355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрэ Шварц-Барт » Утренняя звезда » Текст книги (страница 2)
Утренняя звезда
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:17

Текст книги "Утренняя звезда"


Автор книги: Андрэ Шварц-Барт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Раздувшись от возмущения, некоторые влиятельные подгорецкие люди полагали, что Хаим бен Яаков достоин херема – отлучения от общины. Но не таково было намеренье раввина. Предать еврея анафеме – вещь слишком серьезная. Ведь за три десятка лет, что служит раввином, он прибег к херему лишь однажды, после единственного за все эти годы преступления, что совершил еврей из Подгорца. Когда после трех лет тюрьмы тот человек вернулся в родной поселок, раввин приговорил его к десяти годам полного отлучения, и никто не смел даже взглянуть на убийцу. А скрипочка покамест еще никого не убила, пошутил раввин, хотя душою не воспротивился тому, что словцо «херем» было произнесено вслух. В тот же день к нему пришел и сам виновник, по виду весьма перепуганный, и сказал: «Вот скрипка, сломайте ее, но не налагайте на меня херем». Раввин вгляделся в несчастного, что стоял перед ним, и сердце его сжалось. Затем он исследовал достойный осмеяния инструмент, после починок выглядевший, как пара башмаков с заплатами, и сердце защемило еще сильнее. В замешательстве не ведая, что здесь скажешь, он попросил мыловара сыграть ему какой-нибудь пустячок, дабы «получить представление об уроне, наносимом благоверным», – это он вымученно-шутливым тоном произнес во всеуслышание. Подручный демонов выглядел скорее безобидным чудаком, и раввин с улыбкой предложил ему приступить.

– Хотите «Перец-обманщик»? – спросил скрипач.

– Хорошо, пусть будет «Перец-обманщик».

Приладив инструмент к щеке, Хаим торжественно, как какой-нибудь метрдотель, взмахнул смычком и затем, привстав на цыпочки, ссутулившись и внезапно прикрыв глаза, издал несколько радостных скрипучих звуков, поистине дьявольских, напоминающих песнь запечного сверчка. Но вот что поразительно: поверх надтреснутого звука слышалась некая таинственная мелодия, словно издалека им подыгрывал кто-то третий, – приглушенная расстоянием, звучала гулкая медь возвышенных славословий мощи и славе Господней. Песенка о Переце-обманщике смолкла, раввин же сдавленным от волнения голосом вымолвил:

– А знаешь, это таки хор-рошая, добрая скрипочка!..

– Да хранит вас Создатель, так и есть, – с улыбкой откликнулся Хаим бен Яаков. – Не пожелал бы другой и злейшему врагу.

С тех пор раввин стал одним из самых усидчивых Хаимовых гостей и приводил с собой тех, кого обучал Закону: всяких интеллектуальных бродяг. Они молились, спорили о текстах Талмуда, а Хаим в это время варил мыло и держал ушки на макушке. Всякий раз под вечер пятницы каждый из них, богатый и бедный, приносил свою долю еды и питья, чтобы справить субботу в самом изысканном и почетном месте, каковым сделался дом мыловара. После трапезы там все танцевали и пели, а по округе пополз слух, что сам раввин и все к нему приближенные сделались жертвами козней вероломного мыловара.

Последние, однако же, упорно оставляли эти сплетни без внимания, их субботы продолжали идти своим все более шумным манером: стол пришлось нарастить в длину, притащить еще несколько лавок, никогда не забывая оставлять одно сиденье пустым, ибо оно предназначалось пророку Илие.

Для пророка выбирался лучший стул из имевшихся в доме: сиденье и спинку обтянула тканью сама Хаимова супруга, она же сделала на обивке вышивку, а на столе место Илии отмечали единственная в хозяйстве фарфоровая тарелка да еще серебряные рюмка, нож и вилка с ложкой, которые мыловар никогда не решился бы продать.

Вечером каждой пятницы Хаим открывал входную дверь, выглядывал наружу, внимательно что-то высматривая, и трижды предлагал пророку войти. Потом он разочарованно закрывал дверь и сутулился, не глядя никому в глаза. Хотя традиция велела оставлять место пророку только в день пасхальной пятницы, по инициативе Хаима эта церемония повторялась из шабата в шабат. Ни один попрошайка за это время не рискнул остановиться перед убогим домишком сапожника, а потому год от года место пустовало. Так все шло до того дня, когда перед дверью возник всклокоченный, дурно пахнущий нищий: он откликнулся на приглашение Хаима.

При виде нищего мыловар и мелочной сапожник, казалось, застыл в нерешительности. Все видели: он троекратно просил того пожаловать с почтением, уместным по отношению к достойнейшим, в дом же ввалился самый неприглядный из оборванцев – и никто не отважился хозяину на это намекнуть. Собравшиеся лишь поглядывали друг на друга и качали головами, а кое-кто даже шепнул соседу пару-тройку едких, исполненных враждебности словечек, не потрудившись понизить голос, чтобы сказанное не дошло до ушей приглашенного. Однако никто не покинул своего места за трапезой, а нищий был усажен на стул, предназначенный для пророка Илии, и, как подобало тому, обслужен первым. Прочие гости помрачнели и приумолкли, один только Хаим, казалось, ликовал, радуясь даже тому, что было выше его понимания. Худо-бедно трапеза подошла к концу, настал час веселья, шуток и песен. И тут старый нищий, до того не проронивший ни слова, промолвил странным, очень низким голосом, звучащим так глухо, будто он шел эхом из адских глубин:

– Прошу тебя, сыграй мне «Дайену».

– Но ведь она не для шабата, – заметил Хаим.

– Какая разница? Шабат создан для человека, а не человек для шабата.

– Да кто ты такой, чтобы просить о подобном? – возмутился раввин.

– Я – нищий.

– В таком разе, – как всегда радостно возгласил Хаим, – ты теперь повелитель шабата.

Схватив смычок, он принялся играть, и скрипка произвела все тот же, как и обычно, чуть надтреснутый звук, однако постепенно, незаметно выбоинка в звучании заполнилась, мелодия стала шириться, очищаться и, наконец, достигла такого совершенства, какое возможно лишь под рукой настоящего мастера. А нищий встал и сказал Хаиму:

– Коль скоро твои глаза смогли узреть меня, тебе будет дано зрение еще более острое: ты обретешь способность заглянуть в самую глубь прошлого и, посмотрев в лицо ныне живущего, распознать в нем всю цепь людей, что связывают его с Адамом. И в старце ты сможешь различить черты ребенка, а также отныне ты волен обратить взор в грядущие дни и увидеть старика во младенце. Да, для смертного груз этого дара тяжел; заглядывая в будущее, ты различишь там немало удивительного, но берегись, как бы увиденное тебя не раздавило. А музыка твоя всегда будет открывать сердца для славы Божией и послужит сберегающей повязкой для сломленных душ.

Тотчас вокруг нищего заколыхался ослепительный свет, он вышел, пропал в ночи – и тут все поняли, что перед ними предстал пророк Илия.

3

С тех пор как пророк Илия в последний раз садился за еврейский стол, протекло уже двадцать с лишком лет, притом для каждого из предыдущих посещений пророк избирал стол еврея великих умственных способностей, к тому же весьма известного. В Вавилоне или Кордове, в Цфате, в Труа или в Меджибоже (месте, где раскрылся дар Бааль-Шем-Това) со времен, отошедших в предание, до самых новейших пророк Илия посещал всех великих в Израиле, всех «столпов, на коих держится мир», было известно, что в относительно недавнее время он посетил виленского «гаона»: всемудрейшего Магида из Межирича, а еще Нахмана из Брацлава… Но впервые он явился к такому обыкновенному еврею, как Хаим, и тут все заподозрили, что Хаим – не такой уж заурядный, каким казался. Сперва подгорецкие обитатели, а затем и жители ближних городов зачастили в домик мыловара, желая получить его благословение. Хаим же только улыбался, не понимал, чего от него хотят, скромно отвергал приносимые деньги, которые супруга его с еще более скромным видом все же принимала, не спросясь мужа, а взамен давала какую-нибудь вещицу, которой касались его пальцы.

Посещения подгорецкого раввина вгоняли несчастного в холодный пот. Тот хотел, чтобы Хаим распростился со своим домишкой и занял его, раввина, место во главе общины. В те поры стали умножаться «ходоки Изгнания»: человек покидал отчий кров и уходил, стремясь приблизить явление Мессии, шел ночью и днем, без пищи и воды, не останавливаясь, чтобы Господь получил его жизнь в дар. Однажды ночью подгорецкий раввин вырядился розничным торговцем, пустился в путь и дошагал аж до деревни Ж., что в провинции Н.; там кто-то опознал его мертвое тело, лежавшее на обочине дороги. С того дня и во сне, и наяву Хаим имел перед глазами следующее видение: кто-то окликал его, он оборачивался на голос и получал топором прямо в лоб. Отказываясь от любых приношений, он продолжал чинить изорванную обувку, работая при свете свечи, поскольку наглухо завесил подвальное оконце. Впрочем, он быстро убедился, что его труды теперь ценятся дорого: каждая заплатка шла на вес золота, посредницей снова служила жена, притом, стремясь возместить моральный ущерб, она продолжала, как и раньше, кормить его только селедкой и вареной картошкой. Когда до него дошли слухи о смерти раввина, Хаим весь похолодел, вытянулся на своем тюфяке и не вставал до вечера, пока шум, доносившийся с улицы, не вынудил его подняться. Единственными терпимыми минутами было для него время окончания дня, когда он брал в руки скрипку и выходил из своего закута. Тут лихорадка отпускала его, руки и ноги вновь становились послушными, скрипка тоже, он поднимался со своего лежака, и былая радость затопляла его сердце.

А толпа снаружи внезапно смолкала. При первом взмахе смычка особое спокойствие снисходило на тела и души: грешники каялись, болящие отдыхали от перенесенных мук, из ртов эпилептиков уже не текла слюна, буйные безумцы переставали дрыгать руками и ногами, а в глотках одержимых умолкали их бесы, и те, покуда пела скрипка, имели мирный вид евреев, молящихся субботним вечером при свечах.

Но однажды весь поселок пересек фиакр, запряженный шестеркой лошадей, и остановился перед стареньким домиком Хаима; за ним следовали телеги, влекомые быками; некоторые были без крытого верха, и все видели сидящих в них юношей в белых, как простыни, одеяниях, занимающихся изучением Закона; в других, зачехленных, ехали заботливо предохраняемые от влаги мебель, багаж и домашняя челядь, достойные какого-нибудь важного сеньора. По трем откинутым ступенькам фиакра на землю сошел старец с львиной гривой, с буравящим взглядом под свирепо вздернутыми бровями, облаченный во все шелковое и с пальцами, унизанными перстнями; сопровождавшие его слуги распахнули перед ним двери жалкого домишки. То был рабби Элимелех Полоцкий, который у себя в Полоцке жил в настоящем замке и никогда не передвигался по земле без свиты верных ему молодых людей, изучающих Закон, а также без собственного повара, без мастера причесок, отвечающего за его парик, а еще без двух лакеев и кресла в чехле из дамасского бархата с полновесным золотым обрамлением, окутывающим все четыре его ножки. Поговаривали, что каждая его молитва достигает ступеней Трона. Добавляли, что дары, приносимые рабби Элимелеху, походят на жертвы самому Создателю. Шептали, что он был принцем в Израиле во времена царя Соломона, а десять веков спустя – эксилархом в царстве Вавилонском. И вот теперь он явился на землю в третий раз. Крики толпы предупредили Хаима, который все еще недвижно лежал на своем тюфяке, истекая потом, руки и ноги не повиновались ему, глаза скрывались под веками, отягощенными бременем стыда. Рабби Элимелех спокойно уселся за стол и попросил Хаима к нему присоединиться. Мыловар остался лежать: сил подняться у него не нашлось. Однако сопровождающие цадика люди без обиняков объявили ему: «Когда рабби Элимелех велит подняться, надо подняться». Хаим подошел к столу и уселся напротив цадика; тут ему показалось, будто он получил в лоб такой сильный и точный удар топором, какого никогда еще не бывало: прямо в середку, над носом, так что голова раскололась на две равные половины. Рабби Элимелех особым образом щелкнул пальцами, и на столе появилась бутылка водки, а один из слуг тотчас наполнил два стаканчика. Цадик попросил Хаима выпить с ним, а хасиды, предвидя его отказ, в один голос вскричали: «Когда рабби Элимелех велит пить, надо пить!» Единым духом опорожнив свой стаканчик, мужчина с львиной гривой вперил прямо в зрачки Хаима неотступно сверлящий взор. Так они просидели в молчании целый час. Сперва Хаиму показалось, что перед ним царь Соломон, блистающий тысячью огней, придававших его домишке блеск подлинного дворца. Потом на все это роскошество легла тень, теперь почудилось, что он сидит с подгорецким раввином, чей глаз сверкает, конечно, не так огненосно, но более нежно, как исполненное сладости осеннее небо, а под конец блеск совсем исчез: за столом перед ним сидел старый бродяга с помятым лицом, волосами, скатавшимися, словно немытая шерсть, с оголенными, посиневшими от холода руками, облаченный в рваный-прерваный широченный плащ. И этот последний сказал: «То, что ты видишь, – мое истинное лицо; за мои грехи Создатель заставил меня сиять нечистым светом, чтобы придать своим бедным покинутым евреям уверенности в Его славе и напомнить им, что они – царственные избранники».

В этот момент вновь ему предстало лицо рабби Элимелеха таким, как его видели весь этот час остальные присутствующие, и львиноглавый промолвил с мрачным удовлетворением: «Ты и я, мы оба хорошо поговорили: все сказали друг другу и все услышали, а теперь выпьем стаканчик за здоровье Мессии». И, произнеся такие слова, тотчас повелел Хаиму перебираться в жилище покойного подгорецкого раввина. Когда же Хаим снова принялся протестующе вскрикивать, хасиды тотчас непреклонно оборвали его: «Когда рабби Элимелех велит перебираться, надо перебираться».

Жилище раввина размещалось за синагогой; к нему примыкал обширный двор, огороженный в предвкушении целых туч паломников и нищих, коих в прежние времена не оказывалось в наличии. С первых дней там за Хаимом неотрывно, словно тень, следовал габай, взявший на себя роль эконома и церемониймейстера, он указывал бедняге, как должен по каждому поводу поступать служитель Господень, и тот чувствовал, что запутывается в сетях чужого вымысла, осужденный проживать не свою жизнь. На первый взгляд ученики требовали от него только одного: чтобы он никуда отсюда не уходил, а за трапезой оспаривали друг у друга обглоданные им косточки, в их воображении претворявшиеся в пищу духовную. Если он хранил молчание, это воспринимали с торжественным почтением, а стоило ему открыть рот, чтобы произнести, к примеру, что-либо вовсе незначительное, – тотчас одни ученики впадали в род экстаза, а другие – в унылую прострацию, ежели в произнесенных рабби речениях им не приоткрывался глубочайший смысл, пока сокрытый от их понимания. Что до сторонних посетителей, бродяг, нищих и прочих страждущих духовно и телесно, коих он каждый день выслушивал, эти приходили в восхищение от всего, даже от его способа завязывать шнурки на ботинках. Кое-кто из них появлялся на пороге с вопросом, для ответа на который требовалось глубокое знание Талмуда. Тогда бывший мыловар оборачивался с немым вопрошением к габаю, тот зычно указывал, каков должен быть ответ, а бедный цадик слово в слово повторял его, однако именно то, что громко произносилось им самим, тотчас приобретало ценность последней истины. Снаружи доносились непрестанные завывания одержимых бесом, в ожидании дозволения войти и исцелиться слонявшихся по двору меж прочих несчастных, истомленных великими недугами и немощами и тоже чаявших оздоровления. Сперва он еще отказывался произносить за габаем положенные изречения и производить необходимые жесты, не веря, что поможет всем тем паломникам, что простирали к нему руки с болью и надеждой. Но затем он, словно в печь огненную, с головой погрузился в их боль, в их м у ку и принялся буквально следовать указаниям габая: налагал ладонь на лбы страждущих, сулил им облегчение, словно сам сделался габаем Всевышнего. Повествования несчастных подчас оказывались столь трагичны и в некотором роде столь совершенны, что он не осмеливался, уподобившись самозваному Мессии, навязывать свою помощь, а потому с тяжким вздохом говорил, что в подобном случае единственно Создатель способен принести утешение, только к Нему одному обращенная молитва может помочь, – и паломники отправлялись вспять, исполненные умиротворенного восхищения и покоя, словно получив назад прежнюю неистерзанную душу. А некоторые странники стыдились своих бедствий, слишком тесно связанных с неудобопроизносимыми тайными склонностями и непростительными деяниями. Поэтому они, обнажив лоб, молча вставали перед Хаимом и ожидали, что он пронзит их насквозь взглядом – знаменитым всевидящим взглядом, дарованным ему пророком Илией, – и сам узнает все. Другие, напротив, укутывали лоб толстой повязкой и направляли рабби по ложному пути, уповая столь бесповоротной ложью освободиться от прежнего своего бытия, где не обнаруживалось ничего, кроме обмана и преступлений. Самые же упоительные чудеса случались по вечерам, когда Хаим бросался к своей скрипке. Кое-кто из паломников, услышав ее, уходил, утверждая, что само звучание инструмента открыло ему путь к тайным, дотоле неведомым глубинам собственной души и осветило там все чудесным сиянием. Другим же надобилось по нескольку вечеров подряд. Таковыми обыкновенно бывали одержимые, их недуг сопротивлялся дольше прочих: те, например, в кого вселился дух умершего, выли и богохульствовали голосом этого покойника, чья душа не желала покидать такого уютного до сей поры убежища. И все же по прошествии двух недель и они ложились ничком, лицом к земле, мертвец же покидал наконец живое тело, оставляя страдальца мирно спящим. Другие одержимые бесами при звуках, производимых смычком праведника, вели себя совершенно особенным образом: целые недели они судорожно корчились в сгущающемся вечернем сумраке, с похожими на жабьи морды, искореженными болью лицами, пока изо рта у них не вырывался язычок адского пламени и они не успокаивались, вытянувшись на земле и улыбаясь совершенно по-детски. Закончив музицировать, Хаим входил в жилые комнаты, смотрел, как его супруга зажигала свечи в четырех серебряных канделябрах по углам большого обеденного стола, накрытого скатертями с изящной вышивкой на сюжеты из святых книг. И все освещалось, лицо женщины радостно вспыхивало при свете тяжелых серебряных подсвечников, а Хаим с мягкой грустью мысленно обращал к ней такие слова: «Ныне сердце твое озаряется пламенем этих канделябров, а мое погружается во мрак».

Если верить габаю, везде неотступно следовавшему за бывшим мыловаром, беднягу прямо тошнило от отвращения из-за надобности все время копаться в греховных душах тех, кто являлся к нему в дом. Габай тут исходил из замечания, оброненного как-то Хаимом после одного такого особенно мучительного нырка в тайное тайных пришедшего: «Все говорят, что Господь создал человека по Своему образу и подобию, а я этому уже совсем не верю».

Перед своей кончиной мыловар буквально утонул в море человеческого страдания и не переставал повторять: «Все говорят, что Господь милосерден к мукам людским, а я уже и этому больше не верю».

Отрешенность Хаима набирала силу, по сути уподобляясь болезни. Он очень полюбил уходить в хибарку, которая была выстроена за синагогой ради праздника Кущей, напоминавшего о блуждании иудеев по пустыне. Там он частенько оставался на два-три дня (говорили тогда, что он приобщается к горькой судьбине всех земных скитальцев). Но шло время, его одинокие дни и ночи в хибаре множились, даже зима не могла этому помешать, а потому пришлось покрыть там крышу дранкой и укрепить стены подпорками, чтобы не качались от ветра. Когда он оттуда выходил, то теперь любил шутливо отозваться об этих трудах. «Сия хижина, – говаривал он, – становится все благоустроеннее; вот-вот тут заменят зеленые ветви на золотые, и она сделается достойной царя Великой, Малой и Белой Руси». Никто не понимал, что, собственно, он там делает. Но каждый вечер в час, когда мыловары оставляют свои занятия, оттуда слышались задушевные звуки скрипки, и у всех отлегало от сердца. В конце концов он стал проводить там целые недели и даже месяцы. Пищу ему передавали в окошко, проделанное в двери. Сведущие люди уже научились точно предсказывать, в какой день он выйдет из своего добровольного узилища, и тогда целая толпа поджидала его снаружи. Иногда скрипка рыдала оттуда как бешеная, над крышей кружились стаи птиц, куропатки, кролики, кабаны выходили из сени лесов, казалось, даже ветки деревьев неудержимо пускались в пляс, и становилось понятно, что Хаим вновь обрел душевный покой, его радость уже не ведает предела. Дверь растворялась, и затворник появлялся на пороге, все более изможденный, с порхающими, как голубицы, пейсами и заправленными за вервие у пояса прядями длинной белой бороды. Перебегая от одного к другому, он с такой счастливой порывистостью целовал женщин, детей, учеников и паломников, не пропуская нищих, больных и бесноватых, что люди отводили взгляд и касались пальцами щек и лба, словно что-то обожгло там кожу. В детском радостном неистовстве он благословлял всех, кого ни видел. Но затем его смех внезапно обрывался, рука прижималась к сердцу, рот распахивался, словно у задыхающейся рыбины. Тогда габай с помощниками поспешно отводили его назад в хижину, давали выпить отвару, чтобы унялась сердечная боль, и рабби вновь отправлялся в свое уединенное странствие.

Подгорецкие коммерсанты всполошились было, предсказывая, что подобное затворничество цадика принесет родному городку разорение и погибель. Но их испуг был напрасным: паломники уже не стремились повидать Хаима; вступив в городские пределы, они с тревогой спрашивали у встречных: «Он – тут? Он все еще тут?» – затем искали постоялый двор, согласный дать им приют, и, заслышав звуки скрипки в вечернем воздухе, твердили только: «Он – здесь».

Целых два года Хаим бен Яаков не покидал своей хижины. Играл он теперь с утра до вечера, и людям чудилось, что вся красота мира заключалась в этих звуках, там она очищалась от любых примесей и воздвигала некую стену славы между ним и прочими смертными, коих томили, переполняя души, восторг и опасение, что их не желают пропустить в тот сияющий мир. Потом однажды раздался сильный грохот, треск предметов, с силой бросаемых на пол и разбиваемых о стены. И рабби появился на пороге; со слезами радости, струящимися по щекам, в последний раз он обошел всех, одного за другим, прося у каждого прощенья, только прощенья!.. Но скоро, как столько раз бывало прежде, он прижал руку к сердцу, раскрыл рот и рухнул наземь.

На полу хижины лежала скрипка, которую он разбил, чтобы еще раз прислушаться к тем звукам, что исходят от людей, ко всем звукам, исполненным ненависти и любви, красоты и обыденной скуки, вибрирующим от боли или радости…

Похороны прошли под декабрьским снегопадом. Усопшего обратили головой в сторону Иерусалима, чтобы приход Мессии не застал его врасплох. В гроб положили и останки скрипки, а ее щепками прикрыли покойному веки. Все тело его было усыпано белыми записочками с просьбами, которые цадику предстояло передать Всевышнему. В небе Подгорца выписывал круги косяк диких гусей, они вытягивали шеи, словно ожидали, когда зазвучит исчезнувшая музыка. Со всех уголков Польши приехало множество скрипачей. Когда могилу засыпали землей, вокруг последнего обиталища Хаима бен Яакова все пели и танцевали под звуки скрипок, по временам в небо взлетали радостные возгласы, чтобы, грезилось, поддержать его душу, вознесенную высоко над землей. А затем обнаружилось, что замены цадику нет. Ведь он не оставил ни письменных свидетельств, ни изречений, коими можно было бы поддерживать священное пламя веры. Все подгорецкое вероучительство погибло вместе с ним. Остались лишь имя, облик, воспоминание о приходе пророка Илии. А в ушах тех, кто хранил об этом живую память, звук Хаимовой скрипки не умирал до самой их кончины.

В действительности лишь немногие из его сверстников осознавали, кем был умерший, в те дни. И, как говорят, именно к бедному мыловару относились слова, что однажды произнес брацлавский рабби Нахман: «Самое нерушимое сердце – это разбитое сердце».

4

Обыкновенно после смерти главы общины его венец короновал того, кого еще при жизни называл сам цадик. То мог быть сын, любимый воспитанник или просто один из его ничем не примечательных учеников, на которого ему было указано свыше. Если же цадик умирал без наследника, того избирала сама община. На сей раз, однако, ничего подобного не воспоследовало. Хаим бен Яаков оставил после себя пятерых сыновей-трактирщиков и скопище учеников, верных ему лично, но не способных передать другим мудрости, коей сами не обрели. Дом молитвы опустел, ученики разбрелись и рассеялись по всей Польше, при их посредстве легенда о подгорецком праведнике росла и крепла. А вот его родной поселок, раздувшийся до размеров городка, с разросшимися постоялыми дворами, парикмахерскими, мастерскими, где изготовляли дорогие безделушки, предназначенные для зажиточных паломников, вновь, как то и было раньше, превратился в простую еврейскую улочку, ведущую с горы на равнину.

Из пяти сыновей-трактирщиков четверо занялись этим ремеслом в иных пределах, а пятый остался в Подгорце и через несколько лет принялся трудиться в отцовской мыловарне; пути же его непоседливых братьев разошлись, так что возникли четыре обособленных заведения: в России, Польше, Австрии и на землях молдовлахов. У всех у них на вывесках было написано «Шустер». Таковое имя избрал для семьи сам Хаим бен Яаков во время переписи, случившейся за два года до того, как он удалился в свое скрипичное царство.

На идише, повседневном языке европейских евреев, «шустер» означает «сапожник». В восьмидесятых годах девятнадцатого века по Европе прокатилась волна погромов, вытеснившая евреев в ее восточную часть, откуда они уже бежали несколько веков назад, и далее – в Америку, казалось готовую принять этих изгнанников как жителей одной планеты. Те, у кого не было достаточно денег, оставались на месте или отсылали своих застенчивых отпрысков куда-нибудь в Грецию, Турцию или на Кавказ. Так, пространствовав по степям и окованным льдом горам, некий Исаия Шустер добрался до города Шанхая, где более чем двухтысячная община китайских евреев заставила его носить косицу. Другой Шустер дерзко пошел еще дальше – до индийского плоскогорья Декан, где местные иудеи намертво приклеили его к месту с помощью молоденькой супруги, облаченной в сари. Его сын пересек Аравийский залив и добрался до Адена, где взял в жены девицу Рабат, дочь французского поэта Артюра Рембо и молодой чернокожей еврейской девушки из Эфиопии. В эту же пору, как раз перед самыми погромами 1881 года, некий Эфраим Шустер в Сионе присоединился к группе «Амана»: горстке молодых русских евреев, решивших, что надо вернуться на две тысячи лет назад и обрести крышу над головой. Они не наскребли денег, чтобы купить билеты на пароход в Турцию, и обошли Балтийское море пешком, переправляясь через реки и карабкаясь по горам под звуки Эфраимова кларнета: бывший трактирщик устраивал им концерты в пути. Эти молодые люди создали в Палестине первое коллективное хозяйство. В 20-х годах нового века Эфраим, чрезвычайно увлекавшийся необычными музыкальными инструментами, очень горячо подружился с одним арабом, игравшим на четырехструнном зим-зиме. И вот, когда Эфраим молился Богу и играл на зим-зиме, вспыхнули волнения 1929 года. Он тогда находился в Хевроне, в старом гетто, куда можно было проникнуть через округлое отверстие, пробитое в стене, достаточно низкое, понуждавшее пригнуться. Две сотни стариков, единственных обитателей гетто, лежали там, где им не позволили закончить молитву, изувеченные, с перерезанным горлом. Так закончились скитания Эфраима Шустера. Нечто подобное случилось и с его двоюродным братом Шломо Шустером, которого его труды по подготовке революции довели до Сибири, где он жил среди позабытого всеми местного народца. Там он принялся разрабатывать тунгусскую грамматику, переводить туземные песни и обновлять, делая пригодными для современного уха, старинные тунгусские напевы. 1917 год привел его в Москву, где первая советская энциклопедия упоминала его, Шломо Шустера, еврея по национальности, организатора Тунгусского бюро. 12 января 1952 года ему всадили пулю в затылок и выкинули его имя из энциклопедии. Однако уже через год он неприметно возвратился под энциклопедический корешок, превратившись в Василия Семеновича Шустера, русского. Но подлинного триумфа он удостоился в 1956 году, когда энциклопедия заговорила о нем как о народном барде по имени Гувиний Вилугуния, авторе знаменитой тунгусской оперы «Колонны храма». Шустеров можно было найти в любом уголке земли. Так, Леопольдо Логуньес в книжке «Золотые деньки» (Буэнос-Айрес, 1919) упоминает о некоем Артуро Шустере, попечению которого мы обязаны первыми младенческими шажками танго, в чем ему сопутствовал его большой друг композитор Гардель, чье имя более известно нынешним любителям. Поговаривают, что какого-то Шустера, уставшего от забот этого мира, обнаружили где-то в Антарктике, но доказательств этого никто не приводил.

Самым неистовым путешественником из них был, скорее всего, Джон Д. Клэпертон Шустер из обсерватории в Сакраменто, давший первое точное описание лунных каналов и предоставивший предварительные топографические данные о Море Спокойствия.

А в Подгорце долго-долго с горем пополам влачила существование одна-единственная смехотворная ветвь этого семейства, где не нашлось даже завалящего сельского аккордеониста. Прочие ветви, рассеянные по миру, постепенно утратили память о собственных корнях; в двадцатом столетии даже упоминания о самом рабби Хаиме бен Яакове мало-помалу сошли на нет, оставшись только в немногих частных книжных собраниях, так что встречаются ныне историки польского еврейства, отрицающие само его существование, усматривая здесь всего лишь следы какого-то хасидского предания, одного из тысячи подобных: плод народных пересудов или бредового воображения какого-нибудь литератора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю