Текст книги "Утренняя звезда"
Автор книги: Андрэ Шварц-Барт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Андре Шварц-Барт
Утренняя звезда
Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России.
Ouvrage réalisé dans le cadre du programme d'aide à la publication Pouchkine avec le soutien du Ministère des Affaires Etrangères français et de l'Ambassade de France en Russie.
André Schwarz-Bart
L’étoile du matin
Посвящается Луизе Любинской-Шварцбарт.
Эта песнь жизни – в память о тебе, мамочка
В просторах тех давних прерий
с тобою мы вновь повстречались,
О уютная бесконечность,
как однажды уже случилось,
Хотя могло и не быть.
Пабло Неруда. Сто сонетов о любви, 1959
Сердечно благодарю Франсину Кауфман,
Малку Маркович, Алексиса Нусса, Жан-Франсуа
Фердинанда, Лоуренса Бихари Шварцбарта, Лоранс
Брюст Фитусси, Мартину Шварцбарт-Брюст,
Веронику и Патрика Лебюфф
за их неустанную поддержку.
Небольшое предуведомление
Встреча разных культур, когда души двух людей притягиваются друг к другу, отмечена постоянными искушениями для каждого из двоих то отпрянуть в сторону, то утонуть, как в море, во взгляде любимого, и то, что это возлюбленное существо, лишь усиливает искус.
По счастью, каждая из наших культур претерпела достаточно свирепых невзгод, чтобы уберечь нас от подобного риска. И если вы спросите меня, каким был Шварц-Барт, – вам, тем, кто жил с ним в одном времени, я отвечу: это был еврей, невысокий человек, заставлявший вас высоко поднять голову, чтобы посмотреть ему в лицо. Его неизменно вело и питало вдохновение, но, расточая божественный дар с каждым своим вдохом и выдохом, он, подобно магу, превращал его в собственное дыхание.
Шварц-Барт нес в себе начала всех мыслимых способов проживания человеческой жизни, голова его витала в облаках, а ноги утопали в пыли, которая заволокла историю предков. «Я преодолеваю все бастионы и тюремные стены, отгораживающие массы людей друг от друга во времени и в пространстве» – это его слова.
Теперь о том, как задумывалась эта книга, которой, по всему, не суждено было увидеть света.
День за днем мы все отчетливее понимали, что он не завершит ее никогда. Но он не отрывался от рукописи (так же бывало и с предыдущими!), упрямо продолжал работать над ней, повинуясь некоему таинственному чувству.
Случалось, что он диктовал мне или сыну целые законченные эпизоды, словно желая переложить создаваемый мир прямо в наши раскрытые ладони, заполнить им наши головы и глаза, позволяя хотя бы на миг почувствовать его суть… Это был тайный подарок, обсуждению не подлежащий. И всякий раз мы возвращались к обычной жизни, совершенно ослепленные сиянием и живыми красками тех часов, когда звучал его текст, рождаясь здесь и сейчас, прямо у корня языка: «Когда пишешь, не смей забывать, что это только штрихи на пляжном песке, а прилив уже ой как близок!..»
И каждый раз мы, мои сыновья и я сама, потрясенные, спрашивали себя: «Но что же мешает ему завершить книгу? Чего можно еще желать?»
А время шло, он все дописывал, переписывал, уничтожал сделанное и начинал вновь; мы же теперь в полной мере понимали: он никогда не отдаст ее в печать.
За несколько недель до кончины он усадил меня за наш большой письменный стол и единым духом продиктовал поездку в Освенцим, затем прибавил, что книгу можно было бы назвать «Утренняя звезда». Это был конец.
В выражении его лица сквозило что-то таинственное, он казался отчаянно помолодевшим, очень жизнерадостным и умиротворенным. Вскоре его не стало.
Я потеряла вкус к жизни, ее краскам и запахам, время исчезло, и слух замкнулся – так протекло два года. А затем пришло осознание: если моя жизнь должна продолжаться, мне нельзя его покидать, надобно во что бы то ни стало спуститься в царство мертвых и вывести его оттуда.
Вот тогда с кипой рукописных текстов, записных книжек, отрывочных заметок и грудой книг о Холокосте, испещренных его маргиналиями, я вступила в эту обитель, захватив с собой и все, что он так любил: полотна Исаака Цельникера и Борвина-Френкеля, африканские маски, купленные когда-то в Дакаре, и сборники поэтов со всего света.
Но прежде я начала разбирать бумаги, чтобы описать и сохранить все, что осталось. И вдруг наткнулась на заметочку, где появляется журналистка из газеты, некая Линемари, чья обязанность – разбор рукописных текстов из сундуков и чемоданов, спасенных из разрушенного мемориала Яд ва-Шем. Линемари – это мое второе имя, я – Симона Лина Мари.
Внезапно я все поняла. Он, перешагнув смертную черту, снова указывает мне место рядом с собой: вот она, его тайна, – это молчаливое завещание. С той минуты я почувствовала, что уже не одна. Он здесь, мы вместе. Это наша новая встреча: конец смыкается с началом. Садясь за письменный стол, я ощущала его подле себя – и вновь земная жизнь мне улыбнулась.
Впоследствии некоторые его заметки укрепили меня в убеждении, что он искренне желал подарить мне эту работу. Ту, что сам он при жизни не мог закончить, ведь для него это означало бы расставание со своими дорогими усопшими, а он желал, чтобы они продолжали жить в его душе до последнего часа: «Всякое завершение есть предательство, предательство в высшем смысле».
И чуть ниже: «Я должен оставить все это во мне. Хочу принести этот дар, пускай он и невелик: столько бессонных ночей, столько мук – ежедневных, еженощных – впустую».
Вот почему мне ныне чудится, что, продвигаясь на ощупь ему вослед, я вновь пробуждаю к жизни тех давно погибших людей, меж тем как он не отрывает от меня взгляда, затуманенного скорбью, вопрошающего, дойду ли я до конца. Здесь наша связь обходится без слов: ей надобно молчание. А отныне и мне пора умолкнуть в надежде, быть может напрасной, пересадить его героев в иные сердца, дать им укорениться в новых жизнях.
Симона Шварц-Барт
Апрель 2009
Пролог
С тех пор как Земля умерла, мы, ее дети, разбросанные по Галактике, пытаемся понять, что же мы потеряли.
Планету нашу мало-помалу замусорили отбросы ядерной промышленности, к этому прибавились перенаселение, нехватка чистого воздуха, свежей воды, из Африки попытались изгнать ее обитателей как «население, не имеющее экономических перспектив развития»; когда же сверх того со всех сторон градом посыпались бомбы, земной жизни пришел конец. Не уцелели даже насекомые. Как итог – ни травинки. А на дворе стоял 3000 год.
По счастью, за последнее столетие люди освоили межзвездные полеты, на неродной почве путем экогенеза создали земную атмосферу. Постепенно отдельные группы расселились по всей Галактике. Уже оттуда они без излишних эмоций наблюдали смерть материнской планеты. Той, где пять миллионов лет назад появилась маленькая кучка чернокожих дикарей и постепенно заполнила громадную территорию, причем люди из разных мест все меньше походили друг на друга и поэтому забывали о своем общем происхождении, отчего меж племенами не стихали войны, сопровождавшиеся массовыми побоищами и оплакиванием убиенных. Парадоксальным образом люди обрели свое единство только в межзвездном пространстве. И так тесно переплелись заботами и чаяниями, что отныне в каждом из них ощущалась родственная близость со всеми остальными. Они практически достигли бессмертия, и их стала терзать ностальгия: кое-кто пытался восстановить потерянное, вновь изобретая религиозные культы и восстанавливая утраченные духовные связи с далеким прошлым. Например, оживив древний институт семьи, возобновляя праздники, жертвоприношения, возвращая самое смерть. Другие отыскали следы забытой прародины и теперь устраивали там масштабные раскопки в поисках архивов, погребенных под завалами еще до фатального конца света.
Историк по призванию, Линемари случайно оказалась в архивах диковинного государства, называвшегося сначала Иудеей, потом Палестиной и, наконец, Израилем. Именно там, в подземельях специализированного научного центра, она обнаружила следы странного побоища, имевшего место еще на тысячу лет раньше.
Естественно, что массовые смертоубийства были явлением столь же древним, как и само бытие рода людского. Насколько она знала, остальные звери погибшей планеты не уничтожали себе подобных. Но обладание языком позволяло людям называть соседей каким-нибудь таким словом, которое делало их более чуждыми, нежели насекомые. При всем том для уничтожения людей всегда обнаруживалась та или иная причина: неправильный раздел земель, зависть, стремление прославиться за чужой счет… Однако то стародавнее истребление не имело никакого ощутимого резона: убийцы никак себя не оправдывали и этим самым отличались от всех последующих поколений вплоть до конца земных сроков. Некоторый отзвук того давнего происшествия ощущался в поступках тех, кто вовремя покинул планету, словно тонущий корабль, и отправился осваивать Галактику. С течением времени некоторая семантическая модификация коснулась терминов, когда-то относившихся к тому давнему убийству людей, причем изменения вовсе не связывались с истинным происхождением слов. Обитатели новых миров, например, говорили, имея в виду высшую степень интенсивности: «какой-то Освенцим нежности» или «целая Треблинка счастья».
Линемари была из первого поколения Бессмертных и сначала планировала забрать из хранилища все эти разрозненные свидетельства былых несчастий, чтение которых не рождало в душе ничего, кроме нервозности пополам со скукой. В те годы она решила отправиться на планету, где снова изобрели умирание, потому что без него нельзя ощутить настоящей жизни: восхитительное должно оставаться хрупким, тогда переживаемое мгновение наполняется чувством несказанной благодарности за каждый истекший миг, за всякий вздох, и вот теперь она плакала вместе с теми жертвами, восхищаясь их желанием жить, их любовью к жизни, какой бы та ни была.
Листки поведали ей историю кучки беглецов, блуждавших по той самой земле Иудеи, Палестины и Израиля. Маленький этот народец благодаря одной-единственной книге послужил процветанию всей планеты. В той книге говорилось, что все люди ведут род от одной пары прародителей и потому все меж собой в родстве; ни один человек не вправе сказать другому: «Я по рождению благороднее тебя».
Эти фантастические, по сути, неправдоподобные истории постепенно завоевали признание всех народов и составили основу того, что называют современным демократическим мироощущением. Но им противостоят миллионы лет животного состояния и жестокости, так что те самые люди, которые вдохновлялись чтением этой малой книжицы до такой степени, что объявляли себя единственными носителями ее истин, додумались до того, что возвели то первое племя странников в ранг козлов отпущения – носителей всего зла планеты.
Человечеству известны многие пр о клятые народы: пиренейские каготы, гахеты из Гиени, аготакисы Нижних Пиренеев, бретонские куаксы, «птицеловы» из герцогства Буйонского, буррэны из деревень Эна, трансготы, гезитаны, колиберты, манихейцы, катары, альбигойцы, патарены… но те, о коих речь, сделались пр о клятыми из проклятых: дошло до того, что у народов, жребий которых не задался, возник обычай изливать на изгнанников всю желчь, что накопилась за многие века их собственного унижения. Именно руководствуясь этим всеобщим негодованием, исполненным мрачного религиозного пыла, некоторые идеологи XX века прониклись решимостью уничтожить тот немногочисленный странствующий народец, смести его с лица земли.
Между тем Линемари больше всего поразила яростная жажда жить, охватившая людей, из коих состояло то неоседлое племя, и не покидавшая их во все время кошмарных невзгод периода Великого Истребления, проявляясь даже в самоубийственных демаршах варшавских юношей-смертников, превративших себя в живые бомбы и бросавшихся, обвязавшись взрывчаткой, под немецкие танки. Кажется, что большинство мучительств, изобретенных родом людским – от его зарождения в Великой Рифтовой долине до нынешних времен, – было испробовано в борьбе с этим народом-странником за недолгий срок Великого Истребления.
По видимости, вытесненные из жизни, они должны были вновь, так сказать, изобрести Человека с большой буквы, уже дойдя до края пропасти. Находя опору в разверстой перед ними пустоте, многие торопливо сочиняли целые поэмы или толстые прозаические тома, уповая воззвать к потомкам как к единственным свидетелям; подобные тексты запечатывались в бутыли и зарывались в пепел, устилавший всю округу там, где они ожидали мученического конца. Повсюду действовали их подпольные школы, возносились старинные, издревле обращаемые к небесам моления; неподалеку от газовых камер шли настоящие синагогальные службы. Звучали новые молитвы не с просьбой к Всевышнему спасти странников земных, обреченных и не ждущих пощады, но с мольбой о том, чтобы Он сжалился над оставшимся человечеством, над теми, кто уцелеет в бойне. Часто свет, что теплился в их душах, не гас даже в рабском унижении. Унижении, нередко способном превращать рабов в верных слуг своих утеснителей, что многократно случалось на всех концах земли от времен деспотий Месопотамии до воцарения современных рабовладельческих порядков на Востоке и в Новом Свете.
Линемари подметила, что во всех основных тринадцати версиях повествования, хранившихся в подвалах института Яд ва-Шем, присутствует один и тот же мотив. Автор вновь и вновь прибегал к терминологии, позаимствованной из какого-то утраченного сочинения, то была книга некоего Боровского о «мире камней», но, хотя она фигурировала во многих библиографических списках, найти ее уже не представлялось возможным.
Во всех тринадцати версиях повторялась также история, не имевшая между тем никакого касательства к основным повествованиям, обнаруженным в этих сундуках. Речь там шла о событии, происшедшем в эпоху монгольских завоеваний, когда весть о приближении войска Тамерлана вызывала такой ужас, что, например, жители Багдада еще до начала сражения сами выдали завоевателю из своей среды каждого десятого. Линемари долго размышляла над этими пассажами, так и не уразумев, для чего они здесь приводятся: никаких аналогий с судьбой народа-странника не возникало. Войска монголов действовали беспощадно, но вполне логично и рационально, делая все, чтобы облегчить захват новых территорий; умерщвление каждого десятого из побежденных считалось по тем временам вполне предусмотрительной мерой: так победители освобождали излишки земли для выпаса своих лошадей. Между тем террор в отношении изгнанников, по всей видимости, не был связан с соображениями выгоды: его жертвами становились мужчины, женщины, старики и дети, притом их убивали не ради каких-либо ощутимых преимуществ – единственной умопостигаемой целью всего этого являлось их полное уничтожение как таковое. Однако чаще всего Линемари ошеломляло то, что сами рукописи зачастую походили на бред безумного: они пестрели полными сарказма и ярости восклицаниями, криками отчаяния, отстраненными учеными разглагольствованиями о самоубийстве, леденяще хладнокровными упоминаниями о никому не ведомых ныне происшествиях, невнятными аллюзиями и ссылками на ужасы, веками творившиеся на планете за все время существования человеческого рода.
Между прочим, монголы, как представляется теперь, обладали не слишком развитым воображением: они ограничивались отрубанием голов.
И все же по мере того, как бессмертная читательница древних текстов внимательно перелистывала бумажные обрывки, проникая в самую глубь этого неизведанного материка, в ее душе рождалось диковинное чувство.
Ее томила странная горькая зависть к судьбе тех давным-давно исчезнувших созданий, что поочередно оживали перед ее глазами, медленно проступая из тьмы и даже в отчаянии излучая ни с чем не сравнимое сияние, словно отзвук неких старинных песнопений, при том, что каждая невесомая тень несла свою мелодию: так звучали их благоговение перед всякой жизнью, забота о близких им существах, а в общем обо всех остальных людях, о том, как сохранить в первозданной прелести пейзаж за окном, как уберечь простой ломоть хлеба, – все это придавало их миру, их образу мысли, каждому их вздоху исключительную ценность. Тот народ скитальцев давно канул, но все же он, не запятнав себя, смиренно дотянул до всеобщего падения в бездну, а теперь Линемари не могла удержаться от сравнения своей участи (она-то – клон из пробирки, как и тысячи девочек, одновременно с ней появившихся на свет) с теми судьбами: ведь ей было неведомо убеждение, что, как и все люди ее судьбы, она создана по подобию некоего Бога. Если можно так выразиться, она всегда представляла себя пронумерованной особью в чреде других таких же взаимозаменяемых созданий, и только слабый голосок, идущий изнутри ее существа, напоминал, что, может быть, она чем-то слегка отличается от прочих.
Но главное, Линемари снова и снова отождествляла себя с давно ушедшими, этими однодневками, чье существование оборвалось столь скоропостижно: их нервическое ожидание смерти внезапно наполняло ее таким пьянящим ощущением живой жизни, что в глазах темнело от ее сияния.
Ослепление длилось и длилось, и в душе крепло неведомое до того желание благодарить за каждый вздох, за возможность пошевелить рукой или ногой, за глаза, разглядывавшие траву в Яд ва-Шеме, за ушные перепонки, которым передавалась вибрация нового гимна, несравненного по возвышенности и благородству песнопения, доносившегося из мира давно сгинувших. Вот что, быть может, и питало ее зависть: тот простой факт, что они смертны. От этого жизнь в них кипела горячей, хотя век их был скоротечен и куда как хрупок.
Да, решено: она возвратится на планету мутантов, там она попросит создать для нее другое тело, чтобы почувствовать, как из живота выходят дети, чтобы, если это еще возможно, посвятить себя единственному мужчине… И научиться умирать, смакуя каждое мгновение оставшейся жизни.
Кадиш
Сам по себе кадиш – это не примирение с Господом, но подчинение ему, примирение с мыслью о Боге, с тем представлением о Нем, что сложилось у еврейского народа и без которого ему на земле не жить. Бог, истинный Бог, Хаима не интересует. Хаима волнует тот, кого придумал еврейский народ, и, быть может, чем неистовее его изобретают, тем больше этот Бог начинает походить на настоящего.
Глава I
Поговаривали, что у скрипок есть невидимые крылья. Как бы то ни было, все ангелы небесные играют на скрипках – на сей предмет не может быть никаких сомнений.
Андре Шварц-Барт
1
Жил-был давно, очень, очень давно один безнадежно радостный еврей Хаим, сын Яакова, сына Эршекеле, торговавшего вразнос книгами. А скромнейший поселок, где он родился, звался Подгорец; но когда Хаиму пришел срок становиться собой и перст Господень ткнул в его сторону, каждая из букв его имени принялась сиять особым, ни с чем не сравнимым светом, превращающим рабби Хаима бен Яакова из Подгорца в того, кого лично посетил пророк Илия.
В те времена, то есть в середине девятнадцатого века, Подгорец был заурядным еврейским поселком на землях графа Потоцкого, недалеко от польской столицы. В центре – церковь с колоколенками, сюда по воскресеньям окрестные крестьяне стекались поговорить со своим Богом, и обширная рыночная площадь, куда они ходили поторговаться со знакомыми евреями. Напротив церкви, по другую сторону рыночной площади, стояло несколько каменных домов, где обитали самые влиятельные из поселковых иудеев: меховщики, торговцы скотом, негоцианты, возившие товары в столицу и обратно. Собственно, остальное еврейство ютилось в ветхих домишках единственной улочки: там жили мыловары, шорники, красильщики, водоносы, булочники, те, кто занимался взбиванием яиц, приготовлением теста, не говоря уже о целой когорте людей, чьи занятия не поддавались определению: они толковали сны, торговали вчерашним днем, подбивали пальто ветром вместо ваты, пробавлялись вольным воздухом и прочими непитательными субстанциями. Меж двух взгорков текла речка, дававшая воду для красильни. Невдалеке высилась гора, вся поросшая березами, елями и золотистыми осинами, с нее открывался вид на широченную равнину, простиравшуюся до песчаных берегов Вислы и до самых Карпатских гор, – то были владения знатных польских панов.
Если верить старым хроникам, первые еврейские иммигранты появились в Подгорце в конце двенадцатого века. Они сражались против Рима, а сюда пришли с Востока, с берегов Черного моря, где укрывались, претерпев полный разгром, ознаменовавший конец жизни еврейского народа на собственных землях, который наступил после падения Масады, последней иудейской крепости. О них мало что осталось в памяти, даже неизвестно, откуда в точности они явились и было ли у них сначала место для молений. Единственный оставленный ими след (одни считали его легендой, другие – подлинной историей) – предание, согласно которому некие священные имена были начертаны на скалистом отроге, укрытом от чужих глаз листвой березы, в чьих ветвях прятались неприкаянные души в ожидании спасения, которое должно было снизойти на них трудами одного набожного иудея: сей праведный человек, проходя там, всякий раз останавливался и творил под деревом молитву.
После этих пришельцев сюда нахлынула первая волна немецких евреев, откликнувшихся на приглашение короля Болеслава Пятого; синагога, построенная ими, едва поднялась над уровнем земли, зато ее первые строители положили в кладку фундамента под местом молений прах и осколки камня, взятые из синагоги города Вормса, той, в основание которой, в свой черед, были заложены обломки молитвенного дома, некогда возведенного в Севилье, и так можно продолжать долго, пока мы не добрались бы до синагоги в Неардее, что в Вавилонском царстве: для ее постройки пошли в ход камни, принесенные с места разрушенного Иерусалимского Храма, чтобы исполнились слова Писания:
«Ибо рабы Твои возлюбили и камни его, и о прахе его жалеют».
Потом туда пришли испанские евреи, достроившие стены первой синагоги, придав им ту воздушность, что характерна для домов Кастилии и Андалусии.
А за ними объявились и те, что шли сюда из степей: одни с монгольскими чертами лиц, унаследованными от крепкого в вере Хазарского царства, другие – неведомого обличил, потому что блуждали очень долго во времени и в пространстве, отправившись еще из легендарного Вавилона и пятнадцать веков проскитавшись неведомо где, чтобы, в свою очередь, осесть на землях короля Болеслава. Синагогу расширили, и, по мере того как ее распирало вдоль улицы за счет окрестных домов, к сладостным линиям, напоминавшим о Кастилии, к углубленным пропорциям, привнесенным немецкими иудеями, прибавились черты, заимствованные у зодчих Армении и тех, что прежде селились на берегах Каспийского моря.
Человеческие типы тоже перемешивались, теряли былую четкость, но не растворялись полностью в общей массе. В одном семействе подчас можно было наблюдать лица людей Востока и Запада – все, вплоть до белокурых казацких волос и голубых глаз, ибо век назад казаки огненным валом прокатились по местечкам, сжигая, ломая и насилуя, уничтожая все, что вставало на их пути.
И мало того: как напоминание о былом, то там, то здесь проступали плоские рты и мелкокурчавые волосы – совсем уж древний след плена и рабства в Египте, подлинной колыбели того народа, что поселится позже в Иудее.
Черты Хаима бен Яакова ничем не напоминали о превратностях истории его предков. Это был молодой человек, довольно высокий, сутулый, с остроносым совиным лицом, обрамленным рыжей бородой, с несколько оттопыренными ушами и фиалковыми глазами истово верующего в Закон. Все прочие следы иудейского прошлого слились в его облике, став нерасторжимым целым. Его предков можно было вообразить ютящимися в крытой пологом из медвежьих шкур жердевой постройке где-нибудь посреди прикаспийской степи или блуждающими по улицам Александрии, Туниса либо Багдада, а то и еще дальше, еще глубже во времени: шепчущими слова благодарственной молитвы в тени стен иерусалимских, куда в преддверии субботы кучки правоверных из всех поселений Иудеи и Галилеи стекаются ко Храму царя Соломона.
Что до нынешних его занятий, то, будучи подгорецким мыловаром, он занимался этим ремеслом в полуподвале своего дома, неясно различая за запотевшими стеклами башмаки прохожих. Его всегда липкие от вара руки были отнюдь не самыми ловкими в округе, его жена Ривкеле не слыла наиболее утонченным созданьем из тех, что когда-либо носила на себе земля, а их дети не были самыми умными и послушными из живущих на ней. Клиенты Хаима нередко ворчали на него, да и мир, в котором он обитал, не выглядел совершеннейшим из всех возможных. А если говорить о нем самом, то с юных лет, помимо мыловарения, он пробавлялся мелкой починкой и латанием обуви, всегда повторял чужие азы и в глазах Всевышнего оставался очень малосведущим иудеем из тех, кого кличут «ам аарец», простофилей, недостойным быть призванным стоять у ковчега Завета.
При всем том его сердце полнилось необъяснимой радостью, и всякий раз, когда заботы подступали к горлу, он неслышно шептал самому себе: «И это тоже к добру». В пучине несчастий он оставался так отчаянно радостен, что нередко его клиенты даже раздражались, усматривая в таком безоблачном настроении хулу Создателю. А Хаим бен Яаков перед сном, устраиваясь поудобнее на тюфяке, знай себе беззвучно нашептывал: «И это все тоже к лучшему». Конечно, если бы его спросили, что он имеет в виду, он не нашел бы нужного слова для объяснения. Бывало, ему казалось, что вся радость у него в ушах: он видел чье-либо лицо и в них звучала мелодия, смотрел на небо – и слышал другую музыку, закрывал глаза, но мелодия мира и тогда не покидала его.
В те времена все польское еврейство пиликало на скрипочках – то была какая-то единая хвала Создателю, всеобщий взмах смычка, нацеленного в небеса. Те, у кого имелась скрипочка, играли, не имевшие ее – слушали, а в некоторых благословенных домах скрипок было столько же, сколько евреев. Последние были недалеки от мысли, что скрипка создана еще до сотворения мира, одновременно с двадцатью двумя буквами, коими записана Тора, ведь, ежели послушать мудрецов Израиля, они на свой манер еще и служили музыкальными нотами. А вот Хаиму чудилось, что этот инструмент специально настроен на его душу. Бывали люди, о которых говорили: «Они родились со скрипкой в руках», ему же представлялось, что он рожден со скрипкой в сердце. К несчастью, если в Подгорце и нашлось бы несколько скрипок, там не случилось ни одного скрипача, достойного так называться. И вот, чуть выпадала передышка, Хаим обходил все ближние ярмарки, по праздникам шагая, бывало, ночь напролет в надежде послушать кого-нибудь, кто мастерски владеет смычком.
И вот настал день, когда по поселку разнесся слух, что появился настоящий скрипач. Виновником этого события оказался реб Аншел-Меир, торговец зерном, имевший собственную скамейку в синагоге и при всем том помышлявший сделать своего сына молдовлахским дворянином.
Раз в неделю, в день, когда через поселок проезжает варшавский дилижанс, особый преподаватель обучал чадо торговца классической музыке, и тогда над его красивым домом из розового кирпича, задуманным как жилище истинного праведника, реяли ранящие душу звуки. Дитя страдало, его наставник жалобно восклицал, а предаваемый пытке инструмент стенал, как душа в аду. Лились слезы, скрежетали зубы – и наконец размочаленная скрипка, описав в осеннем воздухе изящную дугу, грохнулась наземь среди кучи отбросов, откуда Хаим ее с религиозным почтением поднял и унес к себе.
Предприняв долгие изыскания касательно смол и клеев, струн и сортов древесины, Хаим положил два года на приведение инструмента в чувство и еще два года на то, чтобы извлечь из него звуки, ласкающие еврейское ухо. Наконец он взял спасенную скрипку в руки, вздохнул, прильнул к ней щекой, как подобает, но звук, издаваемый его находкой, когда-то безнадежно разбитой, давал какую-то трещину, был немощен, будто скрипка прихрамывала. Однако из самой этой скрипичной хромоты рвалось наружу такое веселье, что все забывали о несчастье, приключившемся со звуками, и радовались тому, чего, однако, еще никто не решался назвать музыкой. Всякий день, когда, отдав законную дань мыловарению, Хаим скидывал с ног башмаки и брал в руки тень своей чиненой и перечиненной скрипки, к его домику постепенно собирались люди и слушали. Это походило на волшебство. Можно было бы сказать, что в сердцевине скрипки притаился некий голос свыше и к нему тянется чуткое ухо инструмента. Все обиженные судьбой, все беднейшие из бедных теперь приглашали Хаима на свадьбы и похороны, а также заимели привычку звать его к своим болящим, чтобы он поиграл у них над ухом. Об этом гудела молва. Приводили случаи неожиданных исцелений. Мало-помалу достоинства скрипки в глазах людей начинали служить залогом добродетелей скрипача, к коему отныне обращались с ноткой почтительности в голосе. Как если бы он стал небольшим кое-чем, обрел какой-никакой вес, сравнялся с синагогальным сторожем или церковным певчим, уже не был, как встарь, просто недотепой, достойным только ставить набойки на стоптанные каблуки. А затем байки о его исцелениях так распространились, что подгорецкие именитые персоны со своими преданными слугами сочли уместным предпринять осторожное расследование. Было установлено, что от всего этого воняет свиным салом и надлежит незамедлительно предпринять очистительные меры.
2
Ребе Зальцман, подгорецкий раввин, был набожен: настоящий иудей строгих правил. В истинном вероучении, по его понятиям, не таилось ничего такого, что отдавало музыкальным неистовством и ухарскими вытребеньками. Уже давно он наблюдал, как ширится секта хасидов, и знал: однажды эта волна докатится и до него. Когда ему пересказали слова того правоверного, который предпочел утешение Господне без раввина раввину без утешения Господня, он увидел в этом не только личное оскорбление, но предвестье того наплыва «варварских» орд, под коими он разумел хасидизм. До тех пор он не придавал значения выходкам веселого мыловара. Теперь пригляделся повнимательнее и увидел долговязого еврея с весьма меланхолическим носом, с лицом, не тронутым загаром из-за постоянного сидения в темном подвале, с рыжими волосами, слегка оттопыренными ушами и скрипочкой, как поговаривали, творившей чудеса. Он бы покорился, если бы новая секта пустила корни поблизости, коль скоро она заполонила почти всю Польшу. Но вот эта скрипочка посреди убогой темной клетушки показалась ему вызовом вовсе уж нестерпимым. Большие люди поселка поддержали раввина в его негодовании. Выдвинули самые разные предположения. Вспомнили предание о флейтисте, утащившем на дно озера всех детей целой деревни. Какой-то неуч с душой сермяжной выделки обычным манером не мог бы так приворожить правоверных, он наверняка заключил союз с «Той стороною», и скрипочка, визжащая, словно недорезанный кабан, – видимо, та самая, о какой говорится в некоторых тайных книгах: это инструмент ангела Азраила.