355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » В поисках Марселя Пруста » Текст книги (страница 6)
В поисках Марселя Пруста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:56

Текст книги "В поисках Марселя Пруста"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Забавы и дни

Увы! Он по-прежнему чувствовал себя неспособным работать и поступать так, как того желала бы эта требовательная и скорбная тень. Большинство его друзей уже начинало досадовать на малыша Марселя и сомневаться в качестве и даже в реальности его трудов, когда в 1896 году он объявил о своей первой книге – «Забавы и дни», название которой с наивным цинизмом пародировало Гесиода, противопоставив забавы трудам. Из-за сомнения в собственных достоинствах и потребности ощущать поддержку, он через госпожу де Кайаве попросил Анатоля Франса написать предисловие (а «Эгерия», ради уверенности в том, что тот согласится, частично написала его сама); от Мадлены Лемер он добился акварелей, а от Рейнальдо Ана – музыкальных текстов. Всё вместе представляло собой альбом – слишком изукрашенный, в слишком богатом сопровождении, слишком дорогой (тринадцать с половиной франков – скандальная цена по тем временам, когда книги продавались за три франка), и чьи «шелковые листочки» наверняка должны были настроить против себя суровых критиков.

На самом деле «Забавы и дни» не могли позволить даже самому прозорливому критику предугадать, что их автор станет однажды великим «изобретателем» и новатором в литературе, поскольку то была книга, похожая на множество других, выходивших в то время. По своим достоинствам и недостаткам она напоминала «Ревю бланш» [74]

[Закрыть]
Жана де Тинана, Оскара Уайльда, была наполнена то тут, то там отголосками классической культуры, с эпиграфами из «Подражания Христу», из Платона, Феокрита, Горация, со стилизациями под Флобера, Лабрюйера. Франс в своем кратком, но теплом предисловии писал: «Есть в книге нашего юного друга также пресыщенные улыбки и позы усталости, не лишенные, однако, ни красоты, ни благородства», и отмечал «гибкий, проницательный и по-настоящему возвышенный ум… Поэт сразу проникает в тайную мысль, невысказанное желание… Оранжерейная обстановка… Причудливые орхидеи… Странная и болезненная красота… Здесь дышишь декадентской атмосферой и концом века..?

Но нам, знающим подлинного, состоявшегося и завершенного Пруста, в этих набросанных вперемешку текстах, которые подросток торопился выпустить в свет, легко распознать черты основных прустовских тем. Например, вот это, в его обращении к читателю:

«Когда я был совсем ребенком, ни одна судьба в Священной Истории не казалась мне столь же несчастной, как судьба Ноя – из-за потопа, который удерживал его взаперти, в ковчеге, целых сорок дней. Позже я часто болел, и в продолжение долгих дней тоже был вынужден оставаться в своем ковчеге. Я понял тогда, что никогда Ной не видел мир лучше, чем из ковчега, хотя тот был затворен, а на землю пала ночь…»

«Разве отсутствие не является для того, кто любит, самым достоверным, самым действенным, самым живучим и самым неистребимым из присутствий?..» Это предвосхищение «Пропавшей Альбертины». «Едва грядущий час становится для нас настоящим, как он лишается своих чар, с тем, правда, чтобы вновь обрести их, если в нашей душе довольно простора, в бережно хранимых перспективах, когда мы уже оставили его далеко позади себя, на дорогах памяти…» А эта хвала болезни? «Сладость приостановления жизни, истинного перемирия Божьего, прерывающего труды, дурные желания… Мы призываем смерть… Но если она избавляет нас от обязательств, взятых нами в отношении жизни, то не может избавить от тех, которые мы взяли в отношении самих себя, и в первую очередь – жить ради того, чтобы заслуживать и быть достойным…»

Эта последняя фраза еще раз показывает нравственную сторону Пруста, который, несмотря на некоторые свои поступки, вовсе не был лишен семейных добродетелей. Свою любовь к матери, которую, во всей ее мучительной силе, автор не осмеливается приписать мужским персонажам, он изображает по поводу одной девушки и показывает, как та ужасно страдает из-за своей нечистоты, потому что воображает себе, какую боль причинило бы открытие ее пороков обожаемой матери. Это наваждение угадывается во всем творчестве Пруста. В «Исповеди девушки» мать героини умирает, увидев ее через окно в объятиях любовника; позже это станет темой дочери Вентёя, потом темой Рассказчика, и мы увидим, как угрызения совести незаметно выродятся в садизм.

Анри Масси настаивает на этой «Исповеди», которая, по его словам, имеет характер свидетельства, и действительно, слишком много деталей напоминает нам то, что известно об отрочестве автора, чтобы мы избежали соблазна обобщения. Мы не можем не узнать эту мать, которая приходит пожелать героине доброй ночи в постели, а потом перестает делать это, чтобы закалить ее и умерить болезненную чувствительность. «Отречение от воли» – мы знаем, что именно в этом состояла драма Марселя – в «Забавах и днях» становится драмой Девушки. «Что больше всего удручало мою мать, это отсутствие у меня воли. Я все делала по сиюминутному порыву. Пока мое безволие подавляли ум или сердце, моя жизнь, хоть и не будучи совсем хорошей, все же не была по-настоящему плохой…» Но лишенная воли героиня не способна сопротивляться «дурным мыслям», которые пробуждает в ней некий совратитель. «Когда любовь кончилась, ее место заняла привычка, и не оказалось недостатка в безнравственных молодых людях, чтобы злоупотребить ею. Сначала меня мучили жестокие угрызения совести, я сделала признания, которые не были поняты…» Транспонировав этот рассказ, обнаруживают (это лишь догадки, но весьма обоснованные) едва ли понятую безгрешной матерью исповедь пятнадцатилетнего подростка, которому испорченные приятели открыли забавы, состоявшие для него из смеси наслаждения и отвращения. «Я долго плакала, рассказывая ей все эти гнусности, и нужно было обладать невежеством моего возраста, чтобы поведать их ей; но она сумела божественно все выслушать, ничего не поняв, и умаляя их значение с добротой, которая облегчала бремя моей совести…»

Можно вообразить себе долгую и мучительную борьбу, из которой он выйдет побежденным; усилия, призванные укротить чувственные желания, от которых остаются лишь «угрызения совести и томленье духа», новые срывы и, наконец, печальные поражения. Нельзя допустить большей ошибки по поводу Пруста, нежели счесть его существом аморальным.

Имморальным – да, но страдавшим от этого: «Я всегда изображал имморальность только у существ с чуткой совестью. Поскольку они слишком слабы, чтобы желать добра, слишком благородны, чтобы сполна наслаждаться грехом, и знают одну только боль, я мог говорить о них лишь с состраданием, слишком искренним, чтобы оно не очистило эти маленькие очерки…»

Стиль еще очень далек от стиля «Поисков утраченного времени». Не то чтобы он плох, совсем напротив, но фразы остаются классическими, тон изысканно-холодным, немного искусственным. Период не поспевает за движущимися извивами этой прихотливой чувствительности. Однако то тут, то там наше ожидание бывает вознаграждено:

«Жажда успеха опьяняет сильнее, чем слава; любую вещь желание украшает, обладание иссушает; лучше видеть во сне свою жизнь, чем жить ею; хотя жить ею это и значит видеть во сне, но не так мистично и не так ясно, во сне смутном и тяжелом, похожем на обрывочные сны в чахлом сознании скотов, жующих жвачку. Пьесы Шекспира гораздо прекраснее, когда прочитаны в рабочей комнате, чем когда поставлены в театре. Поэты, создавшие бессмертных возлюбленных, часто знали лишь заурядных трактирных служанок, тогда как самые завидные сластолюбцы совершенно не могут описать жизнь, которую ведут, точнее, которая их ведет…»

В «Забавах и днях» есть марины, пейзажи, предвещающие завтрашнего мастера. Но все это ясно для нас, знающих продолжение, подобно тому, как пишущий в наши дни писатель явственно видит предвестия Реформации, Революции в знаках, которые были неразличимы и немы для современников. В 1896 году эта разрозненная книга, слишком красивая, неловкая и очаровательная, могла лишь подтвердить тревожный диагноз кружка Кондорсе: светский человек, умный и изящный, но без будущего. «Да, лет в двадцать пять, – пишет верный Робер Дрейфус, – несовершенства Марселя Пруста нас шокировали, приводили в ярость». В одной сценке, разыгранной у Жака Визе, его друзья беззлобно над ним посмеялись. Голосу Марселя подражал Леон Иетман.

ПРУСТ, обращаясь к Эрнесту Ла Женесу. – Вы читали мою книгу?

ЛА ЖЕНЕС. – Нет, сударь, она слишком дорогая.

ПРУСТ. – Увы! Вот и все так говорят… А ты, Грег? Ты читал?

ГРЕГ. – Да, я ее разрезал, чтобы ознакомиться.

ПРУСТ. – И ты тоже находишь, что она слишком дорога?

ГРЕГ. – Да нет же, нет. Она вполне оправдывает эти деньги.

ПРУСТ. – Правда?.. Предисловие господина Франса: четыре франка… Две картинки госпожи Лемер: четыре франка… Музыка Рейнальдо Ана: четыре франка… Моя проза: один франк… Несколько моих стихотворений: пятьдесят сантимов… Итого: тринадцать франков пятьдесят; разве это чересчур?

ЛА ЖЕНЕС. – Но, сударь, в альманахе «Ашет» гораздо больше всякой всячины, а стоит он всего двадцать пять су!

ПРУСТ, разражаясь смехом. – Ах! Как смешно! Ох! Со смеху помру!

Смех был, наверное, довольно болезненный. Публикация «Забав и дней» не сделала Марселя в глазах сверстников писателем. Монтескью в одном из своих сочинений обронил о нем пару слов покровительственным тоном. Маргарита Морено продекламировала его «Портреты художников» в «Бодиньере» [75]

[Закрыть]
Серьезные критики даже не упомянули имя Пруста: «Для них, – говорит Валери Ларбо, – он был автором книги со старомодным названием… книги салонного любителя, опубликовавшего, будто в провинции, книгу, о которой им нечего было сказать. Он сотрудничал с «Фигаро» [76]

[Закрыть]
сочинял пародии, занимался литературой…» У самого Марселя было ощущение провала, и он написал Роберу Дрейфусу: «Ты единственный из нас что-то сделал – exegisti monumentum. [77]

[Закрыть]
Как ему было поверить тогда, что он сам способен воздвигнуть памятник своему времени?

Продленное детство

В чем проходила его жизнь? Прежде всего в писании писем, писем «безрассудных и феерических», настойчивых, ласковых, «вопросительных, задыхающихся», изобретательных, остроумных, которые тешили тщеславие адресата, смущали иронией преувеличений, изводили подозрительностью и очаровывали своим тоном. Видимо, обаяние все же превозмогало смущение, потому что все их хранили, хотя сделаться знаменитым ему предстояло лишь через двадцать лет, и мы видели, как после его смерти эти заботливо сберегавшиеся сокровища были извлечены из всех ящиков Парижа.

Его письма часто были упреками. «Марсель Пруст это сам Дьявол», – сказал однажды Альфонс Доде из-за поразительной, сверхчеловеческой проницательности, с которой он улавливал побудительные причины чужих поступков. Дружить с ним было нелегко: «Порой его ранили, сами того не желая, – говорит Лори, – в сущности, ему не хватало доверия к другим. Ему казалось, что он видит в вас сдержанность, холодность. Какой только подоплеки он не предполагал!..» Упреки приходили в письме. С ним расставались в два часа ночи, а по пробуждении находили на подносе с завтраком толстый конверт, принесенный привратником, и письмо, в котором он с беспощадной трезвостью разбирал по косточкам все, что вы сказали, и о чем умолчали. Жизнь, которую он вел – жизнь больного, его «нескончаемые бессонные ночи» благоприятствовали работе воображения над мотивами собственных поступков, поступков родных и друзей, и порождали в нем тот гений подозрительности который отмечали в нем все его близкие.

В свете он продолжал заниматься «генеалогией и энтомологией французского общества». К первоначальному кругу друзей присоединились новые. Молодой герцог де Гиш, наилучший образчик восемнадцатого века, больше занятый оптикой и гидростатикой, чем светскими условностями, знавал его еще «безвестным молодым человечком, застольничавшим у госпожи Строс». Другой мишенью для похвал была графиня де Ноай, замечательная поэтесса, блестящая и живая красавица, наделенная дерзким и язвительным остроумием, которая сразу же полюбила «его великолепный ум, его пленительную и пугливую нежность, его необычайные дарования». Кто лучше него всегда умел найти, что новый сборник ее стихов удался больше предыдущего, и обосновать свой возросший восторг самыми тонкими рассуждениями? Кто лучше него умел приобщить женщину к триумфам поэта?

Марсель Пруст госпоже де Ноай:

«Вы слишком любезны. Я понимаю, за что в богобоязненные века любили Пресвятую Деву: она допускала к своим ризам хромых, слепых, прокаженных, паралитиков, всех несчастных. Но вы еще лучше, и при каждом новом откровении вашего великого, бесконечного сердца я глубже постигаю незыблемую основу, опору вечности вашего гения. И если вас немного сердит возможность оказаться лучше Святой Девы, то я сравню вас с той карфагенской богиней, которая всем внушала сластолюбивые помыслы, а некоторым – жажду благоговения…»

Примерно в тоже время он повстречался с Антуаном Бибеско, румынским князем, о котором Марсель говорил, что это «самый умный из французов», и с его братом, Эмманюелем Бибеско. То была дружба доверительная, ревнивая, имевшая характер тайного общества. У них был собственный словарь. Бибеско на этом языке назывался Оксебиб, Марсель – Лекрам, Бертран де Фенелон – Нонелеф. Тайна была могилой. Гигнитв означало проникнуть в могилу. Привлечь к их кружку новых друзей называлось произвести конъюнкцию. Позже братья Бибеско произвели конъюнкцию с Марселем своей кузины Марты, молодой женщины, столь же прелестной, как и ее гений. Это она подметила, что для него, ставшего пленником своей болезни, братья Бибеско вместе с Рейнальдо Аном были поставщиками грез, зазывалами образов.» [78]

[Закрыть]

Символически он все еще обитал в своей детской комнате, а работал, как и прежде, за обеденным столом. Поскольку его отец, человек очень занятой, уходил рано утром, Марсель мог оставаться в постели, уверенный, что мать не будет его тормошите. Только после обеда он заканчивал одеваться и застегивал ботинки (что для него, астматика, было операцией на удивление сложной). Вечером, если он плохо себя чувствовал и никуда не выходил, его можно было найти в столовой, перед жарким огнем, за столом, покрытым красным мольтоном, [79]

[Закрыть]
где он писал в ученических тетрадях при мягком свете керселевой лампы, [80]

[Закрыть]
который очень любил. Подле него в кресле дремала госпожа Пруст. Было что-то инфантильное в таком образе жизни, но оставаться ребенком значило становиться поэтом.

Если самочувствие было хорошим, он ужинал в свете. Недостатка в приглашениях не было – Марсель отличался остроумием, а его пародии веселили салонную публику. «Он подражал смеху Монтескью и восхищался смехом госпожи Грефюль, который подобно брюггскому колокольному перезвону посылает в пространство свои неожиданные ноты. Он «подделывал» Мадлену Лемер, провожавшую гостей: «Госпожа де Мопу, сегодня вечером вы пели как ангел! Эта Брандес удивительна: ей всегда двадцать лет! Это маленькое существо так артис-с-стично(говоря о Мадразо)… Монтескью, мой дорогой, великий, возвышенный поэт… Очоа, не простудитесь!..» Потом говорила: «Ну, идем, Сюзетта!» и, поднимаясь, растолковывала своим собачкам, что думала на самом деле».

Но особенно любил Марсель устраивать у своих родителей немного торжественные ужины, когда «вокруг азалий и белых лилий» собирались прототипы Сен-Лу, Блока, Орианы вкупе с Бурже, Эрвьё, госпожой де Ноай, Анатолем Франсом, Кальметом, «и Марсель во фраке с мятым пластроном сорочки, слегка взъерошенный, блестя своими восхитительными, обведенными бессонницей глазами и тяжело дыша, усердствовал с юношеской грацией, силясь завязать любезные отношения между своими разношерстными гостями, снисходительными или льстивыми, а те, еще толком между собой не знакомые, приглядывались друг к другу… Часто он, поскольку беспокоился (или любопытствовал), какое впечатление одни приглашенные произвели на других во время ужина, подсаживался со своей тарелкой к каждому из сотрапезников; ел суп возле одного, рыбу (или половину рыбы) возле другого, и так до самого конца трапезы; легко можно предположить, что к фруктам он поспевал сделать полный круг. Это было свидетельством его любезности и благожелательности по отношению ко всем, поскольку он был бы глубоко огорчен, если бы хоть кто-нибудь мог пожаловаться; а он думал одновременно о том, чтобы оказать гостю особое внимание и удостовериться со своей обычной проницательностью, что распространяемое каждым настроение благоприятно. Итоги, впрочем, были превосходны, и у него не скучали…»

Было бы неверным и маловероятным утверждать, что его родители одобряли подобный образ жизни и безоговорочно соглашались с требованиями этого избалованного ребенка. Госпожа Адриен Пруст часто разрывалась между мужем и сыном. Во время даже самых удачных ужинов гости порой совершали бестактности.

Марсель Пруст своей матери:

«…Этот праздник и вправду был очарователен, как ты говоришь, благодаря твоей милой предусмотрительности и организаторскому таланту. Но после ужина я изрядно всплакнул, быть может, не столько из-за неприятности, которую причинила мне нелепая выходка Бибеско – и такой несправедливой папиной отповеди, – сколько из-за того, что никому нельзя довериться, и что даже у лучших, по видимости, друзей имеются столь фантастические недостатки, что в конечном счете они стоят не больше других. Я сто тысяч раз говорил Бибеско, как неверное истолкование моего отношения к жизни, которое вы себе усвоили, отравляет мне существование, и как в том, что я смирился с невозможностью доказать вам его ошибочность, вы мне даете гораздо больший повод для законного беспокойства, нежели я вам – для беспокойства напрасного. Ради лишней предосторожности я ему напомнил перед ужином: «Никаких шуток насчет чаевых, с одной стороны; с другой, никаких вздорных вопросов Папе: «Сударь, а не считаете ли вы, что если бы Марсель одевался не так тепло?..» и т. д. Каким бы ни было для меня удовольствие видеть друзей у себя дома и чувствовать, что они так мило и блестяще приняты, я предпочитаю никогда их тут не видеть, если встречи в самом близком кругу, которые должны быть самыми сердечными, вырождаются таким образом в стычки, оставляющие затем в душе у Папы глубокие следы, и укрепляют его предрассудки, против которых бессильна вся очевидность мира…» [81]

[Закрыть]

Иногда конфликт возникал между Марселем и его родителями, по поводу приглашенных:

Марсель Пруст своей матери:

«…Что касается самого ужина, который ты с такой деликатностью называешь «ужином кокоток», то его дата пока еще не определена, но вероятнее всего 30 марта, или, быть может, 25, потому что иначе я не могу, и, что для меня еще важнее – чтобы он состоялся до Пасхи; это мне не повредит, учитывая разорение, в которое он меня ввергнет. Ибо мне неизбежно придется устраивать его в ресторане, ты ведь отказываешься устраивать его здесь… Кальмет, если брать только его, или Эрвьё, для меня так же полезны, как Лион-Кан для Папы, или для Робера его начальство. И беспорядок, на который ты жалуешься, не мешает тебе устраивать такие ужины, какие они пожелают. И в каком бы я ни был состоянии, как бы плохо себя в тот день ни чувствовал, это не мешает мне явиться туда. Так что ты с трудом заставишь меня поверить (если только речь не идет об отместке), что возможное для них становится невозможным, когда речь идет обо мне…» [82]

[Закрыть]

Видимо, даже в его отношениях с матерью бывали «эти короткие, но неизбежные моменты, когда ненавидишь того, кого любишь». Она раздражала его своими упреками по поводу светской жизни, своими настойчивыми уговорами взяться за работу, и особенно тем, что в свете сносить труднее всего: своей любовью. Материнская или супружеская любовь так ревнива, что легче уживается с болезнью любимого существа, чем с его свободой. Часто Марсель чувствовал себя пленником.

Марсель Пруст госпоже Адриен Пруст:

«…Правда в том, что как только я хорошо себя чувствую, жизнь, которая дает мне это хорошее самочувствие, выводит тебя из себя, и ты все разрушаешь вплоть до того, что я снова чувствую себя плохо. Это не в первый раз. В прошлый вечер я простудился; если дело дойдет до астмы, что не замедлит случиться при нынешнем состоянии вещей, я не сомневаюсь, что ты снова станешь милой со мной, едва я окажусь в том же состоянии, что и в прошлом году в такую же пору. Но грустно, что нельзя иметь одновременно любовь и здоровье…»

«…C этим материнским «предвидением наоборот» ты не могла более некстати сорвать своим письмом тройное преобразование, которое должно было осуществиться на следующий день после моего ужина в городе (в прошлый четверг, Пьербур)…» [83]

[Закрыть]

«…Я сказал тебе около 1 декабря, когда ты жаловалась на мою интеллектуальную бездеятельность, что ты и впрямь невозможна; потому что, видя мое настоящее воскресение, вместо того, чтобы восхищаться и любить то, что сделало его возможным, тебе сразу же понадобилось усадить меня за работу…» [84]

[Закрыть]

«…Я всегда делаю то, что может доставить тебе удовольствие. Не могу сказать то же самое о тебе. Представляю себя на твоем месте, как отказываю тебе не в одном, а в сотне ужинов! Но я на тебя не сержусь, и только прошу не писать мне больше писем, требующих ответа, потому что я разбит…» [85]

[Закрыть]

Затем возвращалась астма, а вместе с ней и нежность:

«…Мой выход обошелся без удушья, однако я по глупости решил возвращаться пешком и вернулся домой совершенно заледеневшим. Но я подумал о тебе с такой нежностью, что, если бы не побоялся разбудить, заглянул бы к тебе в спальню. Неужели возврат астмы и сенной лихорадки, моей истинной физической природы – это цена полноты моей истинной природы духовной? Не знаю. Но я давно не думал о тебе с таким напором чувств. В настоящий момент я так устал, что еле пишу, и боюсь плохо высказать то, что хочу: огорчения делают эгоистом, а также мешают быть нежным. Но главное, за несколько лет многие разочарования, вызванные твоими словами, хоть и редкими, но составившими для меня целую эпоху своей презрительной иронией и суровостью (каким бы парадоксальным это ни казалось), немало отвратили меня от взращивания непонятой нежности…» [86]

[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю