слушаешь, сам лезешь в петлю. Думаешь, не знает начальство, какая у вас каша заваривается? Всё знает, мой милый, всё. Погоди-ка, ужо выведут вас на чистую воду, господа карбонары… А письмо-то, письмо? Это ещё что такое? Откровенничать вздумал по почте? Уж если так приспичило, можно бы, чай, и с оказией…
В перехваченном тайной полицией и представленном государю письме князь Валерьян называл Аракчеева гадиной. Князь Александр Николаевич ненавидел Аракчеева, не кланялся с ним даже во дворце, в присутствии государя. Князь Валерьян знал, что за это письмо дядя готов простить ему многое.
– Я всегда полагал, ваше сиятельство, – проговорил он с ещё более тонкой усмешкой на слегка побледневших губах, – что заглядывать в частные письма всё равно что у дверей подслушивать.
Старик зашикал, замахал руками.
– Если желаете, сударь, продолжать со мною знакомство, извольте выбирать выражения ваши, – сказал он по-французски.
– Виноват, ваше сиятельство, но, право, мочи нет! Вся кровь в желчь превращается. Я понимаю, что можно здоровому человеку привыкнуть жить в жёлтом доме с сумасшедшими, но честному с подлецами в лакейской – нельзя.
– Вы очень изменились, мой милый, очень изменились, – покачал головою дядюшка. – И скажу прямо, не к лучшему эти заграничные знакомства, вам не впрок.
«Успели-таки донести, мерзавцы!» – подумал князь Валерьян. Заграничное знакомство был вольнодумный философ Чаадаев[120]120
Чаадаев Пётр Яковлевич (1794 – 1856) – корнет лейб-гвардии гусарского полка, адъютант генерала И. В. Васильчикова, философ, писатель. Член Северного общества декабристов.
[Закрыть], с которым он сблизился во время своего пребывания в Париже.
– Я вижу, дорогой мой, вы всё ещё не можете освободиться от самого себя и обратиться в то ничто, которое едино способно творить волю Господню, – проговорил дядюшка и завёл глаза к небу. – Как блудный сын, покинули вы отчий дом и рады питаться свиными рожками на полях иноплеменников.
«Свиные рожки – конституция», – догадался князь Валерьян.
Долго ещё говорил дядюшка об Иисусе, сладчайшем, о совлечении ветхого Адама и воскрешении Лазаря, о состоянии Марии, долженствующем заменить состояние Марфы, о божественной росе и воздыханьях голубицы.
Князь Валерьян слушал с тоскою. «Тюлевый бы чепчик с рюшками тебе на лысину – и точь-в-точь Крюденерша-пророчица![121]121
Имеется в виду Крюденер (урожд. Фитингоф), Варвара Юлия (1764 – 1825) – баронесса, автор сентиментальных романов, а затем проповедница мистических учений. Она оказала заметное влияние на Александра I после их знакомства в 1815 г.
[Закрыть]» – думал он, глядя на старого князя.
– Всякая власть от Бога. Христианин и возмутитель против власти, от Бога установленной, есть совершенное противоречие, – кончил старик тем, чем кончались все подобные проповеди.
– А ведь я и забыл, ваше сиятельство, – успел, наконец, вставить князь Валерьян, – поручение от Марьи Антоновны…
Взял со стола свёрток, развязал и подал, не без камер-юнкерской ловкости, шёлковую подушечку – из тех, какие употреблялись для коленопреклонений во время молитвы, с вышитым католическим пламенеющим сердцем Иисусовым.
– Собственными ручками вышита изволили. Пусть, говорят, будет князю память о друге верном всегда, особенно же ныне, в претерпеваемых им безвинно гонениях.
– Ах, милая, милая! Вот истинная дщерь Израиля! – умилился дядюшка. – Будешь у неё сегодня на концерте Вьельгорского?[122]122
Виельгорский Михаил Юрьевич (1788 – 1856) – граф, придворный обер-шенк, с 1827 г. директор управления императорских театров. Композитор-любитель, музыкант, как и его брат Матвей, известный виолончелист. Меценат, близкий знакомый Пушкина.
[Закрыть]
– Буду.
– Ну, так скажи ей, что завтра же приеду расцеловать ручки.
В любовных ссорах государя с Марьей Антоновной Нарышкиной князь Александр Николаевич Голицын был всегдашним примирителем, за что злые языки называли его старою своднею. «Тридцатилетний друг царёв, угождая плоти, миру и диаволу, князь всегда был заодно с царём в таких делах, о них же нельзя и глаголати», – обличал его архимандрит Фотий[123]123
Фотий (в миру Пётр Никитич Спасский) (1792 – 1838) – с 1822 г. архимандрит, настоятель Юрьевского монастыря. Пользуясь покровительством графини А. А. Орловой-Чесменской, вошёл в окружение Александра I, на которого оказал большое влияние в последние годы царствования.
[Закрыть]. – И ещё порученьице, дядюшка: узнать о министерских делах, о кознях врагов.
– Сам расскажу ей… А впрочем, вы, может быть, там больше нашего знаете? Ну-ка, что слышал? Рассказывай.
– Много ходит слухов. Говорят, министерства вашего дни сочтены; в заговоре будто отец Фотий с Аракчеевым…
– И с Магницким[124]124
Магницкий Михаил Леонтьевич (1778 – 1855) – попечитель Казанского учебного округа в 1819-1826 гг., вошёл в историю как «гонитель просвещения».
[Закрыть].
– Быть не может! Магницкий – сын о Христе возлюбленный… А ведь говорил я вам, дядюшка: берегитесь Магницкого. Шельма, каких свет не видал, – помесь курицы с гиеною.
– Как, как? Курицы с гиеною? Недурно. Ты иногда бываешь остроумен, мой милый…
– А помните, ваше сиятельство, как исцеляли бесноватого? – спросил князь Валерьян.
– Да, представь себе, кто бы мог подумать? Мошенники… Ну, да что Магницкий! Бог с ним. А вот отец Фотий, отец Фотий, – какой сюрприз!
Сбегал в кабинет и вернулся с двумя письмами.
– Читай.
«Ваше сиятельство, высокочтимый князь! Ты и я – как тело и душа. Сердце одно мы. Христос посреди нас есть и будет», – кончалось одно письмо, от Фотия.
Другое – черновик, ответ Голицына:
«Высокопреподобный отче Фотий! Свидания с вами жажду, как холодной воды в жаркий день. Орошаюсь слезами и прошу у Господа крыл голубиных, чтобы лететь к вам. Воистину Христос посреди нас».
– Ах, дядюшка, дядюшка, погубит вас доброе сердце! – едва удержался князь Валерьян от злорадного смеха.
– Бог милостив, мой друг! Сколько люди меня ни обманывают, а я в дураках не бывал. Так вот и нынче. Министерство отнять хотят. Да я радёшенек! Только того и желаю, чтобы на свободе подумать о спасенье души...
Опять завёл глаза к небу
– У государя – вот у кого доброе сердце, – вздохнул с умилением. – Ну тот этим и пользуется…
«Тот» был Аракчеев: старый князь так ненавидел его, что никогда не называл по имени.
– Подойдёт тихохонько, склонив голову набок, и пригорюнится: «Государь-батюшка, ваше величество, одолели меня, старика, немощи, увольте в отставку..»
Князь Валерьян взглянул на дядюшку и замер от удивления: мягкие бабьи морщины сделались жёсткими, глаза потухли, щёки впали, лицо вытянулось – живой Аракчеев. Но исчезло видение, и опять сидел перед ним благочестивый проповедник; только где-то в самой глубине глаз искрилась шалость.
Вспомнился князю Валерьяну рассказ, слышанный от самого дядюшки, как однажды в юности, ещё камер-пажом, побился он об заклад, что дёрнет за косу императора Павла I. И действительно, стоя за государевым стулом во время обеда, изловчился – дёрнул; государь обернулся. «Ваше величество, коса покривилась, я исправил». – «А, спасибо, дружок!»
– Так-то, мой милый, – продолжал дядюшка. – Говоря между нами, это министерство просвещения у меня вот где! Сыт по горло. Не министерство, а гнездо демонское, которого очистить нельзя, – разве ангел с неба сойдёт. Все училища – школы разврата. Новая философия изрыгнула адские лжемудрствования и уже стоит среди Европы с поднятым кинжалом. Кричат: науки, науки! А мы, христиане, знаем, что в злохудожную душу не внидет премудрость, ниже обитает в телеси, повинном греху. И что можно сделать доброго книгами? Всё уже написано. Буква мертвит, а дух животворит… Я бы, мой друг, все книги сжёг! – закончил он с тою же резвостью, с которой, должно быть, дёргал императора за косу.
«Ах, шалун, шалун, – думал князь Валерьян. – Сколько зла наделал, а ведь вот невинен, как дитя новорождённое».
– Ты что на меня так уставился? Аль не по шёрстке? Ничего, брат, стерпится, слюбится. Ты ещё вернёшься к нам…
Посмотрел на часы.
– В Синод пора, два архиерея ждут. Ну, Господь с тобой. Дай перекрещу. Вот так – теперь не бойся, ничего тебе тот не сделает. А право же, возвращайся-ка к нам, блудный сынок!
– Нет уж, дядюшка, куда мне? Горбатого разве могилка исправит.
– Не могилка, а девица Турчанинова.
– Какая девица?
– Не слышал? Удивительно. Исцеляет взглядом горбатых и глухонемых. Я собственными глазами видел сына генерала Толя, с одной ногой короче другой, и – представь себе! – через месяц ноги сравнялись. Силу эту уподобить можно помпе или – как это? – насосу, что ли, извлекающему из натуры магнетизм животный… Сейчас некогда, потом расскажу. Хочешь к ней съездить?
– С удовольствием. Может быть, и меня выправит?
– А ты что думал? Богу всё возможно. Или не веришь?
– Верю, дядюшка! А только знаете, что мне иногда в голову приходит: если бы Сам Христос стал творить чудеса и проповедовать на Адмиралтейской или Дворцовой площади, тут и до Пилата не дошло бы, а первый квартальный взял бы его на съезжую. И архиереи ваши не заступились бы…
«Ни вы, ни вы, ваше сиятельство!» – едва не сорвалось у него с языка – и, не дожидаясь ответа, выбежал из комнаты.
Старый князь только пожал плечами:
– Беспутная голова, а сердце доброе. Жаль, что скверно кончит!
ГЛАВА ВТОРАЯВскоре после Аустерлица появилось в иностранных газетах известие из Петербурга: «Госпожа Нарышкина победила всех своих соперниц. Государь был у неё в первый же день по своём возвращении из армии. Доселе связь была тайной; теперь же Нарышкина выставляет её напоказ, и все перед ней на коленях. Эта открытая связь мучит императрицу».
Однажды на придворном балу государыня спросила Марью Антоновну об её здоровье:
– Не совсем хорошо, – ответила та – я кажется, беременна.
Обе знали от кого.
«Поведение вашего супруга возмутительно, особенно маленькие обеды с этой тварью, в собственном кабинете его, рядом с вами», – писала дочери своей, русской императрице, великая герцогиня Баденская[125]125
Матерью императрицы Елизаветы Алексеевны была Амалия, принцесса Гессен-Дармштатская.
[Закрыть]. Шла речь о разводе.
Но за двадцать лет к этому все привыкли, и уже никто не удивлялся. Марья Антоновна была так хороша, что не хватало духа осудить её любовника.
«Разиня рот, стоял я в театре перед её ложей и преглупым образом дивился красоте её, до того совершенной, что она казалась неестественной, невозможной» – вспоминал через много лет один из её поклонников.
«Скажи ей, что она ангел, – писал Кутузов жене, – и что если я боготворю женщин, то для того только, что она – сего пола: а если б она мужчиной была, тогда бы все женщины были мне равнодушны».
Всех Аспазия милей
Чёрными очей огнями,
Грудью пышною своей.
Она чувствует, вздыхает,
Нежная видна душа,
И сама того не знает,
Чем всех боле хороша, –
пел старик Державин.
Никто не удивлялся и тому, что у мужа Марьи Антоновны, Дмитрия Львовича Нарышкина[126]126
Нарышкин Дмитрий Львович (1764 – 1838) – был придворным обер-егермейстером.
[Закрыть], две должности: явная – обер-гофмейстера и тайная – «снисходительного мужа» или, как шутники говорили, «великого мастера масонской ложи рогоносцев».
Добродетельная императрица Мария Феодоровна писала добродетельной супруге Марье Антоновне: «Супруг ваш доставляет мне удовольствие, говоря о вас с чувствами такой любви, коей, полагаю немногие жёны, подобно вам, похвалиться могут».
Любовник, впрочем, был не менее снисходителен, чем муж. Однажды застал он Марью Антоновну врасплох со своим адъютантом Ожаровским[127]127
Ожаровский Адам Петрович (1776 – 1855) – граф, генерал от кавалерии, член Государственного совета царства Польского. В Отечественную войну – командир корпуса, после Бородинского сражения награждён золотой шпагой за храбрость.
[Закрыть]. Но она сумела убедить государя, что ничего не было, и он поверил ей больше, чем глазам своим. Следовали другие, бесчисленные, большею частью из молоденьких флигель-адъютантов.
Обе дочери государя от Елизаветы Алексеевны умерли в младенчестве. Первая дочь от Марьи Антоновны умерла тоже. Вторая, Софья, осталась в живых, но с детства была слаба грудью. Опасались чахотки. Этот последний и единственный ребёнок, которого государь считал своим, о чём, однако, спорили, – маленькая Софочка – была его любимицей.
Благодаря дяде своему, старому другу дома, князь Валерьян Михайлович принят был у Нарышкиных как родной. Софья любила его как сестра. Он её – больше, чем брат, хотя сам того не знал. Надолго разлучались, – Софью часто увозили на юг, – как будто забывали друг друга, но сходились опять как родные.
– Лучшего жениха не надо для Софьи, – говорила Марья Антоновна.
Но на Веронском конгрессе[128]128
Веронский конгресс состоялся 20 октября – 14 декабря 1822 г.
[Закрыть] государь представил ей другого жениха, графа Андрея Петровича Шувалова[129]129
Шувалов Андрей Петрович (1802 – 1873) – граф, дипломат, позже придворный церемониймейстер и камергер, член Государственного совета.
[Закрыть], только что зачисленного в коллегию иностранных дел, молодого дипломата меттерниховской школы[130]130
Меттерних-Виннебург, Клеменс Венцель Лотар (1773 – 1859) – в 1809 – 1821 гг. был министром иностранных дел Австрии, а затем её канцлером.
[Закрыть].
Как все Шуваловы, граф Андрей был искателен, ловок и вкрадчив, втируша, тихоня, ласковый телёнок, который двух маток сосёт. Такие, впрочем, государю нравились.
Старая графиня, мать жениха, долго жившая в Италии, перешла в католичество. Римские отцы иезуиты начали свадьбу, а парижские шарлатаны кончили. Месмерово лечение[131]131
Месмер, Фридрих Антон (1734 – 1815) – австрийский врач, практиковавший в Париже. Автор учения и метода «животного магнетизма».
[Закрыть] тогда входило в моду. Принялись лечить и Софью. Граф Андрей магнетизировал её, по предписанию ясновидящих. Пятнадцатилетняя девочка, почти ребёнок, отдала ему руку свою, как отдала бы её первому встречному, по воле отца, сама не зная, что делает.
Князь Валерьян, тоже бывший тогда в Вероне, только утратив Софью, понял, как её любил. Он уехал в Париж к Чаадаеву. Беседы с мудрецом не утешили его, но дали надежду заменить любовь к женщине любовью к Богу и к отечеству.
Года через два, с дозволения ясновидящих, Софью привезли в Петербург, где назначена была свадьба. Зимой начались обычные среды у Нарышкиных, на Фонтанке, близ Аничкина моста.
Урождённая княжна Святополк-Четвертинская, Марья Антоновна была ревностной полькой и собирала вокруг себя польских патриотов. Уверяли, будто конституцией Польша обязана ей. И русские либералы видели в ней свою заступницу. Салон её был единственным местом в Петербурге, где можно было говорить свободно не только о вреде взяток, но и о самом Аракчееве, которого она ненавидела.
По средам, в Великом посту, у Нарышкиных давались концерты. В ту среду, в которую собрался к ним князь Валерьян, в первый раз по возвращении своём в Петербург, назначен был концерт знаменитого музыканта-любителя графа Михаила Вьельгорского.
Когда князь Валерьян вошёл в белый зал с колоннами и огромным, во всю стену зеркалом, отражавшим портрет юного императора Александра Павловича, первая половина концерта кончилась, и последний звук виолончели замер, как человеческое рыдание. Послышались рукоплескания, шум отодвигаемых стульев, шорох дамских платьев и жужжащий говор толпы. Раззолоченные арапы высоко подымали над головами гостей подносы с мороженым; поправляли восковые свечи в жирандолях.
Голицын увидал издали своего приятеля, лейб-гвардии полковника князя Сергея Трубецкого[132]132
Трубецкой Сергей Петрович (1791 – 1860) – князь, полковник лейб-гвардии Преображенского полка. Накануне 14 декабря 1825 г. избран «диктатором» восстания, но на Сенатскую площадь не явился. Осуждён по 1-му разряду и по конфирмации приговорён к вечной каторге, сокращённой затем до 15 лет.
[Закрыть], директора Северной управы тайного общества, и хотел подойти к нему, чтобы переговорить окончательно о своём, уже почти решённом, поступлении в члены общества, но раздумал: решил – потом.
Опять, как давеча, в приёмной у дядюшки, пахнуло на него знакомым запахом прошлого, вечною скукою повторяющихся снов.
Всё так же, как два года назад: так же воскликнула, повторяя, видимо, заученную фразу, пожилая дама с голыми костлявыми плечами:
– Граф Михаил играет как ангелы на концертах у Господа Бога!
Так же склонился и шепчет что-то на ухо графине Елене Радзивилл отец Розавенна[133]133
Розавенна (Розавен) Иоанн Антонович (Жан-Луи де Лейсепо) (1772 – 1851) по происхождению был французским дворянином. Окончил иезуитский коллеж в Риме и с 1804 г. поселился в России, где обратил в католичество многих представителей высшей знати. В начале 1816 г. выслан вместе с другими иезуитами из Петербурга, а затем и из России. Проживая затем в Риме, пользовался большим вниманием папы Льва XII. Автор антиправославных сочинений.
[Закрыть], иезуит, молодой, красивый итальянец, идол петербургских дам, похожий в своей шёлковой чёрной сутане на чёрного, гладкого кота, который, выгнув спину, ласково мурлычет; нельзя понять, любезничает или исповедует; с одинаковым искусством передаёт любовные записочки и причащает из тайной дароносицы тут же, на великосветских раутах, своих поклонниц, новообращённых в католичество. «Ушком» прозвали графиню Елену за то, что она краснела не лицом, а одним из своих прелестных, как перламутровые раковинки, ушек. И теперь под ласковый шёпот отца Розавенны недаром у неё краснеет ушко: может быть, по примеру хорошенькой графини Куракиной, сожжёт себе пальчик на свечке, чтобы уподобиться христианским мученицам. А девяностолетняя бабушка Архарова, в пунцовом халдейском тюрбане с ярко-зелёными перьями, нарумяненная, похожая на свою собственную моську, которая вечно храпит у неё на коленях, смотрит ехидно в лорнет на эту парочку – отца иезуита с графиней Ушком – и, должно быть, готовит злую сплетню.
На своём обычном месте, поближе к печке, сидит баснописец Крылов. Видно, как пришёл – завалился в кресло, чтобы не вставать до самого ужина: «Спасибо хозяюшке-умнице, что место моё не занято; тут потеплее». В поношенном, просторном, как халат, фраке табачного цвета с медными пуговицами и потускневшей орденской звездой, эта огромная туша кажется необходимою мебелью. Руки упёрлись в колени, потому что уже не сходятся на брюхе; рот слегка перекошен от бывшего два года назад удара; лицо жирное, белое, расползшееся, как опара в квашне, ничего не выражающее, разве только – что жареного гуся с груздями за обедом объелся и ожидает поросёнка под хреном к ужину, несмотря на Великий пост: «У меня, грешного, – говаривал, – по натуре своей желудок к посту неудобен». Дремлет; иногда приоткроет один глаз, посмотрит из-под нависшей брови, прислушается, усмехнётся не без тонкого лукавства – и опять дремлет.
Не движась, я смотрю на суету мирскую
И философствую сквозь сон.
А подойдёт к нему сановник в золотом шитье: «Как ваше драгоценное, Иван Андреевич»? – и дремоты как не бывало: вскочит вдруг с косолапою ловкостью, лёгкостью медведя, под барабан танцующего на ярмарке, изогнётся весь, рассыпаясь в учтивостях, – вот-вот в плечико его превосходительство чмокнет. Потом опять завалится – дремлет.
Так и пахнуло на Голицына от этой крыловской туши, как из печки, родным теплом, родным удушьем. Вспоминалось слово Пушкина: «Крылов – представитель русского духа, не ручаюсь, чтобы он отчасти не вонял; в старину наш народ назывался смерд». И в самом деле, здесь, в замороженном приличии большого света, в благоуханиях пармской фиалки и буке-а-ля-марешаль, эта отечественная непристойность напоминала запах рыбного садка у Пантелеймонского моста или гнилой капусты из погребов Пустого рынка.
– Давно ли, батюшка, из чужих краёв? – поздоровался Крылов с Голицыным, проговорив это с такою ленью в голосе, что, видно было, его самого в чужие края калачом не заманишь.
– В старых-то зданиях, Иван Андреевич, всегда клопам вод, – продолжал начатый разговор князь Нелединский-Мелецкий[134]134
Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович (1752 – 1829) – тайный советник, сенатор. Писатель, секретарь императрицы-матери Марии Фёдоровны.
[Закрыть], секретарь императрицы Марии Феодоровны, директор карточной экспедиции, маленький пузатенький старичок, похожий на старую бабу, – вот и в Зимнем дворце, и в Аничкином, и в Царском – клопов тьма-тьмущая, никак не выведут…
Почему-то всегда такие несветские разговоры заводились около Ивана Андреевича.
– Да и у нас, в Публичной библиотеке, клопов не оберёшься, а здание-то новое. От книг, что ли? Книга, говорят, клопа родит, – заметил Крылов.
– Была у меня в Москве, у Харитонья, фатерка изрядненькая, – улыбнулся Нелединский приятному воспоминанию, – и светленько, и тёпленько – словом, всем хорошо. А клопов такая пропасть, как нигде я не видывал. «Что это, говорю хозяйскому приказчику, какая у вас в доме нечисть?» А он: «Извольте, говорит, сударь, посмотреть – на стенке билет против клопов». Велел принести: какое-нибудь, думаю, средство или клоповщика местожительство. И что же, представьте себе, на билете написано: святому священномученику Дионисию Ареопагиту[135]135
Дионисий Ареопагит – знатный афинянин, обращённый в христианство апостолом Павлом; христианский святой, с VI в. получили известность сочинения, написанные якобы от его имени.
[Закрыть] молитва!
– Н-да, точно, Ареопагит клопу изводчик, – промямлил Крылов, зевая и крестя рот. – Ежели который человек верит, то по вере ему и бывает…
– А меня почечуй, батюшки, замучил, – не расслышав, о чём говорят, зашамкал другой старичок, сенатор, дряхлый-предряхлый, с отвислой губой. – И ещё маленькие вертижцы…
– Какие вертижцы? – спросил Нелединский с досадой.
– Вертижцы… когда голова кругом идёт… Помню, во дни блаженной памяти Екатерины-матушки… – начал он и, как всегда, не кончил: его никто не слушал; со своим почечуем – геморроем он лез ко всем, даже, по рассеянности, к дамам.
– Опять разболтал! И какой тебя чёрт за язык дёргает? – выговаривал князь Вяземский[136]136
Вяземский Пётр Андреевич (1792 – 1878) – князь, литературный критик, поэт, близкий друг Пушкина.
[Закрыть] Александру Ивановичу Тургеневу[137]137
Тургенев Александр Иванович (1784 – 1845) – русский общественный деятель, историк, литератор. В указанное время – директор департамента духовных дел иностранных исповеданий, камергер. Брат декабриста Н. И. Тургенева.
[Закрыть]. – Ну можно ли такие письма в клубе показывать? Разблаговестят по городу, попадёт в тайную полицию – и поминай Сверчка как звали…
Голицын прислушался. Он знал, что Сверчок – арзамасское прозвище Пушкина. Вместе с Тургеневым и Вяземским случалось ему не раз хлопотать у дядюшки за ссыльного коллежского секретаря Пушкина.
– Слышали, князь? – обратился к нему Вяземский.
– Нет. Какое письмо?
– А вот какое, – зашептал ему Тургенев на ухо знаменитые строки, которые так часто повторял, что затвердил их наизусть;– «Ты хочешь знать, что я делаю. Беру уроки чистого афеизма. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная».
– Ну, посудите сами, князь, неужели за такой вздор…
– Да ты где живёшь, братец, на луне, что ли? – опять загорячился Вяземский. – Будто не знаешь, что нынче в России за какой угодно вздор…
– Ну не ворчи, полно, не буду… А Сверчок-то, говорят, опять в пух проигрался?
– Мало ли врут? Вот распустили намедни слух, будто застрелился…
– Ну нет, не застрелится, – усмехнулся Тургенев, – словечко-то его помнишь: «Только бы жить!» Кто другой, а Пушкин небось не застрелится…
Подошёл хозяин, Дмитрий Львович Нарышкин; одетый по-старинному, в пудре, в чулках и башмаках с красными. каблучками – настоящий маркиз Людовика XV[138]138
Людовик XV (1710 – 1774) – с 1715 г. французский король, при котором государством фактически управляли его многочисленные фавориты и любовницы.
[Закрыть]; иногда судорога дёргала лицо его, так что он язык высовывал, точно поддразнивал; но всё же величествен, как старый петух, хотя и с продолбленной головой, а шагающий с важностью.
– А ваш-то пострел Пушкин опять пресмешные стишки сочинил, слышали? – сказал он, присоединяясь к собеседникам.
– А ну-ка, ну? – залюбопытствовал Тургенев и подставил ухо с жадностью.
По знаку Дмитрия Львовича головы сблизились, и он прошептал с игривой улыбкой прошлого века:
Свобод хотели вы – свободы вам даны:
Из узких сделали широкие штаны.
– Да это не Пушкина! – рассмеялся Вяземский. – Сказал бы я вам стишки, да боюсь, не прогневались бы, ваше высокопревосходительство: уж очень вольные…
– Ничего, ничего, князь, – ободрил его Дмитрий Львович. – Я вольные стишки люблю. Ведь и мы, сударь, небось в наше время наизусть Баркова[139]139
Барков Иван Степанович (или Семёнович) (1732 – 1768) – русский поэт, писатель, переводчик. Прославился стихотворениями с ненормативной лексикой.
[Закрыть] знали…
Глядя на портрет государя с таким вольномысленным видом, как будто делал революцию, Вяземский прочёл:
Воспитанный под барабаном,
Наш… был бравым капитаном,
Под Аустерлицем он бежал,
В двенадцатом году – дрожал;
Зато был фрунтовой профессор,
Но фрунт герою надоел;
Теперь коллежский он асессор
По части иностранных дел.
Нарышкин тихонько захлопал в ладоши и высунул язык от удовольствия: был верноподданный и сердечный друг царя, но недаром, видно, учился у Баркова вольномыслию.
– А доктор говорит, одышка от гречневой каши, – жаловался Нелединский Крылову. – И так я от этих удуший ослаб, так ослаб, что надо бы за мной приставить маму…
– А у меня всё маленькие вертижцы… – зашамкал опять старичок.
– Плюнь-ка ты на докторов, князенька! – вдруг оживился Крылов, даже оба глаза раскрыл. – Возьми с меня пример: чуть задурит желудок – вдвое наемся, а там он себе как хочешь разведывайся. У Степаниды Петровны, на масленой, перед самым обедом, – рубцы и потрох у неё готовят ангельские, – так подвело, что хоть вон беги. Да вспомнил, что на Щукином – грузди отменные. Только что доложил о том, Степанида Петровна, матушка, сию ж минуту – пошли ей Господь здоровья, кормилице, – спосылала на Щукин верхом, и грузди поспели к жаркому. Принял я порцию, в шести груздях состоящую, и с тех пор свет увидел. А ты говоришь – доктора…
Вяземский вольнодумничал уже не в стихах, а в прозе, говорил о «затмении свыше», о цензурных неистовствах, которые дошли до того, что нельзя сказать «голая истина», потому что непристойно лицу женского пола являться голым; о запрещении Филаретова катехизиса[140]140
Филарет (Василий Михайлович Дроздов) – будущий митрополит Московский, в то время был ректором Петербургской духовной академии и активным деятелем Библейского общества. Его «Христианский катехизис» ( 1823 г.) подвергся нападкам консерваторов, что не помешало, однако, этому сочинению до 1917 г. служить учебным пособием в школах и семинариях.
[Закрыть]; об изуверствах Магницкого, который предлагал разрушить до основания Казанский университет и заставил профессоров похоронить весь анатомический кабинет, трупы, скелеты и человеческих уродцев, потому что находил «мерзким и богопротивным употреблять человека, образ и подобие Божие, на анатомические препараты», вследствие чего заказаны были гробы, в коих поместили препараты и, по отпетии панихиды, в торжественном шествии понесли их на кладбище.
Слушая одним ухом Крылова, другим Вяземского, Голицын сравнивал обоих, и ему казалось, что пылающий свободомыслием Вяземский лопнет, как мыльный пузырь, а чугунный дедушка Крылов не поколеблется. «Неужели же это лицо – опара, из квашни расползшаяся, – лицо всей России?» – думал он со смехом и ужасом.
Но перестал думать, увидя на другом конце залы Марью Антоновну с графом Шуваловым.
На ней – всегдашнее простое белое платье, туника с прямыми складками, как на древних изваяниях; старая мода, а на ней – новая, вечная; никаких украшений, только вместо пряжки на плече – камея-хризолит, подарок императрицы Жозефины, да гирлянда незабудок в чёрных волосах. Лет за сорок, а всё ещё пленительна. Сегодня – особенно. Не вторая, а двадцатая молодость. Глубокая ясность осенних закатов, душистая зрелость осенних плодов.
Всех Аспазия милей
Чёрными очей огнями.
Сегодня – чернее, огненнее, чем когда-либо. «Минерва в час похоти» – назвал её кто-то. Ресницы стыдливо опущены, и во всех движениях – тоже стыдливость, опущенность, как в томном трепете плакучих ив.
«Что с нею?»– удивлялся Голицын. Он знал её хорошо, недаром был почти влюблён в неё когда-то; знал, что такой, как сегодня, она бывает всегда, когда меняет любовника. Кто ж теперь?
Вгляделся пристальней в Шувалова. Лицо красивое до наглости, как у Платона Зубова[141]141
Зубов Платон Александрович (1767 – 1822) – светлейший князь, знаменитый фаворит Екатерины II.
[Закрыть], героя «постельных услуг». По этому лицу хотелось верить ходившим о нём слухам, будто брал он деньги у старых женщин и отказался от поединка за дело чести. Безукоризненный английский фрак с преувеличенно узкой, по последней моде, талией; точёные ножки, затянутые в чёрный атлас; галстучек, завязанный небрежно, по-шатобриановски; хохолок, взбитый тщательно, по-меттерниховски. «А хорошо бы подержать у барьера, под пистолетом эту смазливую рожицу!» – подумал Голицын с ненавистью.
И вдруг показалось ему, что на слишком ласковый блеск в глазах Марьи Антоновны глаза Шувалова ответили таким же блеском.
«Так вот кто! – промелькнула у Голицына мысль, которая ему самому показалась нелепой. – Мать – с женихом дочери!.. С ума я схожу, что ли?»
Насильно он отвёл глаза в другую сторону и увидел Софью. Она разговаривала с князем Трубецким. Для неё одной пришёл сюда Голицын, но как будто испугался – спрятался от неё за колонну, и по тому, как забилось у него сердце, как не хотел давеча говорить с Трубецким о тайном обществе, вдруг понял, что всё ещё не исполнил советов мудреца Чаадаева – не заменил любви к женщине любовью к отечеству.
– Принимая вещи даже в самой строгой скептике, должно, полагаю, согласиться, что в России не может быть хуже того, что есть, – заговорил князь Козловский, отвечая Вяземскому, в постепенно расширяющемся круге собеседников.
Козловский, бывший посланник в Сардинии, «за неосновательность поступков» от службы уволенный, был полуполяк, тайный католик и, по слухам, даже иезуит, но в то же время человек вольного образа мыслей в политике. Наружностью не то Бурбон, не то Фальстаф… Дородства не меньшего, чем дедушка Крылов, но живой, бойкий, подвижный. Когда говорил о политике, не только лицо его, но и вся тюленья туша трепетала, как будто искрилась умом. В такие минуты влюблялись в него даже молоденькие женщины.
– Освободили Европу, Россию возвеличили! С нами Бог! А у князя Меттерниха на посылках бегаем. Каланчой пожарной сделалась российская политика: стережём, не загорится ли где, и скачем, высуня язык, по всей Европе, с конгресса на конгресс, заливая чужие пожары собственной кровью. Революция здесь, революция там. Уж не ошиблись ли народы, низложив Бонапарта? Вместо одного великого тиана – сотни маленьких. Льва свалили и достались волкам на добычу…
– Зато, говорят, правление нынче законное, – поддразнил его Вяземский.
– Законное? Где? Видели, князь, на Литейном вывеску «Комиссия составления законов»? Буква «с» выпала: комиссия… оставления законов. Не вернее ли так? Не пора ли оставить законы? К чему они, когда скрижали их о первый камень самовластья разбиваются?..
Ударил жирным кулаком по жирной ладони с демократической яростью. Фальстаф превратился в Мирабо[142]142
Мирабо, Оноре-Габриэль Рикетти (1749 – 1791) – граф, знаменитый оратор и политический деятель эпохи французской революции.
[Закрыть]. А дамы слушали с такой же приятностью, как давеча Вьельгорского: второй концерт не хуже первого.
– Да, сударь, в России нет законов! – гремел Козловский, как с трибуны. – Указы, то от любимца-истопника исходящие, то от курляндца-берейтора, то от турка-брадобрея, то от Аракчеева, нельзя считать законами: это только право сильного, анархия, где лучше задушить, чем быть задушенным. Мы как Дон-Кишот действуем: освобождая других, сами стонем под ненавистным игом…
– Да за это, батюшка, на съезжую! – прошипела Архарова, и зелёные перья на пунцовом токе грозно заколебались, моська на её коленях проснулась с ворчанием.
Крылов тоже проснулся, зашевелился с таким видом, что откуда-то сквозняк. А пан Вышковский, и пан Хлоповский, и пан Храповицкий, и пан Салтык хлопали в ладоши, как на Варшавском сейме: «Bravo! bravo! bravissimo!» Тургенев наклонил голову, загнув ухо ладонью руки, чтобы не пропустить ни слова, запомнить и разнести по городу. Вяземский наслаждался и завидовал. Ушко графини Елены пылало. О, Розавенна решил о Козловском по Жозефу де Местру[143]143
Местр, Жозеф де (1754 – 1821) – французский политический деятель, писатель.
[Закрыть]: «университетский Пугачёв». Дмитрий Львович высовывал язык от восхищения, а Марья Антоновна улыбалась, как добрая хозяйка, радуясь, что гости довольны.