355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » В поисках Марселя Пруста » Текст книги (страница 20)
В поисках Марселя Пруста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:56

Текст книги "В поисках Марселя Пруста"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

Мир и премия

11 ноября 1918 года Марсель написал госпоже Строс: «Мы слишком много думали вместе о войне, чтобы не сказать себе в вечер Победы нежное слово, радостное, благодаря ей, грустное, памятуя о тех, кого мы любили и кто не увидит ее. Какое великолепное allegro presto в этом финале после нескончаемой медлительности в начале и во всем последующем. Какой драматург – Судьба, или человек, ее орудие!..» В тот день его заинтересовали скопления народа, позволив лучше представить революционные толпы: «Но, сколь бы ни было велико счастье этой огромной, нежданной победы, приходится оплакивать стольких мертвых, что подобная веселость – не самый лучший способ отпраздновать ее. Невольно вспоминаются стихи Гюго:

 
Милый друг, счастье строгости полно,
И радость смеха далее, чем слез…
 

(Я не уверен насчет «милого друга», это из последней сцены Эрнани…) [230]

[Закрыть]

Он был слишком умен, чтобы не предчувствовать опрометчивости этой радости: «Всем этим мирным договорам я предпочитаю те, которые ни в чьем сердце не оставляют злобы. Но, поскольку не о таком договоре идет речь, может, было бы лучше, едва он даст законный повод для мести, сделать его исполнение вообще невозможным. Может, это как раз такой случай. Однако я нахожу, что президент Вильсон довольно мягок, потому что по вине самой Германии речь не может, да и не могла идти о настоящем примирении; я бы предпочел более суровые условия; меня немного пугает немецкая Австрия, увеличивающая Германию, как вероятная компенсация за потерю Эльзаса и Лотарингии. Но это лишь предположения, и, может быть, я просто не понимаю, что уже и так все хорошо. Когда-то генерал де Галифе сказал о генерале Роже: «Он говорит хорошо, но слишком много». Президент же Вильсон говорит не слишком хорошо, но слишком много…»

Его личная жизнь в то время, как и всегда, была в расстройстве: «Я ввязался в безысходные и безрадостные сердечные дела, которые вечно приносят мне лишь усталость, страдание, бессмысленные расходы…» Чтобы покрыть свои расходы, он был не прочь продать пыльную груду ковров, буфетов, кресел, люстр, загромождавших его столовую: «Надеюсь, количество возместит посредственное качество, а вздорожание некоторых материалов, таких как кожа и хрусталь, возможно, позволит получить хорошую цену. Я совершенно не знаю, можно ли что-нибудь выручить за бронзу. Я бы тогда избавил свою гостиную от той, которая мне не нравится. Наконец, у меня несметное количество столового серебра, которое мне ни к чему, поскольку я питаюсь в «Рице», а чаще всего лишь пью кофе с молоком в постели…» Затем (ибо для мазохиста несчастий всегда хватает, потому что он сам их себе создает) его настигло роковое известие: в сентябре 1918 года его тетка продала дом на бульваре Осман. Куда ему податься в послевоенном Париже, где не хватало жилья? Со здоровьем было плохо. Чтобы заснуть, он принимал до полутора граммов веронала в день, из-за чего просыпался совершенно оглушенным, почти потеряв дар речи. Кофеин приводил его в чувство, но приближал к смерти. В его ли состоянии было вновь столкнуться с молотками обойщиков?

Тем не менее, он передал второй том своей книги «Под сенью девушек в цвету» Гастону Галимару, и тот готовился выпустить его одновременно с другой его книгой, озаглавленной «Подражания и прочее», которая содержала тексты, ранее опубликованные в журналах и обозрениях. Второй том (позже разделенный на три) был таким объемным, что представлял собой глыбу необычайно сжатого текста, притягательного своей странностью и путающего плотностью.

Марсель Пруст машинистке (чья личность не установлена):

«Около месяца назад я спросил у Гастона Галимара, одобрит ли он, если я введу в книгу подзаголовки глав с указанием частей, которые фигурируют в оглавлении. Он мне сказал, что не придерживается этого мнения, и я, поразмыслив, рассудил так же, как он. Мы подумали, что значка ***, помещенного мною в разных местах, там, где начинается новое повествование, будет достаточно для читателя благодаря оглавлению и номерам страниц, вынесенным в это оглавление (чего мы не могли сделать, пока нумерация не была окончательной), и придаст каждому фрагменту целого выбранный мною заголовок…

P. S. Я заметил, что ***, действительно, не были сохранены в последних гранках. Из них необходимо восстановить, по меньшей мере, два: после третьей строки на странице 177 (то есть после «беседки глициний») надо внизу поставить: ***; и на странице 298, после двадцать девятой строки, то есть после слов: «я заснул в слезах» внизу нужно: ***.» [231]

[Закрыть]

За выходом в свет этого тома Пруст следил с еще большим трепетом, чем за появлением первого. Кальмет погиб, но зато можно привлечь Робера де Флера, давнего друга, ставшего теперь директором «Фигаро». Получит ли Марсель передовую статью? Робер де Флер ответил, что в столь историческое время трудно было бы посвятить передовицу какому-то роману. Пруст желчно заявил, что ему «понятно… что литераторы, даже те, чьи книги, подобно моим, столь тесно связаны с войной и миром, должны держаться в тени и хранить сдержанность. Cedant armis libelli[232]

[Закрыть]
Посвятят ли ему хотя бы заметку? Взявшийся за это Робер Дрейфус озаглавил рецензию «Возвращение в литературу» и подписал: Бартоло. Марсель поблагодарил, но, по словам Робера де Флера: «Когда бедняга Марсель пишет мне при случае письмо, не называя при этом дорогим малышом Робером и не говоря о своей нежности, я знаю, что он сердится!..» Он и в самом деле сердился. Зачем Робер Дрейфус упоминает там о его плохом здоровье? Почему статейка набрана «слишком мелким шрифтом, мельче, чем поденная плата полякам у Дудовиля»? И зачем подписываться Бартоло, что превращает эту великолепную похвалу в похвалу комедийную»? И все это в то время, когда «я хриплю так, что не слышу скрипа собственного пера и даже плесканья в ванной, которую принимают этажом выше!»

К счастью, в теплых статьях не было недостатка. К кампании за присуждение Прусту Гонкуровской премии примкнул Леон Доде. Пруст, не переставая разыгрывать некоторое безразличие, занялся этим сам, впрочем, не без сноровки. Он решил подключить Луп де Робера, Рейнальдо Ана, Робера де Флера и преуспел. Наконец, 10 ноября 1919 года он получил-таки премию, шестью голосами против четырех, отданных за «Деревянный крест» Ролана Доржелеса. Галимар, Тронш и Ривьер тотчас же явились к нему сообщить об этой победе и нашли его спящим. Члены Гонкуровской Академии долго колебались. Доржелес был фронтовик, не без основания любимый в литературном мире. Не будет ли неосторожностью увенчать вместо него сложную книгу этого богатого любителя? Многие журналисты так и подумали, и выбор был принят плохо.

Чтобы оправдать этот выбор, Пруст собственной рукой написал статью, которую с Леоном Доде отослал Жоржу Бон-амуру, главному редактору «Эклер».

«Как мы и могли вчера предположить, Гонкуровская Академия присудила свою премию, заранее возбуждавшую столько любопытства и зависти, и на которую было не меньше тридцати претендентов, писателей исключительно достойных, господину Марселю Прусту. Предпочтя им господина Марселя Пруста, Академия в некоторой степени сознательно нарушила букву Гонкуровского завещания, требовавшего, чтобы поощряли молодых писателей. Господину Марселю Прусту сорок семь лет. Но превосходство его таланта показалось Академии столь блестящим, что она смогла пренебречь возрастом…

Добавим, что мощный романист, написавший «В поисках утраченного времени» (произведение, отнюдь не являющееся автобиографией, как то порой ошибочно утверждали, и в чем такие писатели, как Генри Джеймс и Франсис Жам уподоблялись Бальзаку и Сервантесу), не дебютант. Он опубликовал, едва закончив школу, книгу «Забавы и дни», в которой Анатоль Франс увидел, по его собственным словам, «произведение порочного Бернардена де Сен-Пьера и простодушного Петрония». Но «Поиски утраченного времени» принадлежат к иной, более мощной струе, равно как и недавно вышедший том «Подражаний», в котором – забавное совпадение – фигурирует довольно дерзкая пародия на самих Гонкуров…» [233]

[Закрыть]

Наиболее враждебным критиком (но совершенно особым образом) оказался Монтескью. Он не без тревоги смотрел, как на бальбекском пляже появляется Шарлю. В своих сокровенных Мемуарах, которые предназначал к публикации лишь после своей смерти, он высмеивал «этот театральный трюк с Гонкуровской премией», и утверждал, что все было «подстроено». Не то чтобы он отрицал у автора любые заслуги – для этого у него было слишком много вкуса – но ему доставляло удовольствие изобличать скрытое за напускным смирением честолюбие Марселя, опиравшееся на дружеское расположение Рейнальдо, Робера де Флера, «державшего в своих руках «Фигаро», это озеро со святой водой, где он был перевозчиком», и Леона Доде, выигравшего голосование с помощью статьи-дубинки. Монтескью оскорбился, видя, как превозносят до небес роман, который сам он считал фривольным, и пришел к выводу, что в борьбе Пруст-Доржелес «сень девушек в цвету перекрыла тень воинов в крови». Неужели «малышу Марселю» предстояло войти во врата храма раньше своего учителя?

Бурже, когда-то подбадривавший подростка, друга Лоры Эйман, делал вид, будто смеется, говоря с Мориаком о Прусте, об «этом ожесточенном маньяке, разбирающем по косточкам мушиные лапки, но «он был слишком тонок, чтобы не заметить, что с появлением «Поисков утраченного времени», его собственные романы погружаются в опасные сумерки». Бернар Грассе, хоть и удрученный тем, что из-за какой-то малости не получил Гонкуровскую премию для собственного издательства, сердечно поздравил своего бывшего автора. «Грусть, о которой вы мне так мило говорите, – ответил Пруст, – тронула меня тем больше, что она охватила и меня самого, едва я узнал, что получил Гонкуровскую премию (я не знал даже, когда ее присуждают; о том, что это я ее получил, мне сообщил Леон Доде); мысли у нас были одни и те же, даже больше, чем вы думаете…»

У воскрешенного радостью Пруста случился тогда легкий приступ светскости, и он дал несколько ужинов в «Рице» для своих новых друзей и критиков. Жак Буланже и Поль Суде были даже приглашены отужинать возле его постели.

Марсель Пруст Полю Суде:

«Пусть премия немного принизит меня, лишь бы заставила читать мою книгу; это я сейчас предпочитаю любым почестям. Истина в том, что, как и догадывается П. С, я даже не мечтал о премии. Но, узнав, что Леон Доде и господин Рони-старший в любом случае собирались проголосовать за меня, я поторопился отправить свою книгу прочим академикам. Как говорил господин де Гонкур, «наудачу». Я не знал, когда состоится присуждение. И был немало удивлен, когда меня разбудили и сказали, что я стал ее обладателем. А поскольку состояние моего здоровья не позволило мне принять журналистов, те из них, что явились предложить мне «страницы своих газет», заполнили их, резко переменившись, неприятными статьями…»

Но что значили эти несколько хулителей? Пруст хотел читателей и получил их наконец по всему свету. Он наивно писал своему прежнему привратнику с бульвара Осман: «Я ответил пока только госпоже Поль Дешанель и госпоже Люси Феликс-Фор…» В Англии Арнольд Беннет и Джон Голсуорси признали в нем продолжателя Диккенса и Джордж Элиот; никакая другая похвала не могла тронуть его сильнее. Мидлтон Марри доказывал в своей восторженной статье, что художественное творчество было для Пруста единственным средством, позволившим ему полное развитие своей личности; он говорил об аскетической и воспитательной ценности книги. В Германии Куртиус писал: «С Прустом открывается новая эра великого французского романа… Он явился нашему восхищенному разуму как один из самых выдающихся мастеров…» Американцы смаковали его поэтичный и глубокий юмор; вскоре они запишут Пруста в классики.

Чем же объясняется этот всеобщий успех столь сложного произведения? Возможно ли, чтобы широкая и разнородная публика вдруг заинтересовалась обывателями Комбре, салоном госпожи Вердюрен, бальбекским пляжем? Французские критики вопреки всякой очевидности продолжали сомневаться в этом. «Как нам признать, – говорили они, – выразителем нашего времени человека, который совершенно игнорирует наши социальные битвы, изображает уже несуществующий мир, а между светским и общечеловеческим выбирает светское?..» Однако, чем больше времени проходило, тем больше в глазах иностранного читателя «тяжеловесный Пруст преобладал во французской литературе первой половины двадцатого века, как тяжеловесный Бальзак в девятнадцатом». Каково же было значение прустовского романа?

Пруст – социальный романист

«Бальзак изображает целый свет, а Пруст – всего лишь свет». Вот оно, обвинение, в одной фразе. «В этом произведении, – сказал бы Антипрустовец, – мы находим изображение нескольких салонов аристократии или крупной буржуазии, наблюдаемых в редкие дни светских приемов, и исследование развивающихся в этой обстановке праздности и сытости страстей: болезненной любви, ревности, снобизма. Не в этом заключается (и будет заключаться все меньше и меньше) образ общества. Праздные принадлежат к исчезающему виду; вместе с ними исчезнут и их искусственные страсти, и их ничтожные заботы. Деловые люди, рабочие, крестьяне, солдаты, ученые, консерваторы, революционеры: вот кто составляет наше общество. Бальзак его предчувствовал, Пруст же его игнорировал.

Пьер Абраам замечает, что Сен-Симон, хоть и изображал, как и Пруст, тесный мирок, мирок королевского двора, но изображал его, по крайней мере, в действии и в ту эпоху, когда он был средоточием великих дел. Придворные Сен-Симона – это профессионалы в своем деле, устремленные к завоеванию власти, из среды которых рекрутируются министры и военачальники. Но герои Пруста растрачивают свои дни, ведя светскую жизнь, «пустота которой равняется ее бесплодию». То тут, то там появляются врач, адвокат, дипломат, но мы никогда не видим их за исполнением своего ремесла. Нет ни адвокатской конторы, ни министерского кабинета. Это общество, увиденное из комнаты больного, чьи обитые пробкой стены задерживают звуки жизни; это ярмарка на площади глазами Люсьена Леви-Кёра». [234]

[Закрыть]
И верно, труд, кроме труда художника, отсутствует в прустовском мире. Однако, благодаря нашей стойкой привязанности к книге и ее всепроникающему влиянию, мы знаем, что эти блестящие обвинения наверняка спорны.

И в первую очередь потому, что романист, сколь бы обширной ни была его задача, не может изобразить всего. Человек – это лишь человек; жизнь коротка; в романе может быть лишь ограниченное число действующих лиц. Даже Бальзак был далек от того, чтобы описать все общество своего времени. В его произведении появляется несколько редких рабочих, а также крестьян, но они играют там только роли третьего плана. Пружины политической жизни? Бальзаку они, может, и были известны – поверхностно. Его единственный министр скорее денди, чем государственный деятель. О жизни военной Жюль Ромен в «Вердене» сказал во сто крат больше. Эти просчеты упоминаются здесь не для того, чтобы принизить Бальзака, но чтобы показать, что даже гений не может объять всего.

Впрочем, утверждение, будто у Пруста показаны только светские люди и их слуги, не точно. Сделаем перепись его вселенной. Знать играет там заметную роль, и было бы ошибкой упрекать Пруста за это. Старинные роды продолжают участвовать во французской жизни. Да, «Герцогская Республика» торжествовала лишь до Шестнадцатого мая, [235]

[Закрыть]
но и потом продолжала оставаться активной. Она сыграла свою роль и в буланжизме, [236]

[Закрыть]
и в деле Дрейфуса. Даже сегодня она занимает свое место на передовых постах государственной службы, выдвигает бойцов своего авангарда вплоть до коммунистической партии. Пруст понимал историческое значение этого класса. Но неверно, будто его книга описывает упадок аристократии и триумф буржуазии. Когда госпожа Вердюрен или Жильберта Сван породнятся с Германтами, именно Германты поглотят эти чужеродные элементы.

Пруст вовсе не закрывает глаза на ограниченность Герман-тов. Если он наслаждается внешней благовоспитанностью и благожелательностью высшего света – свойствами, которыми сам наделен и в которых нуждается его болезненная чувствительность, это не мешает ему ясно видеть движущие силы отменной учтивости светских людей: гордыня, безразличие и убежденность в собственном превосходстве. Он понимает также, почему знать по-прежнему придает огромное значение рангам. Находя опору единственно в этикете, она вынуждена его чтить. Германты «ставят превыше целомудрия, превыше милосердия свою обязанность обращаться к принцессе Пармской в третьем лице». Внутри самой аристократии Пруст выделяет следующие ступени высокомерия: Их Королевские Высочества, родовая знать (Германты), засохшие ветви того же ствола (Галардон), провинциальное дворянство (Камбремер) и зыбкая область сомнительных титулов (Форшвиль). [237]

[Закрыть]

Крупная парижская буржуазия живет на этом нечетком рубеже и испытывает силу притяжения знати. Отсюда ее гербы, позолоченные благодаря брачным союзам, и превращение госпожи Вердюрен в герцогиню де Дюрас, а затем и в принцессу

Германтскую. Но «добропорядочная буржуазия», и особенно буржуазия провинциальная, не имеет никакого желания покидать свой класс. Она шокирована, видя, как Сван, сын биржевого маклера, «задает тон» в Сен-Жерменском предместье или ужинает в Елисейском дворце. Она полагает, что сын биржевого маклера и знаться должен с биржевыми маклерами. «Ведь выпасть из своей среды означает не только водить знакомство с низшей кастой, но и затесаться в высшую: правило непреложное». Эта буржуазия не думает, что может возвыситься, потому что и знать не желает, есть ли что-либо выше нее. Буржуа Комбре исповедуют суровую мораль, даже если не следуют ей. Существует некий комбрейский кодекс, который соблюдают и Франсуаза, и семья Рассказчика, и доктор Перспье.

Простой народ у Пруста представлен недостаточно. Единственный полномерный портрет сделан с Франсуазы, крестьянки, принесшей в Париж язык своего родного края, а в нашу эпоху – традиции «французов Святого Андрея-в-Полях». Но эти французы, высеченные из камня на паперти соседней с Комбре церкви – те же, что были всегда: «Сколько французского в этой церкви! Над вратами святых, королей-рыцарей с лилией в руке – сцены свадеб и похорон, изображенные такими, какими они представлялись в душе Франсуазы. Скульптор поведал также некоторые анекдоты об Аристотеле и Вергилии, с тем же простодушием, с каким Франсуаза охотно толковала на кухне о Людовике Святом, будто лично была с ним знакома, и, как правило, чтобы пристыдить сравнением с ним моих бабушек и дедушек, не таких праведных.» На портале Святого Андрея-в-Полях Рассказчик обнаружил Теодора, подручного Камю. Исторический характер народа интересует Пруста не меньше, чем характер знати. Франсуаза понимает траур так же, как он понимается в «Песни о Роланде». Альбертина Симоне – воплощение французской крестьяночки, прообраз которой запечатлен в камне Святого Анд-рея-в-Полях. Сен-Лу тоже обнаруживает во время войны черты француза Святого Андрея-в-Полях. Да и сам Марсель…

Ибо неверно думать, будто Пруст был безразличен к современной ему жизни нации и общества. Он стремился показать, какое воздействие оказали на французское общество потрясения, подобные делу Дрейфуса и войне. Он был весьма далек от того, чтобы не иметь никакого представления о политическом обществе; он без конца развивает эту важную тему, лежащую в основании гражданского мира – что общество по сути своей изменчиво, что его ценности относительны, непостоянны, и что чувственная жизнь народов так же безрассудна, как и у отдельных личностей. Однако люди, ослепленные своими страстями, отказываются видеть, что их страсти преходящи и тщетны. «Какой нам прок от знания того, что революции всегда ведут к тирании, что партии распадаются, распри стареют, а сегодняшние противники из-за высших надобностей станут завтрашними союзниками – мы от этого не играем меньше, с яростью или восторгом, роль, которая досталась нам благодаря случайности рождения или дружеских связей». Пруст, будучи человеком, участвует в коллективном прошлом. Он переживает войну, как француз, и дело Дрейфуса, как дрейфусар, но его разум сохраняет контроль над чувствами – достаточный хотя бы для того, чтобы уберечься от безумств ненависти. В том и состоит его вполне определенная политическая позиция.

Пускай Антипрустовец возразит: «Но эти политические изменения опять-таки наблюдаются им в ограниченном мирке». Ответить легко: Пруст не столько интересуется каким-то кругом, сколько пытается обнаружить и сформулировать общие законы человеческой природы. Тождественность, по большому счету, человеческих существ ведет к тому, что строгий анализ одного из них становится ценным свидетельством, касающимся всех остальных. Одинскелет, одинмакет устройства внутренних органов позволяет преподавать анатомию; однойдуши, одногосердца достаточно для изучения любви и тщеславия, благородства и убожества человека. Опыт доказал, что ревность, какую испытывает Сван, снобизм Вердюренов или Леграндена, болезненная привязанность Рассказчика к матери встречаются, если и не в тех же самых, то в аналогичных формах под всеми небесами.

Пруст наблюдал снобизм в светском обществе, где ему довелось вращаться, в обществе Германтов и Вердюренов, но законы снобизма практически одни и те же для всех классов и для всех стран. Едва обособляется какая-нибудь человеческая группа, как сразу появляются те, кто вхож в нее, и отвергнутые.

Отвергнутые желают стать избранными; избранные защищают свои привилегии и презирают отвергнутых. Истинные для высшего света, где сезамомстановится происхождение или слава, эти правила таким же образом действуют и в американском колледже, где сноб стремится вступить в определенное братство, и в рабочем. профсоюзе, где решения принимаются узким кругом посвященных, к которому другие члены хотели бы принадлежать. Отныне уже неважно, в какой социальной группе Пруст произвел свои исследования, его выводы, с учетом соответствующих коэффициентов и поправок, принимают всеобщее значение. Фернандес показал, что у Пруста взаимоотношения группы с превосходящей ее личностью подчиняются одним и тем же законам, какой бы ни была группа. Стайка пренебрегает Рассказчиком, как светское общество «не переваривает» господина де Шарлю, потому что все группы боятся чьего-то превосходства.

Ошибочно полагать, что лишь значительность описываемых событий придает вес произведению. «Посредственный писатель, живя в эпическую эпоху, останется посредственным писателем». Для наблюдателя с научным складом ума различия состоят в масштабе, а не в значимости. Изучение одного порядка явлений проясняет другие. «Любое общественное положение представляет интерес, и для художника может быть столь же любопытно изобразить манеры королевы, как и привычки какой-нибудь портнихи». Во время войны Марсель обнаруживает, что его стычки с Франсуазой и Альбертиной, приучившие подозревать у них невысказанные мысли, позволяют ему ловко разгадывать козни Вильгельма II или Фердинанда Болгарского. Жизнь наций «лишь повторяет и расширяет жизнь составляющих ее клеток; и кто не способен постичь ее тайну, ее реакции и законы, произнесет лишь пустые слова, если заговорит о борьбе наций…»

Все это приводит к тому, что Пруст, не притязая быть социальным писателем, является им в неизмеримо большей степени, чем множество писателей отвлеченных, торжественных и пустых. «Я чувствовал, что не примкну к различным, некогда смущавшим меня литературным теориям, а именно к тем, которые критика разработала во время дела Дрейфуса, и вновь взяла на вооружение во время войны, которые пытались «вынудить художника покинуть его башню из слоновой кости», браться за сюжеты, лишенные фривольности и сентиментальности, изображать широкие рабочие движения, а за неимением толп описывать все же не никчемных бездельников («Признаюсь, изображение этих ничтожных людишек мне довольно безразлично», – говорил Блок), но благородных интеллектуалов или героев. Подлинное искусство не нуждается в стольких заявлениях и творится в тиши…»

Читатель, проявлявший любопытство к французскому обществу, находил его в этой великой книге таким, каким оно было с 1880 по 1919 годы, но целиком пронизанным прошлым, которое придавало ему значительность и красоту. Тот, кто искал общих истин о нравах, тоже не преминул найти их у самого глубокого моралиста из всех, что появлялись во Франции с семнадцатого века. Желавшие, подобно большинству читателей, обрести родственную душу, которая разделила бы их тревоги, находили ее в Прусте, и были признательны ему за то, что он помог им вступить в контакт с теми благочестивыми посредниками, какими предстают у него великие люди искусства. Без сомнения, реальность, которую они изображали, и которая принадлежала только им, была весьма особой, но разве люди не борются против одних и тех же

недугов, разве лекарства, которые им годятся, не всегда одни и те же? Ведь они – люди, и ни один из них не может оставаться безразличным к свидетельству человека добросовестного, «который озабоченно ищет путь собственного открытия, и натыкается на этом пути на все столбы, соскальзывает во все колеи, теряется на всех перекрестках». [238]

[Закрыть]
 Так же, как «Вильгельм Мейстер» [239]

[Закрыть]
и еще полнее, чем романы Стендаля, «Поиски утраченного времени» кажется романом об ученичестве, в то время как он, подобно «Опытам» Монтеня или «Исповеди» Руссо, является суммой человеческого предназначения, метафизики и эстетики, так что англичане, американцы, немцы, ставившие эту огромную романную автобиографию выше Анатоля Франса, Поля Бурже, Мориса Барреса и всех французских писателей того времени, не ошибались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю