Текст книги "В поисках Марселя Пруста"
Автор книги: Андре Моруа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Философия Пруста
Произведение искусства, такое, каким его представляет себе Пруст, руководствуется метафизической потребностью.
Альбер Беген
Некоторые скажут: «Как? Это и есть итог необъятного поиска? Печенье, размоченное в липовом цвете, накрахмаленная салфетка, два неровных камня мостовой, несколько мгновений эстетического экстаза – вот счастье, предложенное человеку после стольких надежд, внушенных любовью, честолюбием, разумом? Как согласиться с тем, что человеческая жизнь не имеет другой цели, кроме как извлечь сетями, вытянутыми со столь тяжким трудом из океана страданий, несколько красивых метафор?» Но эти возражения вовсе не так сильны, как кажутся. Они много теряют, если частные совпадения («мадленка», салфетка, мощеный двор) – это всего лишь чудесные, а стало быть, по определению, редкие мгновения, на которых основывается некая вера; они рушатся полностью, если на этих кратких моментах мистического восторга Пруст выстраивает свою философию.
Была ли у Марселя Пруста теория о человеческом предназначении? Он бы наверняка вычеркнул слово теория, сочтя его педантским. «Произведения, в которых имеются теории, все равно что вещи, с которых не сняли ценник…» Очарованный Дарлю, он полагал в отроческом возрасте, что создан для философских занятий, но его быстро отвратил от себя абстрактный словарь, отрывающий мысль от окружающего мира, и он почувствовал, что в символической форме ему лучше удастся изложить свои идеи касательно конкретных вещей. Это не мешает распознать в его произведении все элементы классической философии. Восприятие, представления, память, Я, реальность внешнего мира, пространство и время – каждая тема курса Дарлю, оживленная, опоэтизированная, обнаруживается в «Поисках утраченного времени».
Относительно реальности внешнего мира Пруст с основанием гораздо ближе к Платону, чем к Беркли. Зачарованный человек в своей пещере видит лишь тени, но это тени чего-то. Все искусство построено на впечатлениях. Роль художника состоит в том, чтобы восстановить «чувственное впечатление, не подправленное суждением». Но не бывает «чистого» ощущения. Воспринимать – всегда означает истолковывать тени пещеры и пытаться с помощью разума воссоздавать вечно невидимые предметы. Мысль в каждое мгновение создает мир. Представление – всего лишь «итог рассуждений», а поскольку существуют иллюзии ощущений, рождающиеся из ложного или неполного рассуждения (погруженная в воду палка кажется сломанной, стереоскоп), то существуют и иллюзии чувств (Рашель в глазах Сен-Лу, Жюльен в глазах Шарлю).
Однако говорить об иллюзиях означает согласиться с существованием иллюзорной реальности. Пруст знает, что по ту сторону наших впечатлений существует внешний мир, который надо постичь, а беспрестанное состязание между чувствительностью и рассудочностью составляет у него то, что Бенжамен Кремьё очень верно назвал «сюримпрессионизмом». Художник-импрессионист открывает нам глаза и говорит: «Вы видите портовые корабли посредигорода»; Пруст по его примеру не колеблется «заставить дождь звучать посреди комнаты, а отвар обрушиться потопом посреди двора». Но затем он пускает в ход свой несравненный интеллект, анализируя все иллюзии ощущений, чувств и рассуждений. Роль искусства в том, чтобы устранить все преграды, все заранее готовые идеи, которые встают между разумом и реальностью. Философия станет затем размышлением об искусстве. «Искусство, таким образом, оказывается на пути метафизики и представляет собой метод открытия». [166]
[Закрыть]
Понятьвпечатление или чувство значит сначала увидеть их такими, какие они есть, затем проанализировать, то есть разложить на составляющие их знакомые элементы, которые позволят ввести их в общие законы. Пруст, воспитанный в медицинской среде, занимает совершенно научную позицию. «Он остерегается духа системы и ограничивается тем, что связывает два факта». Он изучает своих персонажей со страстным и отстраненным любопытством натуралиста, наблюдающего насекомых или даже растения. «Девушки в цвету» – больше, чем образ, они определяют короткую пору жизни человеческого растения. Восхищаясь их свежестью, он уже различает неуловимые признаки плода – зрелости, затем семени – увядания: «Словно на растении, где цветы созревают в разное время, я видел их старыми дамами на том же бальбекском пляже – жесткие семена, рыхлые клубни, какими станут однажды мои подружки…» Любовь, ревность, тщеславие для него в буквальном смысле недуги. «Любовь Свана» – это клиническое описание полного развития такого случая. В болезненной точности этой чувственой патологии ощущается, что наблюдатель сам испытывал муки, которые описывает, но, подобно тому, как некоторые мужественные врачи могут, полностью отделяя свое страдающее Я от своего Я мыслящего, каждодневно отмечать у себя развитие рака или паралича, он анализирует свои собственные симптомы с героическим мастерством.
Пруст следует убеждению, что мир подчинен законам, без чего никакое знание не было бы возможно, и что существует определенная связь между человеческим разумом и вселенной. Полагал ли он когда-нибудь, что некий божественный разум устроил одновременно и вселенную, и человека? Ничто в его творчестве не позволяет так думать. Анри Масси собрал все признаки, все обрывки фраз, которые выявили бы у Пруста религиозное беспокойство. Один персонаж из «Забав и дней» говорит: «Мне казалось, что я заставлял плакать душу моей матери, душу моего ангела-хранителя, душу Бога…» Когда Марсель углубленно размышляет о пробуждении и о том, столь поразительном факте, что, очнувшись от самых странных сновидений, мы каждое утро вновь обретаем нашу личность, он, кажется, принимает, что посмертное воскресение могло бы оказаться неким феноменом памяти. Но при окончательном анализе единственная форма вечности, в которую он безоговорочно верит, это вечность произведения искусства. Не то чтобы оно не было подвержено тлену, и мы прекрасно знаем, что настанет день, когда на остывшей планете уже никакое человеческое существо не будет читать ни Гомера, ни Бергота, ни Пруста; тем не менее, в тот момент, когда на поэтов снизошли их прозрения и восторги, лежащие у истока всех великих творений, они освободились от времени, а это и есть само определение вечности. Таким образом, искусство представляет собой некую форму спасения, и артистические натуры, художники, музыканты, поэты играют в этой религии искусства ту же роль, что и святые в католицизме. Между мистицизмом художника и верующего нет никакого конфликта. Зодчие соборов, итальянские примитивисты, религиозные поэты объединили оба направления исканий. Святой и художник, как тот, так и другой, после искушений и борьбы приходят к аскетической жизни.
Итак, вот метафизика Пруста: внешний мир существует, но он непознаваем, он беспрестанно от нас ускользает, потому что изменчив; безусловен один лишь мир искусства. Бессмертие возможно, но пока мы живы. Однако, заканчивая рассказ о смерти Бергота, в которой, похоже, хотел бы видеть предвосхищение своей собственной, Пруст добавляет:
«Умер навсегда? Кто может ответить? Конечно, спиритические опыты, как и религиозные догмы, не дают доказательства, что душа существует. Можно сказать лишь, что все происходит в нашей жизни так, будто мы вступаем в нее с грузом обязательств, принятых на себя в предшествующей жизни; нет никакой причины в условиях нашего существования на этой земле, чтобы мы считали себя обязанными творить добро, быть порядочными, даже вежливыми, как нет их для просвещенного художника, чтобы он считал себя обязанным раз по двадцать переделывать какой-нибудь кусочек – ведь для его съеденного червями тела будет довольно безразлично и восхищение публики, и та часть желтой стены, которую с таким искусством и утонченностью изобразил навеки оставшийся неизвестным живописец, едва отождествленный под именем Вермеера. Все эти обязательства, не имеющие подтверждения в жизни нынешней, похоже, принадлежат другому миру, основанному на доброте, совестливости, жертвенности, миру, совершенно не похожему на этот, и который мы покидаем, чтобы родиться на этой земле, прежде чем, быть может, снова вернемся туда и воскреснем под властью тех неведомых законов, которым подчинялись, потому что несли их в себе, не зная, кто их там начертал – законов, к которым нас приближает любая глубокая работа разума, и которые невидимы лишь – и пока! – для глупцов. Так что мысль о том, что Бергот умер не навсегда, не так уж невероятна.
Его похоронили, но всю ночь после погребения в освещенных витринах, по три в ряд, словно ангелы с распростертыми крыльями, бдили его книги и, казалось, служили тому, кого уж нет, символом воскресения…»
« Мысль о том, что Бергот умер не навсегда, не так уж невероятна». Не так уж невероятна? Да, но также, в глазах Пруста, не так уж и надежна. Всякий раз, когда он пытался постичь идею вечности, он натыкался либо на мистицизм творения, либо на мистицизм чувства. «Бог не нуждается в этом вне себя; он находит это в себе самом, самообожествляясь». [167]
[Закрыть]Позволительно думать, что он охотно подписался бы под следующей фразой Жида: «На что мне вечная жизнь без сознания в каждое мгновение этой вечности? Вечная жизнь и сейчас может присутствовать в нас. Мы ею живем с того мгновения, как начинаем умирать в нас самих, добиваться от себя той отрешенности, которая позволяет немедленное воскресение в вечности». Нам предстоит показать, как путем развития, сходного с развитием отшельника, Пруст дошел до этой полной отрешенности; как он постепенно оставил без сожалений все земные блага; и как, наконец, он смог сам назвать завершение своей мучительной жизни бесконечным поклонением.
ГЛАВА VII
Поиски утраченного времени (II): любовные страсти
Всякий раз, написав, что Альбертина была красива, я вычеркивал это и писал, что мне хотелось поцеловать Альбертину.
Марсель Пруст
…
Пруст всегда полагал, что классические или романтические изображения любви не достигают глубокой правдивости, и что «ничто так не отличается от любви, как наши представления о ней». Поэтому он стремился с наибольшей точностью определить такие явления, как встреча, выбор, последствия присутствия-отсутствия, и, наконец, забвение, доходящее до полного безразличия (мысль, которая противостоит как «Озеру», «Печали Олимпио» романтиков, так и мрачным последствиям сожалений в «Принцессе Клевской». [168]
[Закрыть]Он дает нам новое, но трагическое изображение любви.
Рождение любви
Поначалу в душе любого подростка присутствуют желание и беспокойство, силы, которые еще не прилагаются к какому-то определенному объекту. Желание – это естественное движение, влекущее нас к проходящей мимо женщине; к красивой незнакомой девушке, разливающей на вокзале в горах кофе с молоком для пассажиров; в более широком смысле – к тайне. Когда Рассказчик на бальбекском молу замечает девушек в цвету, розовые стебельки, чье главное очарование состоит в том, что они вырисовываются, подобно девам с античного фриза, на фоне гребней моря; он любит их всех, потому что ничего не знает ни об одной из них, и ему кажется, что «участницы божественного шествия» по-настоящему взаимозаменяемы. Беспокойство же вселяется в жизнь некоторых существ и, в ожиданий прихода любви «колеблется… смутное и свободное, без определенной направленности, сегодня на службе у одного чувства, завтра у другого, то у сыновней нежности, то у дружбы к приятелю…»
Желание и беспокойство – это силы, живущие в каждом из нас, и которые лишь ищут предмет, в котором могли бы осуществиться. Мы влюблены, но не знаем, в кого. В театре нашей души разыгрывается комедия влюбленности, ее роли написаны в нашей голове с детства, с прочитанных в ту пору книг, и мы подыскиваем актрису, которой доверим роль возлюбленной.
Как же мы выберем «звезду», которая создаст или обновит роль? Достанется ли эта роль той, которая больше всех достойна сыграть ее? Вряд ли, потому что в тот момент, когда наше слепое желание алчно ищет эту женщину в своем окружении, подобно какому-нибудь морскому созданию, в поисках добычи исследующему своими щупальцами сумрачные воды, имеется мало шансов, чтобы лучшая или самая красивая оказалась в нашей досягаемости. Ту, которую любят, выбирают не «после тысячи взвешиваний за и против», в соответствии с различными искомыми качествами, но по случайному впечатлению, которое, как будет видно, часто не имеет никакого отношения к непосредственной ценности предмета, а в первую очередь – потому что эта особа в данный момент оказалась рядом.
Однако не один лишь случай определяет выбор. «Существует развивающееся сходство, – говорит Пруст, – между женщинами, которых мы последовательно любили, сходство, зависящее от устойчивости нашего темперамента, потому что именно он выбирает, вычеркивая всех тех, которые не являются нашей противоположностью и одновременно дополнением, то есть способны удовлетворить наши чувства и заставить страдать наше сердце…» Эти женщины – производное от нашего темперамента, образ, перевернутая проекция, «негатив» нашей чувственности.
Противоположность и дополнение… Шопенгауэр уже высказывал сходное мнение, но он под этим подразумевал физические характеры. Пруст же думает в основном о чертах ума и сердца. «Сочетание противоположных элементов – закон жизни, принцип оплодотворения и причина многих несчастий. Обычно мы ненавидим то, что на нас похоже, и наши собственные недостатки, увиденные со стороны, сильно нас раздражают…» Так человек культурный довольно часто привязывается к женщине бескультурной, но привлекающей его своей непосредственностью; человек чувствительный – к женщине немного черствой, потому что вид слез в чужих глазах для него мучителен; а ревнивый – к кокетке, способной «удовлетворить его чувства и заставить страдать его сердце». Рассказчик мог бы и, возможно, должен был бы полюбить скорее Андре, чем Альбертину: «Но я не мог любить Андре по-настоящему – она была слишком рассудочной, нервной, болезненной, слишком похожей на меня самого. Если Альбертина казалась мне теперь пустой, то Андре была наполнена чем-то таким, что я слишком хорошо знал…»
Мы ищем существо, которое принесет нам «это продолжение, это возможное приумножение нас самих, которое и является счастьем». Если мы полагаем, что женщина «участвует в какой-то неведомой жизни, куда ее любовь введет нас, то из всего, что требуется любви для рождения, именно этим она дорожит более всего, не считаясь со всем прочим…» Женщина пробудит тем более жгучую любовь, если для определенного мужчины будет причастна к двойной тайне: к тайне света или новой для него социальной группы, к которой принадлежит сама; и к тайне своих неведомых мыслей. Марселя влекут девушки из «стайки» потому что их движения, их появления и исчезновения, их развлечения и смех ему непонятны. Позже, пресытившись Альбертиной, потому что держит ее у себя пленницей, он проявит любопытство к тайне юных мидинеток, [169]
[Закрыть]красоту которых он наполняет и одушевляет неведомой ему жизнью: «Не таятся ли во взоре этих видимых глаз неведомые образы, воспоминания, ожидания, дерзости?.. Не придает ли именно эта жизнь проходящего мимо существа изменчивую ценность нахмуренным бровкам, насупленному носику?..» Эти хорошенькие девушки искушают повзрослевшего Марселя, как прежде и по тем же причинам искушала его Альбертина. Сегодня они – та молодая труппа, из которой Любовь-режиссер выберет новую звезду.
Итак, когда мы влюблены в женщину, «мы просто проецируем на нее состояние нашейдуши, и, следовательно, важны не достоинства женщины, но глубина этого состояния…» Именно это делает для нас чужую любовь трудной для понимания. Влюбленный строит образ Возлюбленной из крайне малых данных, и даже, говорит Пруст, строит тем лучше, чем меньше плотности в реальном веществе. Женщина нейтральная, молчаливая и почти сведенная, как Жюльетта Рекамье, к учтивой оболочке, будет наиболее привлекательной даже для таких требовательных мужчин, как Шатобриан и Бенжамен Констан. Там, где мало данных, можно вообразить все. Изувеченная статуя, у которой нет уже ни головы, ни рук, признается красивой, потому что наше воображение – великий художник, который сам лепит совершенную статую. Так же кажется умной молчаливая женщина, поскольку ум ее любовника перекраивает ее ум. Но как другому мужчине, который слушает ту же женщину хладнокровно, не судить ее строго и не удивляться тому, что он называет ослеплением своего друга? Тот, кто видит в человеке лишь то, что в нем действительно имеется, не может понять выбора любви, который определяется тем, что имеется не в избранном предмете, но в уме выбирающего. Таким образом, первая ступень любви (согласно Прусту) – это работа воображения, которое, будучи приведено в действие желанием и тревогой, украшает всеми прелестями какую-нибудь незнакомку и толкает нас к тому, чтобы дать ей роль Возлюбленной. Ибо весьма необходимо, чтобы кто-то получил эту роль, если мы хотим, чтобы любовная комедия была сыграна, а этого хочет любое человеческое существо.
Муки любви
Какой же будет вторая ступень? A prioriкажется, что совместная жизнь двух существ, объединенных двумя недоразумениями, которые считают, что увидели друг в друге то, чего там на самом деле не было, может стать лишь мучительным пробуждением и провалом. Мы обручаемся с женщиной, которой наше воображение подменило живую, но, тем не менее, женимся-то мы на живой, с живой связываем себя и вне брака. Разочарование кажется неизбежным, и таков, действительно, диагноз Пруста. «В любви, – говорит он, – выбор может быть только неудачным». Он беспощадно и, по собственной оценке, довольно зло показывает, насколько реальности любви отличаются от того, что мы себе воображали.
После победы мы оказываемся рядом с существом, которое едва знаем: «Что знал я об Альбертине? Один-два профиля на фоне моря… Ведь любят по улыбке, взгляду, плечу. Этого достаточно; тогда долгими часами надежды или грусти создают личность, составляют характер…» Наше чувство смогло стать очень сильным, потому что мы питали его нашими предположениями и тревогами, но оно построено на слишком хрупких основах, чтобы выдержать это тяжелое здание. Вдобавок любимое существо, как и все прочие, непостижимо, так что, даже если мы узнали его лучше, мы все равно совершенно его не знаем. Что мы знаем о наших спутницах или спутниках после долгих лет совместной жизни? Несколько фраз, несколько жестов, несколько привычек. Но сокровенные мысли, составляющие их суть, остаются для нас, по определению, недоступными, тогда как те, в которых они признались, искажены словами, желанием нравиться, полной или неполной неспособностью всех существ выразить себя. «Мы всегда разочарованы, – говорит Пруст, – той малостью, что остается от реального человека в его письмах». Они могут быть блестящими, нежными, трогательными, но редко бывает, чтобы они выразили всю природу характера. Актриса (или актер) играет свою роль; женщина (или мужчина) от нас ускользает.
Не меньше разочарований и в физическом плане. Влюбленный воображал себе создание «из слоновой кости и коралла» некую бесплотную красавицу, напоминающую тех, что обитают в плохих романах и фильмах. Но реальная Возлюбленная – это существо из плоти, подверженное всем ее превратностям. Когда Марселю, столь долго жаждавшему поцеловать Альбертину, ниспослано наконец это счастье, он заранее предвкушает сладость неведомой розы – щек девушки. «Но, увы! – Поскольку для поцелуя наши ноздри и глаза так же неудачно расположены, как и устроены наши губы – мои глаза вдруг перестали видеть; в свою очередь, мой расплющенный нос не ощущал никакого запаха, и я, так и не познав из-за этого вкуса желанной розы, лишь по этим гнусным признакам понял, что целую щеку Альбертины…»
Если и кажется, что за годы совместной жизни покров тайны немного приподнялся, то за ним почти всегда появляется некий социальный и чувственный пейзаж, который, вопреки нашим ожиданиям, ничего нам не добавляет. Мы отправились навстречу любви в надежде открыть новые миры, но, как путешественник, изъездивший весь свет и открывший наконец какую-нибудь африканскую или полинезийскую землю, удивляется, обнаружив там картины, похожие на те, что уже знает, так и «стайка», столь богатая чудесными возможностями, когда была незнакома, становится вполне заурядной и даже раздражающей, стоит узнать ее поближе. Воображаемый салон Вердюренов влечет влюбленного в Одетту Свана, потому что это ее круг; тот же Сван, став мужем и господином Одетты, сокрушается, что женился на женщине, «которая ему не нравилась, не подходила ему» и ничего ему не дала.
Таким образом, может показаться, что сила чувства, порожденного желанием, не может сопротивляться обладанию и обнаружившемуся ничтожеству того, что мы ценили столь высоко. Но тут вмешивается другой прустовский закон: « Любовь переживает обладание и даже усиливается, если существует сомнение». Ужасный закон, поскольку он предполагает, что самые пылкие страсти будут внушаться теми, кто постоянно окружает себя неизвестностью, либо сознательно (классический тип Кокетки), либо бессознательно (а это не сознающее никакой морали торжество лжи и мифомании). «Прелести какой-нибудь особы гораздо реже бывают причиной любви, нежели фраза вроде: «Нет, сегодня вечером я буду занята». Когда напрасные ожидания множатся, воображение, подстегиваемое мукой, так быстро продвигается в своей работе, с такой стремительностью фабрикует едва зародившуюся любовь, которая еще месяцами пребывала бы в состоянии наброска, что временами рассудок, не сумевший угнаться за сердцем, удивляется…» Пруст много рассуждает о тех, кого сам называет «беглыми существами», тех, чье поведение, безразличие или замешательство беспрестанно пробуждают в нас беспокойство. «Она пообещала нам письмо, мы были спокойны, мы больше не любили. Письмо не пришло, его все нет и нет; что происходит? Вновь рождается беспокойство, а вместе с ним и любовь. К нашему несчастью, как раз такие существа и внушают нам любовь… Это добавляет им некое качество, превосходящее даже красоту, что является одной из причин, по которым некоторые мужчины бывают равнодушны к самым красивым женщинам и при этом страстно влюблены в тех, которые нам самим кажутся дурнушками. Этим существам, этим беглым существам их природа и наше беспокойство привязывают крылья. И даже когда они рядом с нами, их взгляд, кажется, говорит нам, что они готовы упорхнуть. Доказательство этой красоты (превосходящей красоту), что дают ей крылья, весьма часто состоит в том, что одно и то же существо для нас попеременно то бескрылое, то крылатое. Когда мы боимся его потерять, мы забываем всех остальных. Уверенные в том, что сохраним его, мы сравниваем его с прочими, которых тотчас же ему предпочитаем. А поскольку эти уверенности и волнения могут чередоваться с недели на неделю, то одно и то же существо на этой неделе видит себя осыпанным всевозможными жертвами, а на следующей жертвуют им самим, и так может продолжаться очень долго…»
Такова история второй любви Свана к Одетте. Он быстро излечился от первого ранения, потому что почувствовал ее преданность. Но однажды, придя к Вердюренам и обнаружив, что Одетта ушла, он вновь чувствует муку в сердце: «Он боялся лишиться наслаждения, которое оценил впервые, будучи прежде уверен, что найдет его, когда захочет, а это умаляет любое наслаждение, или же вовсе не дает заметить его величину…» Тогда Сван отправляется на поиски, ищет ее во всех ресторанах бульвара, беспокойно вглядываясь в темные лица всех ночных прохожих, «словно среди призрачных мертвецов искал в царстве теней Эвридику». И само это преследование заставляет любовь возродиться.
Наше беспокойстве также чаще всего связано с ревностью, с ложью любимого существа, но это отнюдь не обязательно. Оно может, поскольку любовь субъективна, не иметь никакого реального отношения к этой женщине: «Порой, вечерами ожиданий, беспокойство вызывает принятое лекарство. Ложно истолковывая его, больной полагает, что тревожится из-за той, что не пришла. Любовь в этом случае возникает, подобно некоторым нервным заболеваниям, из неточного объяснения причин дурного самочувствия…» Но это крайний случай. Чаще всего «любовь вызывается одной лишь ложью и состоит лишь в потребности видеть, как наши страдания облегчит то же существо, что и вызвало их…»
Таким образом, любовь, согласно Прусту, не может дать счастье. Привязанность к женщине (или к мужчине) – это выпавший нам дурной жребий, поскольку, «следуя безошибочной механике, затягивает нас меж двигающихся попеременно зубчатых колес, где нельзя ни любить, ни быть любимым». Чтобы привязанность была длительной, необходимо беспокойство, связанное с мыслью о другом существе – следовательно, ревность. Вот почему Пруст говорит, что в любви наш счастливый соперник, иначе, наш враг, является нашим благодетелем, «поскольку, если бы он не присутствовал, действуя, как катализатор, желание и наслаждение не превратились бы в любовь». Сладость любви неизбежно, неотвратимо связана со страданиями.