355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрэ Шварц-Барт » Утренняя звезда » Текст книги (страница 8)
Утренняя звезда
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:17

Текст книги "Утренняя звезда"


Автор книги: Андрэ Шварц-Барт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

– Тысячу лет? – изумился Хаим.

– А что, ты думаешь, это слишком много? – весело вскричал возчик, останавливая упряжку перед большим порталом с выбитой в камне звездой Давида.

На стук дверного молотка им отворил мальчик; обменявшись с кучером парой фраз, он ушел и вернулся в сопровождении невысокого человека заурядной наружности, сильно исхудавшего – одежда болталась на нем, как на вешалке, круглая шляпа сползала на уши, и даже очки стали слишком большими для его истончившегося лица. Потолковав наскоро с доктором Корчаком, кучер положил свою тяжелую землистого цвета руку на голову ребенка, словно благословляя его на новый путь, и вдруг прыснул:

– Сколько лет хороню народ, но услышать флейту в могиле? Хе-хе, кто бы мог такое вообразить?

Доктор надел белый халат, резиновые перчатки, на лицо – какую-то маску и ввел Хаима в комнату, где его обрили наголо механической машинкой, а затем погрузили в большую лохань, имеющую форму башмака. Всю его одежду сгребли в кучу, чтобы, вероятно, выбросить вместе с волосами, но мальчик яростно воспротивился и настоял, чтобы ему вернули флейту. После того как его вымыли и обтерли, как маленького жеребенка, доктор вдруг спросил тем же насмешливым тоном, как недавно возчик:

– А мы, насколько я понимаю, еще и играем на флейте?

Очки доктора Корчака блестели, будто два диска, наводя страх, словно угрожающие глаза совы, и Хаим смешался.

– Ну-у, играть… Играть – это сильно сказано, – промямлил он.

– Вы поглядите на этого философа! – воскликнул доктор. – Ну, играть, может быть, и не значит играть, но флейта, как ни крути, – это флейта, – заключил он, протягивая инструмент мальчику.

Тут уж Хаим включился в игру и, раздумчиво покачав головой, словно прося простить ему этакую наглость, уточнил:

– Пусть доктор меня извинит, но флейта – это не флейта.

– А что же это?

– Это музыка, – улыбнулся он.

Он поднес костяной кончик инструмента к губам – и его тотчас захлестнула волна печали, разом нахлынуло все, что с ним приключилось: ожидание на краю тротуара, одинокая погоня за повозкой с мертвецами, великодушный возчик, и над всем этим – безграничное отчаяние, до головокружения расширявшее огромные очки смотревшего на него доктора Корчака, так что они объяли все небо, с высот которого уже спускалась ночь… Из флейты полилась череда негромких, но ярких и легких, почти воздушных звуков, и на какое-то мгновение Хаиму даже показалось, что его дыхание худо-бедно уравновешивает расползшееся вокруг зло. Доктор Корчак засмеялся и положил руку на голову ребенка тем же жестом, как ранее возчик.

– А ты прав, – признал он. – Флейта – это не флейта.

Потом, словно пронзенный внезапной мыслью, воспоминанием о чем-то, что ранее ускользало, доктор резко отвернулся и поспешил к двери, от его разлетающихся одежд позади оставался как бы след, словно волна от прошедшего судна. И когда он бросился в глубь коридора, по его неровной походке, по тому, как одно плечо опущено ниже другого, Хаим вмиг распознал в нем силуэт, виденный в ночь после прихода в гетто: да-да, того, кто положил у его ног белую булку, – пророка Илию.

Сиротский дом доктора Корчака не походил ни на что из того, с чем Хаим когда-либо сталкивался в своей жизни, уже казавшейся ему долгим странствием, полным раздумий и событий.

Здание это в прошлом было еврейским ремесленным училищем, два года назад преобразованным в приют: кое-какие станки еще торчали в углах фельдшерского кабинета и в дортуарах, но только столярная мастерская сохранила свое первоначальное обличье. Она находилась на четвертом этаже, в мансарде, помещении узком и темном, служившем доктору Корчаку одновременно кабинетом, спальней, залом медитаций и курительной комнатой, как, улыбаясь, замечал он сам.

Доктор Корчак питал слабость к самым устаревшим деревянным инструментам: рубанкам и шпунтгубелям, фальцгебелям, скромным рашпилям, что были в ходу лет сто назад, к обрезкам фигурного штапика, ко всяким железкам двойного назначения, которыми еще пользовались где-нибудь в сельской глубинке Подляского воеводства. Привязанность к обструганному по старинке дереву слыла одним из его многочисленных чудачеств, к коим окружающие относились со счастливой признательностью, как к еще одному из небесных даров.

Выходец из правоверного трансильванского семейства, проживавшего недалеко от прославленного своим истовым благочестием городка Сигета, он научился столярному ремеслу, чтобы вести независимое существование, посвященное изучению Талмуда, как делали из поколения в поколение правоверные книгочеи от вавилонского сапожника рабби Йоханана до святого винодела Раши из Труа, что на севере Франции, жившего там всего четыре века назад, еще до окончательного изгнания евреев из страны. Доктору Корчаку исполнилось двадцать пять лет, когда он преисполнился совершенно необъяснимым желанием заняться светскими науками. После десяти лет добровольного изгнания, проведенных в Италии, Германии и Англии, он переехал в Варшаву, уже имея врачебный диплом, и внезапно сделался любимчиком тамошнего хорошего общества. А затем – новый аттракцион: доктор Корчак бросает все, чтобы открыть простой еврейский дом сирот, начинает писать сказки для детей и то, что надо бы назвать сказками для взрослых, то есть странные, околдовывающие тексты, где старый холостяк объясняет всему миру, как следует воспитывать детей. Постепенно его писания завоевывают ту публику, которой предназначены, и доктор оказывается в ситуации, когда его книгами зачитываются все дети Польши, а сказки для взрослых приносят ему славу провозвестника новой педагогики. Все так и продолжалось до 20 ноября 1940 года, даты создания Варшавского гетто: в тот день доктор с помощью ручной тележки перевез свое заведение в квартал, выделенный для евреев, – несколько средневековых улочек, где новые обитатели теснились в условиях, не отвечающих никаким нормам гигиены, как из-за скученности, так и потому, что до той поры эти здания были населены лишь разного рода отверженными.

Такова была история человека, которого Хаим принял за пророка Илию.

Глава VI

Прости им грех их, а если нет, то изгладь и меня из книги Твоей, в которую Ты вписал.

Исход, 32, 32

1

Везде на планете Земля люди продолжали жить, как если бы ничего не случилось. Внутри гетто поговаривали, что снаружи отчаяние превратило некоторых евреев в собак, рыскающих по полям, иногда объединяясь в банды, на которые польские крестьяне устраивают вооруженную охоту. Христос именно в Польше царил более, чем где-либо еще, и не существовало такого места, где бы Он вас ни настиг.

С тех пор как Хаим пришел в приют доктора Корчака, ему более не было нужды просить милостыню. Теперь он шнырял повсюду, ему хотелось все видеть и слышать. Посещал те мало кому известные места, где читали стихи, писали и говорили на всех мировых языках. Он и сам нередко приходил в восторженное состояние, испытывал порывы вдохновения и находил особенные слова, которые, не осмеливаясь произносить вслух, хранил потом в сердце своем.

Он пытался быть полезным, бегал по поручениям и иногда выбирался со своим новым другом Арье Борвинским через дыру под стеной на улице Една, чтобы купить кое-что в квартале, где тот прежде жил. Хаим и Арье родились в один и тот же день, только первый в Подгорце, а второй в польской столице, и коротенькая ниточка судьбы, казалось, связала их. Богатые люди доверяли Арье деньги и драгоценности, и он приносил им купленные на них продукты. Но всегда добывал лишнюю пачку сигарет, которую Хаим был обязан продать, а выручка делилась поровну на двоих. Чтобы покончить с этой темой, надо сказать, что Арье вскоре убил Рукенмайер, немецкий жандарм, делавший отметину на прикладе всякий раз, когда «подстреливал» мальчишку, вылезавшего из дыры. Одни люди видели в других лишь клопов, которых следовало давить, преследуемые же смотрели друг на друга, как на создания Божьи.

Еще Хаим помогал доктору Корчаку заниматься сиротами. Он их мыл, укачивал, читал им сказки, которые доктор писал для них. Все старые врачи были в прошлом талмудистами и утверждали, что незачем лечить тело, если не заботишься о здоровье души. Таков был и девиз доктора. А в гетто со дня на день возрастали панические настроения. Через Умшлагплац проходили, не прерываясь, цепочки увозимых, причем теперь ни у кого не оставалось сомнений относительно конечной цели и назначения этих отправок. Почему это продолжалось? А зачем, собственно, спрашивать? Абсурд заходил так далеко, что многие уже просто не имели сил в него верить, но кое-кто точно знал, что их всех ожидает (Хаим был как раз из таких), эти тайно готовились: рыли подземные ходы, копили деньги и покупали смехотворное оружие, чтобы умереть стоя.

Однажды вечером, когда Хаим укладывал малышей в постель, раздался стук дверного молотка. Он вышел открыть и лицом к лицу столкнулся с десятком «знаменитостей» других веков, которые, прижимая палец к губам, прокрались в дом на цыпочках и направились прямиком на четвертый этаж в «библиотеку-курительную», словно бы эти места им были давно знакомы. Они поприветствовали доктора Корчака, расселись, кто как сумел, подсмеиваясь над его чудачествами (завел тут новенького мальца, надо же!). Они беседовали с жаром, хвастались, что все свои «путешествия» совершили вдесятером, с большим удовольствием разглагольствовали о том, что поделывали в прежние времена, и наконец заговорили о главном: вот мы и вернулись в Иудею времен Иисуса Христа, снова то же всемогущество ничтожных служителей оккупационных сил, та же безмерная слабость угнетаемых.

Уставив на человека по имени Христос свой витающий в горних высях взор, доктор задал вопрос, в котором слышалась ирония:

– Что может делать «помазанник Божий» в Варшавском гетто?

– Не пытайтесь меня уколоть. Вы же сами знаете: стоит мне заговорить на каком-нибудь перекрестке, как полиция юденрата тотчас сдаст меня немцам.

Позже Хаим спросил у доктора, приходилось ли тому когда-либо выдавать себя за Христа.

– Ну, это длинная история, мой мальчик. Однажды я и впрямь пережил нечто подобное, но повторять такой опыт нет ни малейшей охоты.

Он улыбнулся, уносясь мыслями куда-то далеко, во времена, все еще жившие в нем, не угасая, – туда, куда по-прежнему стремилась его душа.

Неподвижно застыв в своей пунцовой капоте, вытянув шею и словно заглядывая в какое-то прозрачное окно, Моисей заговорил как бы в пространство, не обращаясь ни к кому из слушателей:

– Ах! Христианство, по сути, всегда было лишь идолопоклонством, ибо под именем Бога почитало человека. Но так было не всегда: все объяснялось необычайной притягательностью пророка Йегошуа. Ведь я и сам некогда стал его учеником, это произошло у Тивериадского озера, где я ловил рыбу. В этого человека влюблялись с первого взгляда и повисали у него на крючке, как рыбины. Когда он умер, пав от руки римлян, мы не могли пережить его уход, и почти тотчас родились легенды: о нем принялись вспоминать, как о Мессии, заводили речь о его воскресении из мертвых, кое-кто его снова встречал в своих снах, а потом и наяву. Но о христианстве как таковом речь не шла: мы просто были друзьями пророка Йегошуа. Или друзьями его друзей – звеньями в цепи тех, кто видел самого пророка или хотя бы тех, кто слышал рассказы людей, которые его застали. Все началось после падения Иерусалима… но не буду читать курс истории, которая и так всем памятна. Грех любви превратился просто в грех. В идолопоклонство.

Во все время своей речи Моисей переступал с ноги на ногу, тряс головой, выходил из себя, изо рта его вылетали капельки слюны: где же этот милосердный Господь? По каким закоулкам Творения прогуливается, пока здесь заваривается такое, что все грозит раствориться, кануть в ничто, так что придется встречаться снова в том времени, которое вне времени?

– Снова? – удивился Хаим.

– Ну да, – вмешался Йегошуа. И рассказал, что уже присутствовал при взрывах звезд, когда его «мир» попал в иное, «животное» время. Дочеловеческое. – Но быть может, и нам удастся вызвать небольшой взрыв подобного рода?

С этими словами Моисей подошел к античного вида шкафчику, сделанному без клея и гвоздей по чертежам образца, найденного в Месопотамии (его сам доктор Корчак когда-то смастерил по книге, трактующей об археологических находках). Он извлек оттуда графинчик и стаканы, которые раздал присутствующим. Они подняли стопки и выпили, напевая вот такую песенку:

 
Стаканчик вина,
У тебя?
У меня?
Стаканчик вина…
Вот моя рука —
Выпьем до дна!
 

– Ну что ж! – усмехнулся доктор. – Имеется красивая история. Хоть что-то отрадное в этом клоповнике.

И пророк Илия, склонив кокетливо голову, поведал о некой даме, спустившейся в Варшавское гетто прямо со звезд, чтобы соединиться там со смертным, которого она повстречала в ином мире. Тот человек захотел повидать близких, разделить их судьбу – и увлек за собой внегалактическое существо. Цепь любви пронизывает все времена и миры. По словам Илии, обитательница иных созвездий имела вид заурядной еврейки. На вопрос Хаима пророк ответил, что на земле не существует слов, чтобы описать иные миры и их жителей. Здесь идет речь о несказанном. Тот свет – явление вполне заурядное, но язык человеческий, придуманный для этого мира, совсем не годится для того. Ни единое слово, сказанное в одном из этих миров, не в силах хотя бы намеком, приблизительно объяснить то, что принадлежит другому. Встреча затянулась за полночь, но усталость взяла свое. Когда назавтра Хаим проснулся, он спросил себя: не сон ли все это? Но он был смущен и сбит с толку, а чтение некоторых книг, собранных в библиотеке старого доктора, только усугубляло его смятение. Абсурдность мира, лишенного внятного смысла, буквально душила его. Отсутствие Бога не привносило упорядоченности, оно швыряло его в какую-то потустороннюю жизнь, где царили страх и немая надежда, так что слова даже не приходили в голову.

Хаим испытывал искушение самому явиться в контору, занимавшуюся отправкой. В качестве добровольно депортируемого, как это иногда случалось. Но что-то его останавливало: он сам бы не смог определить, что именно. Он уже не верил ни в Бога своего родителя, ни во всякие истории, с которыми носились обитатели гетто, – смерть Бога отбрасывала свою тень на все эти россказни. Его удерживало какое-то любопытство, но не то прежнее, еще детское, когда каждый день превращался в феерическое путешествие, не та колдовская и завораживающая любознательность, при свете которой стебелек травы, лицо, звук чьего-то голоса таили в себе бездны неисчерпаемых великолепий. Нет. Новое любопытство былому не чета. Теперь оно стало какой-то людоедской алчностью, желанием познать и измерить ту пропасть, о коей вчера еще и не помышлял: злобу, жестокость, несправедливость человеческих существ, казалось достигшие той грандиозности, какая раньше приписывалась самому Богу. Он считал, что предназначен умереть, и не уповал задержаться на этом свете, где все любимые им существа сгинули без следа, однако какая-то ярость побуждала его оставаться в живых, еще поглядеть на этот мир: он чувствовал себя мужчиной.

2

Группы сопротивления начали действовать, а снаружи свирепствовал пожар, взрывы продолжались и ночью, и днем. Он встретил ее на улице Желязной. На четвертом этаже одного из тамошних домов. Рахель осталась прежней – все такая же неизменно воинственная, верующая в правоту «Гашомер гацаир», все происходящее будто и не затронуло ее естества, как если бы ее идеалы могли обойтись без любви и устоять сами по себе.

Однако их дружба тоже устояла, чувства переполняли обоих, при встрече они обнимались и сжимали друг другу руки так, словно хотели их раздавить. Но влюбленности больше не ощущали: они словно отрезвели, старая маска красоты и юности утратилась, оба видели друг в друге лишь существа без кожи, лишенные чар смертные организмы, не дающие воли сердцу и его метаморфозам. Облавы теперь стали делом обыденным, нескончаемая цепочка арестованных евреев тянулась на улице перед их глазами… И вдруг в сопровождении агентов еврейской полиции в этих рядах, ожидающих часа депортации, появилась мать Рахели. «Мамеле, мамочка моя!» – вскричала девушка с детской болью в голосе. Всплеснула руками, растерянно закружилась по комнате, опрометью выскочила на лестницу, стремглав сбежала по ней, оседлала велосипед, стоявший беспризорно в коридоре, и принялась бешено крутить педали в надежде догнать конвоируемых, которых на платформе вокзала поджидал, дымя и свистя, состав. Когда Хаим в свой черед добежал до места, подходы к платформе были уже заперты, а поезд набирал ход.

В тот же день он застал в сиротском доме немцев, они вдруг заявились туда. Доктор ему тихо шепнул: «Все кончено, нас отправляют в Треблинку, я уверен. Ты – новоприбывший, и тебя еще нет в списке воспитанников. Так что выживи, если сумеешь, а после всего – езжай в Израиль, в какой-нибудь кибуц, и расскажи там о жизни здешних детей, об их мужестве, обо всем прекрасном, что ты здесь увидел. А об уродливом – забудь». Хаим обещал забыть об уродствах, но, раскланиваясь с доктором Корчаком, про себя подумал, что в его глазах теперь вся красота мира выглядит смертной и скоропреходящей.

Разумеется, источник, дававший жизнь его детским дням у отцовского верстака, у ночного столика матери или у шкафа с львиными мордами в синагоге, еще не иссяк. Но он точно знал, что тот течет напрасно. Существует ли Бог, придет ли искупление мук – все это не стоит вопля ребенка, рыдания матери, не поддерживает в минуты опасности существование целых народов и даже не смягчает их горя, не утешает, не помогает пронести надежду до конца времен. А что наряду со злом существуют красота, душевное тепло и нежность, он охотно допускал.

Но ясный день не заслонял темной ночи, а потому Хаим говорил себе в эти мгновения: да будет благословенна и проклята эта земля, мужчины, женщины и дети на ней – все, что способно быть благословенно и проклято до скончания времен, вплоть до звезд видимых и невидимых, а вместе с ними – зверей, рыб и птиц. «А также, – добавлял он, – да будет проклят мой разум, заставляющий говорить все эти глупости!» Вот что он твердил себе, просыпаясь в начале тринадцатого дня новой битвы евреев с Римской империей.

Группа бойцов, в которую он вошел, была захвачена, и уже на следующий день он карабкался в вагон. У него возникло искушение покончить с собой, но он ему не поддался, все еще спрашивая себя: «Почему?» – страх ли это смерти или род инфернального любопытства к жизни, которое его не отпускало: кто уйдет первый – он или его тень?

Глава VII Освенцим

Молчать недостаточно, слова же здесь избыточны – пришлось бы искать среди подходящих к случаю выкриков и рыков или грянуть реквием, который заглушил бы всякую речь, заполнил любое молчание и не позволил расслышать ни один крик.

Андре Шварц-Барт

1

Эту покрытую пеплом планету обуял ужас, ее терзали кошмары, схожие с религиозным представлением о Зле. Смерть превратилась в полноправного члена семьи, она показывала каждому все свои лики посреди смрадного разложения поверженных ценностей. Самые благородные человеческие свойства здесь сулили гибель, бессилие стало всесильным: под властью этого повелителя человек пожирал человека. Люди, лишившись жизненных соков, превращались в призрачные, иллюзорные существа, вышедшие из первичного праха и осужденные возвратиться в прах окончательный.

Все принялись оперировать большими числами. Человек ностальгически вспоминал о времени, когда для другого человека он был волком. Тогда враг что-то значил, был существом из плоти и крови. Теперь же он представал в анонимном обличье члена какой-то крысиной стаи. И уничтожить ее становилось необходимо в целях дезинфекции.

Бойцов гетто остальные депортированные очень обхаживали, а потому Хаим получил статусную должность: сделался электриком. Он узнал, что Рахель работает в секторе под названием «Канада», где перебирали вещи и одежду депортированных, которую потом раздавали населению, отделениям «Народной благотворительности», хотя она вся была запачкана кровью и часто сохраняла на себе нашитые звезды.

Однажды Хаим отправился в женский лагерь повидать Рахель. Лагерницы разговаривали, живо обсуждая одну немецкую надзирательницу, не добивавшуюся этой должности и не готовую к ней. Первые дни из тех трех недель, что она здесь провела, очень ее смутили и взволновали – это было видно. Она по-доброму говорила и действовала, однако вскоре стала почти бессознательно меняться, подражая другим немкам, и теперь сделалась хуже, чем они. Боязнь опуститься на одну доску с теми, кому следует быть ниже человеческого уровня, ее живо отрезвила и големизировала, а вскоре сюда же прибавился пьянящий соблазн покрасоваться в роли Господа Бога.

Лагерницы безуспешно сравнивали этот род варварства с другими, память о которых хранит история: с бесчинствами казачества, крестовыми походами, оттоманскими нашествиями и тому подобным, однако его немецкая разновидность не поддавалась пониманию. Тут все окутывала сплошная тьма, и никакой фонарь ее не пробивал. Несовместимым с логикой представлялся уже первоначальный ход событий: ведь людей убивали не за то, чем они являлись, а за то, чем они никогда не были. Убивали не реальных евреев, но некие абстрактные порождения человеческой фантазии. Тех, кого измыслила западная история и донесла плоды своих трудов до мозга Адольфа Гитлера, а не настоящих евреев в их бесконечном разнообразии. Главная проблема эсэсовцев – научиться убивать, сохраняя в мирной чистоте и невинности собственное сердце. Им бы удалось этого добиться, если бы дело заключалось только в надобности следовать пропагандистским лозунгам, не отклоняясь. Но большинство рано или поздно все-таки обнаруживает, что убиваемые – человеческие существа. Рахель заметила, что каждый день евреи сражаются, чтобы жить, а Гитлер – чтобы их умертвить. Что до нее самой – она воюет, движимая молитвенным сопротивлением дегуманизации. Сказав это, она взглянула на Хаима и добавила: «Религия – как круг, внутри которого ты стоишь: чем дальше ты отступаешь от начальной точки, тем ближе ты к ней приближаешься». Рахель молилась в любых обстоятельствах: чтобы дышать, видеть и слышать, чтобы вспоминать и забывать. Хаиму не удавалось проникнуть в тот круг, где мыслила себя Рахель, но он ничего не возразил; когда же он возвращался в свой барак, кровь застывала в его жилах.

Рахель подружилась с одной француженкой, которая доверила ему несколько маленьких посылочек, их надлежало передать ее брату, работавшему врачом в лагерной больничке. Там же трудилась целая группа французов, и Хаим очень сблизился с ними. Они не переставали шутить, повторять, например, что, как электрик и как бывший участник Сопротивления, он им многажды спасал жизнь. Часто Хаим беседовал с одним из них, Давидом, служившим в этой группе врачом. Не отрывая глаз от микроскопа, тот говорил, что, когда о человеке узнают все, в мире для ученых работы не останется. Он, конечно, смеялся, но это была не совсем шутка, скорее способ отфильтровать впечатления реальности. Высказывался и поднимал руки, что значило: разговор исчерпан, пора заняться чем-либо другим.

Однажды Давид предложил ему посмотреть на подозрительную капельку под микроскопом – и целая вселенная разверзлась перед Хаимовыми глазами. С чем-то подобным он столкнулся еще в библиотеке доктора Корчака, который говорил о естественном отборе: юноша увидел в этом тогда доказательство несуществования Бога. Но теперь капелька крови, увеличенная медицинским микроскопом, внезапно открыла ему богатейший мир, разнообразием и красотой сравнимый с миром людей: бесчисленные живые существа сновали там в постоянном движении, какие-то шарики и нити боролись за свое место и право на жизнь. Тут Хаиму показалось, что ему внезапно возвратили веру в существование Бога, оно сделалось ощутимым при взгляде через увеличительное стекло медицинского инструмента. Но то был совсем иной Бог, отличный от того, кого он учился любить в детстве. Бог, не соизмеримый ни с чем, не имеющий имени и не определимый словом. Нет никакого смысла ни в молитве, ни в проклятии, ибо Он для человека недосягаем. Все предстало в таком свете, будто целая планета в его глазах – пустяк, значащий не больше, чем капелька крови под микроскопом. Вот, значит, что такое взгляд Бога: микроскоп, где тонет история людей со всеми их радостями и болями, лишенными самомалейшего смысла.

2

Реки невидимых слез затопляли его грудь, но ни капли не навернулось на глаза: он знал, что ни одна серьезная причина уже не заставит его заплакать. Французскую группу перевели, и Хаим остался один на один с тем животным, каким сам же и стал, будучи при этом другим – неизвестным, потерявшим навык связной речи, бродящим с протянутыми руками в поисках милостыни: куска хлеба, оплеухи или плевка. Он сжег мосты и оборвал якоря, отказался от какой-либо причастности к делам рода людского и внутренне принадлежал уже какой-то иной галактике, а здесь оставался мухой, муравьем, личинкой.

Хаим был глубоко убежден, что стал неким зверем, хотя и в человечьем обличье. Но этой тайной он не делился ни с кем, ведь иначе люди могли счесть его чужаком в своей среде, если не врагом. Они-то жили в иллюзорном убеждении, что относятся к роду людскому, и само слово «человек», когда они его произносили, в их устах звучало величественно, а ведь, по сути, это были такие же звери, как он сам. Звери, ослепленные знанием языков. Но – тс-с-с! Бесполезно их предупреждать: они бы объединились на борьбу с ним. И вот с этого своего пробуждения Хаим держал себя в узде, не ослабляя ее ни на секунду, сознательно ломал комедию, как он это называл про себя: имитировал, то есть делал вид, что он – человек. Но сам себе казался некой черной дырой и считал, что утратил статус гуманоида.

Покров молчания лег на весь этот период, какая-то абсолютная бессловесность, непроглядная ночь до той секунды, когда он внезапно оказался совсем голым среди груды трупов, сложенных аккуратным кубом высотой в два метра. Какой-то голос разбудил его, чья-то рука легла на плечо: «Это ты, Хаим, мальчик из Подгорца, друг Рахели, из отряда повстанцев Варшавского гетто, который так нас удивлял, ты ли это? А ну-ка, просыпайся, не говори, что мертв, смерть – это мое ремесло, уж я-то хорошо знаю, кто умер, а кто нет».

Хаим широко раскрыл глаза и сквозь кровавую пелену и слой желтоватой слизи различил униформу лагерного врача. А за его спиной силуэт больнички в Биркенау. Кто-то протирал ему веки, смывая пот и выделения соседних мертвых тел, облепившие его лицо и все тело.

Давид попросил двух медбратьев разобрать тех мертвецов, что были уложены поверх Хаимова тела. А потом быстренько сложить их на место, а его самого отнести в больничку. Его обмыли и обтерли, торопливо перенесли в кладовку, набросили на него какой-то чехол и, выключив свет, заперли дверь на ключ.

Почти тотчас он оказался за семейным столом, богато уставленным субботними яствами: тут и куриный бульон с золотистыми кнедлями, и теплые, пахучие халы, все это лежит на незапятнанной скатерти.

Однако что-то не так: стоит ему протянуть руку к куску хлеба, как тот становится прахом под его пальцами, рассыпаясь с каким-то горестным вздохом.

Потом таким же прахом делается бульон, издав напоследок печальный булькающий всхлип. Когда же он вслух выражает недоумение, обращаясь к отцу, матери и братьям, которые с мечтательными лицами сидят вокруг стола, ласково на него глядя, человеческие существа постигает та же участь: они превращаются в горсти праха вместе со скатертью, тарелками, ложками-вилками, стульями, дверьми и окнами – и всей Вселенной до самых далеких неразличимых звезд. Все это в беспорядке мечется перед его удивленными глазами, пока он разлепляет веки и всматривается в лагерную ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю