Текст книги "Первый удар. Книга 2. Конец одной пушки"
Автор книги: Андрэ Стиль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
– А что же плохого в наших рассуждениях? – спрашивает Артюр. – Всегда так бывает. Собираемся мы для того, чтобы нащупать слабые места в нашей работе. А какой смысл хвастать перед товарищами своими достижениями? Мы собрались для того, чтобы выявить, какие у нас прорехи. А если взять мелочи, о которых ты говорил, – они происходят ежедневно. Вот послушай, на днях…
– Нет, Артюр, не рассказывай! Уже поздно. Оставь что-нибудь на завтра. Конечно, это происходит ежедневно. Только я должен сказать вот что: все это носит случайный характер и зависит от реакции того или иного товарища. Такая борьба еще не ведется систематически и по всему фронту. Надо ее организовать и подытоживать все наши маленькие достижения, говорить о них, показать всем, что американцев можно прижать, хотя бы в мелочах. А когда можно сделать вот так, – Анри как будто отрубил себе сначала палец, а потом всю руку до самого плеча, и закончил: – то можно и так!
– А ведь верно, – говорит Трико. – Если сложить вместе все неприятности, которые мы доставили в нашем депо американцам, почти сами того не замечая, то получился бы неплохой итог. Когда мы держимся твердо, они затихают, как мыши. Вот позавчера…
– И ты тоже? – смеется Анри. – Если еще и Бастьен начнет рассказывать о своих успехах, мы никогда не кончим. (Он чувствует, что теперь имеет право их поддразнить.) По началу можно было подумать, что почти все неосуществимо. А теперь послушать вас – так выходит наоборот, все делается само собой!
Собрание явно идет к концу. Трико вынимает жестяную коробку с табаком, на крышке ее приделано приспособление для самокруток.
– Теперь, значит, сиди покуривай, бей баклуши! – смеясь бросает Виктор.
– Нет, серьезно, – говорит в заключение Анри. – Мы вот столкнемся с трудностями и только их и видим. Конечно, надо их видеть, но мы иногда не умеем дать им правильное освещение, не учитываем наших удач, а как раз на них и нужно опираться, чтобы разрешить трудности. Сколько сейчас можно сделать маленьких, но важных дел! Уйму! И надо их делать, какими бы мелкими они ни казались. Вот так и образуются лавины.
– Хочешь? – спрашивает Трико, протягивая Анри первую скрученную сигарету. – Послюнить? – спрашивает он, проводя уже языком по бумажке.
– Ясно! Ты же не заразный, – отвечает Анри. – Так вот, я уверен: если вы до завтрашнего вечера еще поломаете себе голову над этим вопросом, вы придете на заседание комитета секции с целым коробом ценных предложений.
– Ну, уж только не я, – говорит Бастьен, застегивая обтрепанный воротник куртки. – Я-то приглашен в первый раз. Пусть другие говорят, я послушаю.
– Вот тебе на! А зачем же тебя тогда пригласили? Обязательно должен выступить, – говорит Анри, понимая, что в глубине души Бастьену хочется, чтоб его подбодрили.
Все встают, потягиваясь и разминаясь – в кухне так тепло, что кажется тело стало каким-то бескостным и точно приклеилось к стулу.
– Ну, курильщики, потерпите, – говорит Констанс с несколько натянутым смехом. – На улице закурите. А то надымите так, что после вас и не проветришь.
– Да еще и намусорим, – добавляет Трико, отворяя дверь во внутренний дворик, чтобы взять свой велосипед. – Ох, снегу-то сколько навалило, пока мы здесь сидели!.. Пожалуй, еще застряну в дороге… Я пронесу велосипед на руках. Боюсь наследить на полу.
– Подстели газету и кати по ней свою машину, – предлагает Констанс.
– Ты что, с ума сошла? Это же сегодняшний номер «Юма». А я еще не прочитал, какие известия Жанетта[5]5
Жанетта Вермерш – жена Мориса Тореза. – Прим. перев.
[Закрыть] привезла о Морисе. Вы читали?
– Еще бы! Это, брат, все читают в первую очередь, – ответил Анри.
Бастьен и Трико уже стоят в дверях, но Артюр подмигнул Анри: задержись на минутку. Анри этого не любит, но что ему делать? Он остается.
– Ты приготовила? – спрашивает Артюр жену.
– Сейчас принесу, – отвечает Констанс, открывая дверь, из которой потянуло сыростью, – очевидно, там был погреб.
– Так вот, – объясняет Артюр. – В кои-то веки ты к нам пришел, и мы тебя не отпустим с пустыми руками. Я приготовил для тебя картошку. И еще утку – жена ее уже ощипала. У меня было целых две. Зажарьте в сочельник.
Анри даже не приходит в голову отказываться: товарищ дарит от всего сердца. «Хорошо, однако, что остальные ушли», – думает он. Конечно, он не нищий и здесь нет ничего зазорного, но все же при людях как-то неудобно…
– Да я не домой, – сказал Анри, – у меня еще собрание в секции.
Если бы не шел такой сильный снег, Артюр сам бы отвез подарок, но сейчас…
– Тогда вот что: заезжай после собрания. Мы уже будем спать, но это ничего, постучи в ставни.
– Я сама открою, – говорит Констанс, – тебе, Артюр, завтра работать с пяти утра.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Ржавчина
Анри ушел, а Полетта все еще улыбалась. Ей было как-то легко, радостно. Она даже подошла к зеркалу, улыбнулась самой себе и внимательно стала вглядываться в свое отражение. Интересно, правду Анри говорит, что она по-прежнему красивая? До чего непослушные волосы!.. Полетта смотрится в зеркало не из кокетства… Если бы речь шла только о ней… нашлись бы дела поважнее… Глядится она в зеркало ради Анри, пытается увидеть себя такою, какой он ее видит. Перед зеркалом стоит не она, а он – это Анри на нее глядит. Словом, она пытается посмотреть на себя его глазами. Что же он видит? Кожа у нее бледная, особенно на носу. И от этого лицо кажется худым. Но морщин нет, во всяком случае настоящих морщин нет; надо только следить, чтобы не опускались уголки рта. Но все же трудно себе представить, какою тебя видит даже близкий человек. Вспоминает ли о ней Анри, когда остается один? Нравится ему, что она вот такая? Может быть, он и не думает об этом. Может быть, это чисто женские мысли? Ну и что ж? А если ей нравится думать за обоих? Вот уж невозможно представить себе, чтобы Анри стоял перед зеркалом и размышлял, какое он производит впечатление… Глупости! А она вот стоит и смотрится в зеркало. Это тоже глупо… Бесспорно… Но разве она часто вертится перед зеркалом? Для чего обычно служит ей зеркало? По утрам наскоро причешешься перед ним, совершенно машинально, даже не посмотришь, как ты выглядишь – времени нет, да и в голову не приходит себя рассматривать. Сейчас она смотрит просто оттого, что на душе радостно. Захотелось увидеть Анри в своих зрачках. Как приятно, что глаза у нее блестят: значит, ничего не потеряно. Все еще впереди, только бы выбраться из трудного положения.
Удивительное дело! Полетта сделала открытие, именно открытие – оказывается, глаза у нее зеленоватые. А вот в романах герои только и делают, что разглядывают, какого цвета у людей глаза, с первого взгляда, при первой же встрече замечают… Какого же цвета глаза Анри? Трудно поверить, а ведь она не знает хорошенько, хотя любит его уже больше пятнадцати лет и сколько раз за эти годы смотрела в глаза любимому, видела в них его душу. Кажется, у него глаза серые с голубым отливом, и они становятся стального цвета, если… но ведь Анри очень редко сжимает кулаки. Когда он разгневан, видишь, как он борется против первого инстинктивного желания сжать кулаки. Протянет руку и положит на что-нибудь ладонь – на край стола, на спинку стула, на книгу – и заметно, как у него приподнимается и дрожит большой палец… Но в общем она не уверена, становятся ли у него тогда глаза стального цвета… может быть, они темнеют, кажутся карими. Нет, она точно не знает… Зато она так ясно видит, как в такие минуты Анри прикусывает нижнюю губу и на ней образуется белое, бескровное пятнышко… Она видит его рот и верхний неровный зуб с правой стороны, видит, как он смеется и кончик языка прижимается к этому зубу, как будто хочет его спрятать. А когда Анри старается удержаться от смеха, у него забавно оттопыривается верхняя губа… В минуту раздумья он теребит волосы у виска, у левого виска… Все это она видит, но какие у него глаза – голубые или карие, не может поручиться. И что за глупые вопросы иногда задаешь себе!.. Вдруг пришло на ум – отражает ли зеркало все цвета или же дает, как в кино, черно-белые отражения? Надо проверить, и она снова смотрится в зеркало. Вот таксе же сомнение охватывает при воспоминании о глазах Анри. Правда, когда Анри и Полетта вместе, они заняты другими мыслями, и даже если выпадает минутка, которую они могут посвятить самим себе, для них гораздо важнее то, что они прочтут в глазах друг у друга, чем цвет этих глаз. Они просто его не замечают… И, должно быть, неправда, что есть люди, для которых это так важно, – выдумывают все, нарочно сочиняют в стихах, да и в романах.
Вдруг Полетта отпрянула от зеркала. Вспомнилось страшное – то, что рассказала утром Жизель. Возможно, Полетта и отскочила, чтобы не смешивать эту мерзость с теми мыслями, которые пришли ей сейчас перед зеркалом… Жизель… Весь день в ушах Полетты звучали ее слова, ее голос – без слез, сухой, как русло иссякшего ручья. Когда Анри был дома, у Полетты не возникало желания сказать ему про это, да она и не чувствовала себя вправе. А ведь она не привыкла что-нибудь скрывать от него и поэтому еще мучительнее все переживала. Но это не ее тайна. Да и какой мужчина, даже Анри, может понять, что Полетте жалко Жизель? Может быть, все-таки поделиться с ним – завтра или когда-нибудь позднее? Но сегодня – нет. Потрясение еще слишком свежо. Как можно раскрыть перед ним такую тайну? Она забыла об этом ужасе только в ту минуту, самую лучшую минуту, когда они смеялись и дурачились. История с Жизелью – из другого мира. А вот теперь все снова вспомнилось.
Полетта, как обычно, убирала комнату. Жизель в это утро не притворялась, будто хочет ей помочь. Она молча сидела на кровати… Полетта второй раз смахнула пыль с костяного календарика, и вдруг Жизель сказала каким-то деревянным голосом:
– Все кончено, Полетта. Ты больше никогда не увидишь моих слез.
Полетта даже не обернулась. Она в это время протирала завитки рамы вокруг зеркала – и откуда берется столько пыли в этой комнате, где никто ничего не делает!.. «Ну вот! Начинается. Опять что-то придумала!» – сказала про себя Полетта.
– Ничего не может быть страшнее того, что со мной случилось…
Полетта чуть было не пожала плечами, но, сама не зная почему, удержалась. Что для этой шалой девчонки может быть самым страшным? Нагнувшись к большой раковине, висевшей на стене рядом с зеркалом, Полетта с силой дунула в нее, чтобы изгнать оттуда пыль, и, как всегда, раковина издала какой-то грустный, тихий звук, похожий на музыку… Прислушиваясь к нему, Полетта не заметила, что Жизель встала с кровати, и только, когда подняла голову, неожиданно увидела ее перед собой.
– На этот раз, Полетта, я не шучу. Поверь мне.
Жизель была неузнаваема. Впрочем, такую избалованную барышню, которая только и мечтает о похождениях со всякими хлыщами, мог расстроить и какой-нибудь пустяк.
– Полетта! Пойми, случилось самое ужасное…
И Жизель все рассказала Полетте, не проронив ни одной слезы… Сперва Полетта сидела на кровати, рядом с нею. Потом не выдержала и отошла… Ей казалось, что перед нею грязное и неприятное животной. Оно страдает, его нужно успокоить, но приближаться к нему противно. В жалости Полетты было много презрения. Если бы не старая детская дружба, она бы не стала и слушать. И даже несмотря на эту дружбу, у нее не нашлось для Жизели ни одного утешительного слова. Между ними уже и раньше была пропасть, теперь она еще увеличилась. Жизель, казалось, не придавала никакого значения тому, что виновник ее падения, случайный прохожий – американец. Она видела в нем только мужчину. А у Полетты именно это и вызывало глубокое отвращение, и противно было то, что Жизель сама пошла навстречу своему несчастью. Только позднее, когда Полетта возвращалась домой, в поселок, размышляя обо всем этом, она, несмотря на пропасть, разделявшую два мира – ее мир и мир Жизели, – несмотря на свое отвращение, увидела в этой девушке жертву, как говорится, «более достойную сожаления, чем осуждения».
«Может быть, теперь я обязана вмешаться; это мой долг, долг женщины?.. Нет…» И Полетта пожимала плечами – привычка, которую она переняла от Анри. Можно было не стесняться жестов в беседе с самой собой. Она шла совершенно одна. Никого не было на опустошенной войною окраине города. Все вокруг как будто вымерло от мороза. Груды камней – развалины бывшего поселка – словно могилы, разбросаны были вокруг ко всему равнодушной водонапорной башни, высокой, казавшейся ярко белой на фоне грязного неба, обложенного тучами. Удивительно, почему небо такое темное, серо-черного цвета, – ведь того и гляди пойдет снег, и тучам тоже бы надо быть ослепительно белыми и чистыми… Какой долг? Почему именно я обязана?.. Да бог с нею, с этой дрянью. Что ее жалеть? А ведь была когда-то хорошим товарищем. Правда, взбалмошная была Девчонка, но такая живая, хохотунья… Тогда она носила косы. Мать холила дочку и, наверно, тратила много времени, чтобы расчесать и заплести ей волосы. Полетте вспомнилось, как эти темно-каштановые толстые косы спускались у Жизели до пояса, как они ударяли ее, Полетту, по плечу – конечно, совсем не так сильно, как жгуты из шарфов, которыми Девочки в шутку дрались между собой, словно мальчишки. Эти косы ударяли ее по плечу, когда обе подружки склонялись у окошечка газетного киоска, как раз напротив школы: на выставке киоска всегда лежали одни и те же тетради, те же пакетики с выкройками, те же книжки, в пожелтевших обложках, с загнувшимися уголками. Но иногда там появлялась какая-нибудь пленительная новинка: точилка для карандашей в форме пистолета или костяная ручка со стеклышком – поглядишь в него и увидишь картинку: море и острова. Какое это было событие для девчонок! Кто мог в то время подумать?.. У Жизели хватило наглости сказать: «Ты счастливица, тебе повезло в жизни…» Должно быть, и она вспомнила свое детство… «Теперь, – добавила Жизель, – у меня столько всяких вещей, столько всего, но такая в душе пустота, и все кажется, что нет у меня чего-то самого главного. В чем это главное, я не знаю, но мне его недостает, это я чувствую. Даже в большой компании я всегда одинока. Какая ужасная стена разделяет людей… Ты и все остальные, с кем я играла, когда была маленькой, вы все остались вместе. А я – словно растение, которое вырвали из родной почвы и пересадили в чужой сад. Наверно, за это я его так и ненавижу – вот его…» – и Жизель показала на отворенную дверь, откуда доносился снизу тяжелый запах варившихся для продажи рубцов, которыми славилась мясная, – отец Жизели нажил на них состояние… Полетта подумала о своем отце. Старик овдовел четыре года назад и живет одиноко в своем домике. Хорошо, что в те времена, когда у него с отцом Марсели была мастерская, он успел купить домик. Несмотря на горькую нужду, Полетта с Анри ухитрялись помогать старику, во всяком случае ему не придется доживать век в богадельне. «Новая обстановка, новые люди, – говорила Жизель, – все это для меня до сих пор чужое. И по-настоящему есть только две близкие души, кому я могу рассказать, что со мной случилось. Тебе, да еще одному молодому человеку, потому что он совсем не похож на всех остальных. Он немножко смешной, в очках, но такой умный и хороший. Только ему я могу рассказать про это – ему будет так же больно, так же стыдно, как мне, и так же он возненавидит, как я, а может быть, даже больше…» «Сошла с ума девчонка», – думала Полетта, забывая, что Жизель даже старше ее месяца на два или на три, – в этом выражалось и презрение; всегда испытываешь презрение к праздным людям, на которых работаешь…
Весь день Полетту преследовали неприятные, тягостные мысли. Какой долг? При чем тут она? И так достаточно всяких дел. Но эти мысли упорно возвращались, а вместе с ними всплывал в памяти и рассказ Анри о мадам Дюкен, которая вынуждена была уйти от мужа… Почему такое сравнение? Что общего между Жизелью и мадам Дюкен? Ровно ничего… Случайно вспоминаются обе вместе… Надо гнать от себя эти мысли. Но забыть мадам Дюкен оказалось еще труднее, чем Жизель. И все время, пока Полетта хлопотала по хозяйству, мысль о Жизели влекла за собой мысль о мадам Дюкен… Эти мысли не оставляли ее ни на минуту, что бы она ни делала, о чем бы ни вспоминала… Вот сейчас Полетта занялась плитой, которую получила в наследство от матери. Когда мать умерла, старик сказал: «Мать-то любила эту печку, а мне одному на что она? Слишком для меня хороша. Ты ее возьми себе, а мне отдай свою старую…» Полетта не соглашалась, но отец уговорил ее. Правда, у него немножко защемило сердце – из дома унесли лучший подарок, который он сделал жене в те времена, когда у них хорошо шли дела; но ведь печка-то нужнее детям и даже будет украшать их жилище… Печка – собственно говоря, настоящая плита, стенки у нее белые, эмалированные, а дверцы духовки расписаны цветами… Но пока Анри и Полетта жили в развалившемся бараке, на плиту с потолка постоянно капала вода, и на чугунной доске появились ржавые пятна. Сколько Полетта ни начищала плиту, на следующий день ржавчина выступала снова… Теперь, на новой кухне, пятна почти совсем исчезли – Полетта трет их по два раза в день тряпкой с наждаком. Ей кажется даже, что у наждака приятный запах – пахнет чистотой. Она натирает плиту до блеска, трет изо всех сил, трет до того, что начинает задыхаться. Нагибается то вправо, то влево, проверяя, исчезла ли ржавчина из всех уголков и щелей, а у самой не выходят из головы Жизель и мадам Дюкен. Нет, это не случайное совпадение, а что-то гораздо Солее сложное. Полетта не понимает, что общего между пятнами ржавчины и судьбой обеих этих женщин? Она просто трет и делает это с удовольствием, изо всех своих молодых сил. Ведь когда плита заблестит, в доме станет еще лучше.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Комитет защиты расширяется
Полетта думала о мадам Дюкен и на собрании, созванном комитетом защиты здания школы. Кстати, кто-то сказал, что в зале находится шурин мадам Дюкен – фермер, которому угрожают выселением. Он пришел с двумя крестьянами, одного из них Гиттон знает… Гиттон ему очень обрадовался, будто встретил фронтового товарища, которого не видел с конца войны. Оба такое вытворяли! А потом по их разговору стало понятно, что они познакомились всего недели две назад! Вон оно как! Значит, к докерам присоединились и крестьяне. После того как комитет поставил перед собой более узкую цель – защиту не всего поселка, а только здания бывшей профшколы, – казалось, что сузится и его состав, от него отпадут те, кто остался в бараках, а на деле вышло наоборот. Всем грозила эвакуация, о которой Гиттон говорил в своей речи. Люди великолепно понимали, что сейчас все дело в здании школы. На что эвакуировать поселок, если не удастся выселить докеров из школы? А вот выкинут их оттуда – тогда уж ни за что не разрешат вернуться в бараки, которые они добровольно покинули. Просто-напросто оставят их на веки вечные под открытым небом. Совершенно понятно, почему в президиуме рядом с Гиттоном сидит Турнэ, председатель местного комитета лавочников, добродушный толстяк, который умеет со всеми ладить и знаком здесь каждому. Как раз у Турнэ и находится попугай, любимец ребятишек Полетты. Ясно было, что мелкие торговцы встревожились. До войны лавки полукругом окаймляли старый поселок; в новом поселке число их вдвое уменьшилось, да и те потерпят крах, если выселят большую часть покупателей. До сих пор на комитете лавочников лежала, в основном, организация весенней ярмарки. Он занимался развешиванием реклам, плакатов и гирлянд из цветных фонариков между лавками и в витринах, устраивал «дешевую распродажу остатков», объявлял всякие премии и призы за состязания, вроде бега в мешках или кроличьих гонок, организовывал лотереи и «американские аукционы» – и тут американские! И вот недавно этот комитет собрался, чтобы обсудить подготовку к ярмарке. Но очень скоро разговор свернул на менее приятные темы. Бумажные цветы и фонарики были заброшены и заговорили о здании школы, о выселении, о страшных слухах относительно эвакуации. «Да бросьте вы! Это все коммунисты выдумали! Эвакуация! Только этого не хватало!» Тут уж не вопрос политики, а вопрос существования. Придется, значит, закрыть лавочку! Как же это! Значит, к весне весь поселок вымрет – на улицах ни души, занавески спущены, заперты ставни… В кои-то веки собрались заранее, времени достаточно, все успели бы сделать: приготовить гирлянды, наметить план развлечений, решить, у какого кабачка начнется карнавальное шествие, у какого оно кончится, перед чьим кабачком соорудить эстраду для концерта. Этот вопрос требовал тонкого подхода: каждому хотелось, чтобы музыка играла около его заведения, и в конце концов вопрос решали в пользу того, кто больше всех внес в фонд комитета… Забавно вышло, когда Гиттон, не зная, как назвать этот комитет, у которого в сущности и не было названия, представил собранию толстяка Турнэ как председателя «праздничного комитета». Уж какие тут праздники! В зале раздался смех, а кто-то крикнул:
– Турнэ, а сто тысяч принес нам?
Шутка родилась после прошлогодней ярмарки. Ярмарка продолжалась три дня, погода все время стояла хорошая, пришло из города много людей, и это спасло выручку, так как у жителей поселка уже и тогда отощали кошельки – это было после истории с «Пембефом» и «Кутанс»[6]6
Название пароходов, на которые докеры отказались грузить оружие для войны против Вьетнама. – Прим. перев.
[Закрыть]… Так вот, после трехдневного праздника, в понедельник вечером, комитет решил подсчитать доходы и собрался для этого в кабачке «Золотая звезда», хозяин которого внес самый большой пай. Складывая в пачки деньги и подсчитывая барыши, члены комитета усердно выпивали. Протанцевав несколько вальсов с какими-то старухами; под звуки оркестра, состоявшего из кларнета и барабана, так как у аккордеониста после беспрерывной трехдневной игры просто уж руки отваливались, все десять членов комитета опять стали прикладываться и к двум часам ночи напились, как стельки. Кое-кто попытался все же добраться до дому, остальные заснули невинным сном на круглом столе «Золотой звезды». Как это случилось – неизвестно, но факт, что казначей комитета, муж галантерейщицы Лебон, который вышел из этого питейного заведения, держа подмышкой все подсчеты барышей, очутился часа в четыре утра в «Настоящем бургундском», то есть в противоположной стороне от своего дома. И вот на глазах у изумленной хозяйки «Настоящего бургундского», которая так и не ложилась и уже начала выметать окурки и спички, прежде чем заняться основательной уборкой помещения (после праздников всегда приходится все мыть да чистить), казначей обнаружил пропажу – такую страшную пропажу, что у него мороз пробежал по коже и весь комитет сразу бы отрезвел, если бы еще был в сборе: Лебон заметил, что где-то потерял свою черную записную книжку. В ней, под последним столбцом цифр, был выведен итог: чистая прибыль – сто тысяч с хвостиком… На следующий день, конечно, кто-то нашел эту книжку и вернул ее казначею, но все же комитетские сто тысяч, хоть и не вызвали настоящего скандала, дали пищу пересудам. И тогда в газетах появилось сообщение, в котором говорилось, что тридцать тысяч пойдут на неимущих, а остальные деньги послужат для расширения ярмарочного празднества в будущем году. Если оно состоится, само собой понятно.
Кто на собрании подпустил шпильку по поводу этих ста тысяч?.. Задняя комната пивной «Промочи глотку» довольно маленькая, народу там набилось, как сельдей в бочке, не разберешь, кто крикнул – кто-то из стоящих сзади. Конечно, острота беззлобная, но все же в ней чувствовался перец, и не стоило ее отпускать по адресу Турнэ – он ведь впервые пришел к докерам… Бросили ее с той стороны, где стоял Папильон. Возможно, что это он и крикнул. Никак ему нельзя вбить в башку, что и среди торговцев попадаются неплохие люди. Для него все, кто на чем-нибудь получает прибыль – миллионеры они или ларечники, – одного поля ягоды. «Паразиты, дерут с людей шкуру! Чтобы я им доверял? Да никогда в жизни! А если лавочники присоединяются к нам – значит, им это выгодно». Возможно, Гиттон догадался, что сострил именно Папильон, и, желая избежать дальнейших глупостей, изо всей силы ударил кулаком по столу, в раздражении крикнув:
– Прошу соблюдать тишину!
И тишина наступила. Как будто тишине, царившей на улице, где все было покрыто мягким снегом, стало тесно и, услышав призыв Гиттона, она вошла сюда. Она проскальзывала в коротких паузах, напоминая об ослепительном белом снеге, который за несколько часов все покрыл пухлой пеленой и вдруг перестал идти… Впрочем, тишина была неполная: беспрерывно скрипела землечерпалка, и от ее скрипа начинала трещать голова – сколько дней и ночей она всем раздирала слух, как посторонние шумы во время радиопередачи… А что если и этот скрип говорит о подготовке к войне? Может быть, землечерпалка очищает дно около мола, чтобы туда могли подходить пароходы, которые янки собираются прислать в порт?
* * *
В президиуме, рядом с Турнэ и Гиттоном, сидит какой-то человек, по виду рабочий, которого никто раньше не знал. Представляя этого человека собранию, Гиттон не назвал его «господином», а просто сказал: «Арман Виньерон, секретарь комитета защиты школы профессионального обучения». Виньерона привели сюда иные причины, чем Турнэ. Он металлист, член социалистической партии и уже давний член – один из самых старых активистов местной ее организации. Гиттон помнит, как однажды, еще до войны, он поцапался и чуть не подрался с Виньероном во время праздника. Что-то сегодня слишком уж часто упоминаются праздники! Кстати сказать, в этом проклятом «комитете защиты школы профессионального обучения» недавно действительно произошла драка. Правда, до рукопашной дело не дошло, но все же было жарко. О существовании этого комитета почти забыли. Во главе его стояли социалисты, всем верховодил долговязый парень, которому очень подходило его прозвище – Погрузочная мачта, один из самых вредных, брат пресловутого мэра. Раньше он работал докером, потом завел кабак на главной площади и воображал о себе невесть что. Вся эта шантрапа и двух раз не собрала свой комитет, чтобы принять хоть какие-нибудь меры против закрытия школы, а теперь, когда в пустующее здание переехали докеры, вдруг проснулась. На следующий же день они разослали повестки всем родителям бывших учеников профшколы. Начинали они свое письмо, конечно, с лицемерной декларации: надо «потребовать», чтобы людям, которых война лишила крова, предоставили помещения получше, чем те бараки, где их поселили, «но, поскольку они насильственно заняли здание школы, потеряна всякая надежда снова ее открыть, и при таких условиях…» Надо сказать – социалисты здорово промахнулись. На следующее утро здание было окружено охранниками, однако вечером состоялась демонстрация солидарности с докерами, поселившимися в школе. Все это произошло после рассылки повесток и до того, как состоялось собрание комитета. В городе события наделали немало шума. Все были на стороне новых жильцов здания. Многие родители бывших учеников нашли весьма подозрительным внезапное усердие руководителей комитета. Первым на собрании выступил Арман Виньерон. Накануне он вышел из социалистической партии, хлопнув дверью. В комитете он заявил, не стесняясь особенно в выборе слов: «Что вы тут болтаете? Из-за кого закрыли школу? Из-за американцев. И вы против этого нисколько не возражали, а свой комитет усыпили. Так это или не так? А теперь, когда несчастные люди переселились туда, чтобы не замерзнуть зимой в бараках, вы протестуете. Как будто, они виноваты, что школу закрыли, и если их выселить, так школа опять заработает! Это жульничество. Это нечестно. Здание определенно намеревались отдать американцам, и я предпочитаю, чтобы оно было занято бедняками-рабочими, а не янки. Будьте уверены, господ американцев было бы нелегко выставить, а с нашими всегда можно сговориться. Будет им куда переехать – они с радостью переедут. Так или не так?» Все с ним согласились, и Погрузочной мачте пришлось оправдываться. Нет, нет! Его неправильно поняли, может быть, он неясно выразился в письме, которое разослал родителям, он хотел сказать совершенно то же, что и Виньерон… Какой тут поднялся шум! Погрузочная мачта выскочил из зала как ошпаренный. Он рассчитывал, что его будут удерживать. Держи карман шире! Кто-то предложил выбрать новое руководство, и Виньерона выбрали секретарем, хотя он отказывался, говорил, что все это ему противно и он предпочитает больше этим вопросом не заниматься. Происшествие наделало много шума. Тут-то Гиттон и отправился к Виньерону, решил поговорить с ним откровенно, как мужчина с мужчиной. Новый секретарь не знал, как ему поступить. Он полагал, что комитет должен держаться нейтральной позиции по отношению к докерам, захватившим здание, иначе школьный комитет не отвечает своему назначению. Но это не мешает, как он сказал, ему лично иметь свое собственное мнение по данному вопросу. Гиттон за это ухватился.
Разговор они вели с глазу на глаз в кухне Виньерона. Недавно Виньерон овдовел, старшие его дети уже обзавелись семьей, и при нем жил только младший сын, бывший ученик профшколы; мальчик в это время уже спал. Беседа длилась четыре часа, и в эту ночь они высказали друг другу все, что у них было на душе, – ну, может быть, не все, но, во всяком случае, самое важное…
Гиттон вышел от Армана Виньерона, полный ненависти к негодяям, о которых шла речь Так бы вот и ухлопал первого из них, кто оказался бы сейчас перед ним. Кого? Блюма, Мока, Рамадье? Никого из них в частности. Кого-то гораздо более опасного, чем эти марионетки. И вернее, не кого-то, а что-то, скрывающееся за их паршивыми мордами.
Пожимая друг другу руки на прощанье, Гиттон и Арман сказали: «До свидания, товарищ». Но все-таки Гиттон далеко не был уверен, что он переубедил Виньерона. И когда тот пришел на собрание, их встреча, как и встреча Гиттона с крестьянином, напоминала свидание друзей, не видавшихся целую вечность.
Когда Гиттон сказал, что сейчас выступит Арман, все пришли в волнение, понятное каждому, кто переживал подобные минуты. В человеке произошел перелом, и на него начинают смотреть другими глазами – это всегда потрясает душу… Заблуждавшийся человек победил вчерашнюю свою нелепую вражду к людям одной с ним породы. И чем дальше был возвратившийся брат, тем больше радует его возвращение. В дни напряженной борьбы такие встречи, когда люди находят путь к своим братьям, увеличивают светлую надежду борцов, уверенность их в победе. Все испытывали такое чувство, как будто у них на глазах выздоровел безнадежно больной, – человек одержал победу, победу над самим собою.
– Молодец, Арман! – крикнул Папильон, словно знал Виньерона давным-давно и всегда называл его по имени. Напряжение разрядилось; все, даже Турнэ и крестьяне, весело рассмеялись…