355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » В поисках Марселя Пруста » Текст книги (страница 5)
В поисках Марселя Пруста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:56

Текст книги "В поисках Марселя Пруста"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

ГЛАВА III
Первые литературные опыты

Любителемназывают того, для кого поиск Прекрасного отнюдь не является ремеслом, и к этому слову никогда не относятся благосклонно.

Ален

«Пир»

Желание писать по-прежнему мучило его. Вечерами, когда он «застольничал» в домах, куда его приглашали ради его ума, все эти «Бришо, Саньеты, Норпуа разглагольствовали перед каминной решеткой из золоченой бронзы» госпожи Строс или госпожи де Кайаве. «Звезды застолий» тогда звались Бурже, Франс, Брошар, Вогюэ, Мопассан, Порто-Риш, Эрвьё, Эрман, Вандерен. Марсель Пруст курил им фимиам и оценивал их. Они же, пораженные проницательностью его ума, сожалели, что он сам ничего не пишет.

Как вам удается, господин Франс, – спрашивал он, – как вам удается знать столько всего?

– Очень просто, мой дорогой Марсель: в вашем возрасте я не был таким красавчиком, как вы; я никому не нравился; я не бывал в свете, а оставался дома и читал, читал без остановки.

Его однокашники по Кондорсе уже пробовали себя на разных поприщах. Жак Визе стал экстерном в больнице Отель-Дьё; Фернан Грет опубликовал свои первые стихи и готовился получить степень лиценциата филологических наук; Анри Рабо, ученик Массне, уже мог надеяться на Римскую премию. Марсель все еще колебался, а друзья удивлялись его прилежному безделью. Чего бы он не сделал, если бы захотел? В 1892 году Фернан Грег написал с Марселя «Портрет пером»:

«Фабрицио, который хочет быть любимым, и в самом деле любим. В глазах женщин и нескольких мужчин он обладает красотой… Он обладает также тем, чего довольно, чтобы обеспечить ему дружбу большинства людей, обаянием: обаянием обманчивым, с виду пассивным, но на самом деле очень активным. Кажется, будто он отдает себя, а сам берет… Его друзьями по очереди перебывали все, кого он знал. Но, поскольку он не столько любит своих друзей, сколько себя самого в них, то не замедляет покинуть их с такой же легкостью, с какой изловчился привязать к себе. Эта ловкость неописуема: скажу ли, что он изобретателен на похвалы, всегда умеет нащупать чувствительное место в любом тщеславии, более того, не льстит тем, кто этого не любит, что является еще одним способом понравиться им? Скажу ли, что он умеет ждать целый час под дождем или снегом друга, которого бросит через пару недель, а через год-два попросит повторить его имя, чтобы вспомнить лицо? Ничто из этого не способно очертить предел ловкости, с какой он умеет обольщать… Он обладает гораздо большим, нежели красота, или обаяние, или остроумие, или ум; он обладает всем этим вместе, что делает его в тысячу раз более неотразимым, чем самая гениальная его лесть…»

То была пора символизма, и новоиспеченные литературные журналы расцветали, как боярышник в мае. Выпускники Кондорсе: Грег, Пруст, Визе, Луи де Ла Саль, Даниель Галеви, Робер Дрейфус, Робер де Флер, к которым присоединились Леон Блюм, Габриель Трарьё, Гастон Арман де Кайаве и Анри Барбюс тоже решили основать свой. Каждому из основателей надлежало вносить по десять франков в месяц, чего должно было хватить на один ежемесячный выпуск в четыреста экземпляров. Поиск названия вызвал горячие споры. Робер Дрейфус предложил «Хаос», другие: «Разногласия», «Разное и Мнения», «Литературная анархия», «Смесь», «Робкий журнал», «Обзор мнений», «Независимость», «Периодическая выходка», «Журнал Будущих и Неопределенно-личных», «Литературно-художественное обозрение», «Пути в тумане», «На ощупь», «На прогалине», «Гитары» и т. д.

Протокол, составленный Жаком Бизе, подвел итог:

«Мы останавливаем свой окончательный выбор на названии «Пир». [60]

[Закрыть]
Это делается с некоторым принуждением господ Фернана Грега и Робера Дрейфуса.

N. В. – Несколько минут спустя господин Грег с воодушевлением присоединился к нашему названию, а еще через два часа и господин Дрейфус, который повсюду меня искал и, повстречав, наконец, на улице, тоже объявил наше название «очень хорошим» – похвала в его устах далеко не банальная… Назначен художественный совет, состоящий из господ Даниеля Галеви, Робера Дрейфуса и Марселя Пруста. Согласно их мнению, которое, впрочем, всегда можно оспорить, статьи будут приниматься или отвергаться…»

На практике художественный совет не действовал, и олигархия превратилась в диктатуру, осуществляемую Фернаном Грегом, директором и вдохновителем «Пира». Журнал вышел всего восемь раз, но почти всех его редакторов ожидала слава, по крайней мере известность. Несмотря на молодость, многие из них приносили статьи о Ницше, Суинберне, Шопенгауэре. Они были удивлены и слегка шокированы, когда Марсель Пруст предлагал «Пиру» портреты светских львиц, знаменитых куртизанок, написанные в стиле «конца века» и отдававшие Франсом, Метерлинком и Монтескье, но они проявляли снисходительность, потому что любили его остроумие и голос, «этот глубоко смеющийся, изменчивый голос, которым он играл при рассказе, ворковал, рассказывая, устраивал по ходу повествования систему шлюзов, прихожих, передышек, привалов, учтивостей, белых перчаток, прижатых к веерообразным усам…» [61]

[Закрыть]

Друзья упрекали его за то, что он писал слишком много благосклонных статей – из «любезности», слово, которое он сам, говоря о себе, иронически заключал в кавычки. В первом номере он воздал похвалу весьма посредственной «Рождественской сказке», опубликованной в «Ревю де де монд»  [62]

[Закрыть]
Луи Гандераксом. Питомец Эколь Нормаль, [63]

[Закрыть]
он, подобно многим профессорам того времени – Леметру, Дежардену, Думику, Брюнетьеру – видел путь литературы в просвещении; как главный редактор журнала был щепетилен до маниакальности, отмечал повторы, даже когда их разделяли две страницы, и, по словам Франса, «преследовал зияние [64]

[Закрыть]
даже внутри одного слова».

Гандеракс был близким другом госпожи Строс, и этого в глазах Пруста оказалось достаточно, чтобы одобрить статью. Но вот чего не увидели, да и не могли увидеть, редакторы «Пира», это то, что, взяв поводом посредственное сочинение, Пруст разрабатывал собственные темы:

«Самый нежный, быть может, из этих цветов чувства, который рассудочность быстро иссушает, это тот, который можно было бы назвать мистическим упованием на будущее. Несчастный влюбленный, отвергнутый сегодня, как был отвергнут и вчера, надеется, что завтра не любящая его возлюбленная вдруг полюбит его; тот, чьи силы не равны долгу, который ему надлежит исполнить, говорит себе: «Завтра у меня, как по волшебству, появится недостающая воля»; наконец, все те, кто, обратив глаза к Востоку, ждут, что внезапный свет озарит их печальное небо, все они вкладывают в будущее некое мистическое упование, в том смысле, что происходит оно единственно из их желания, и не подтверждается никакими рассудочными предположениями. Увы! Приходит день, когда мы уже не ждем каждый миг страстное письмо от безразличной доселе возлюбленной и понимаем, что характеры не меняются в одночасье, что наше желание не способно по собственной прихоти направлять волю других людей, поскольку у них есть свои побудительные причины, которым они не могут противиться; приходит день, когда мы понимаем, что завтра не может быть совсем другим, нежели вчера, потому что вытекает из него…»

Он хвалил Гандеракса за то, что тот поместил действие своей «Сказки» в светское общество:

«…Дело в том, что искусство так глубоко пускает свои корни в общественную жизнь, что в частном вымысле, облекающем очень общую, касающуюся чувств действительность, нравы и вкусы какой-нибудь эпохи или класса нередко составляют изрядную долю и могут даже особым образом оживить впечатление. Разве, отчасти, не ради придворных зрительниц, томимых нежной страстью, Расин, желая показать в противоборстве наслаждений и злодейств осуществление трагических судеб, воскрешал по преимуществу тени принцесс и королей?..»

В «Пире» можно найти также портрет графини Адеом де Шевинье, которой Пруст восхищался, которую, как ему казалось, любил, не слишком в это веря, и которая приводила его в отчаяние, повторяя, как попугай: «Меня Фитц-Джеймс ждет», когда он преследовал ее на авеню Габриель; портрет, где уже предвосхищено племя Германтов, «произошедшее, без сомнения, от какой-нибудь богини и птицы»:

«…Часто в театре она сидит, облокотившись о перила своей ложи; ее рука в белой перчатке тянется, словно гордый стебель, прямо вверх, к подбородку, опирающемуся на фаланги пальцев. Обычная накидка из белого газа укрывает ее совершенное тело подобно сложенным крыльям. Кажется, будто какая-то птица грезит, застыв на своей изящной, хрупкой ножке. И что за прелесть видеть, как подле нее трепещет веер из перьев и бьет своим белым крылом… Она и женщина, и грёза, и чуткое, подвижное животное, снежно-крылая лань, ястреб с глазами из драгоценных каменьев; вместе с мыслью о волшебстве ее красота вызывает дрожь…»

Это не самое лучшее у Пруста; волнам красивых фраз тут не хватает длины и плавности; чтобы придать этому портрету вермеерову законченность, ему придется переписывать его помногу раз; но впечатления, легшие в основу образа Орианы, уже закреплены.

Если в 1892 году желание нравиться и преобладало у Марселя Пруста над любовью к истине, то он сознавал эту опасность. Эпиграфами к одной своей новелле, озаглавленной «Виоланта, или Светская жизнь» он опять поставил слова из «Подражания Христу»: «Меньше общайтесь с юнцами и людьми светскими… Не желайте предстать пред великими… Не опирайтесь на тростник, ветром колеблемый, и не доверяйтесь ему, ибо всякая вещь подобна траве, и минут красы ее, как цветы полевые…»

Рассказу не хватало жизни, а персонажи отличались бесплотной нереальностью образов Метерлинка. Сами имена героев были дематериализованы, а свет, в котором они подвизались, казался «сотканным из материи сновидений»; но осуждение жизни, которую вел автор, там имелось. Подобно Флоберу он мог бы сказать: «Виоланта – это я». Душа Виоланты была осквернена ее другом, который научил ее «весьма неподобающим вещам, о чем она и не подозревала. Они доставили ей острое наслаждение, но вскоре она устыдилась… Нахлынувшее на нее было человеколюбие, которое, подобно могучей волне, могло бы омыть ее сердце, смести все представления о людском неравенстве, засоряющее сердце светское, было остановлено тысячью дамб эгоизма, кокетства и жажды успеха…» Любящий Виоланту Огюстен надеется, что ее спасет пресыщение: «Но он не учел силы, которая, если была вскормлена тщеславием, превозмогает и пресыщение, и презрение и даже скуку: это привычка…» Автобиографичность этих пассажей была столь же очевидной, сколь и неловкой. Своеобразная отвлеченность, свойственная юношескому возрасту, отнимала у рассказа всякую жизнь; тем не менее, суть личной драмы автора – врожденное благородство, случайная грязь, стыд, потом привычка – здесь присутствует. Но «Пир» вскоре «скончался», пережив то, что переживают все журналы – пору энтузиазма, и жизнь Марселя Пруста по-прежнему казалась легкомысленной, блестящей, болезненной и пустой.

Домашняя жизнь

С 1892 по 1900 годы поведение Пруста медленно, но неуклонно изменила болезнь. Его астматические приступы участились и усилились. Однако они оставляли ему долгие передышки, позволявшие вести почти нормальную жизнь – выходить в свет, гостить в Отёе у своего двоюродного деда, в Трувиле у госпожи Строс или банкира Юго Финали, в Эвиан-ле-Бэне и даже путешествовать по французской провинции, затем по Голландии и Италии. Но, поскольку дневные приступы были сильнее ночных, особенно летом, то они постепенно вынудили его к тому, чтобы работать и принимать гостей в такие часы, в какие никто кроме него этого не делал.

Он жил у своих родителей, в доме № 9 по бульвару Мальзерб:

«…большой красивый дом, в квартирах которого чувствовался размах, свойственный буржуазии 1890–1900 годов. Оставшееся у меня от него впечатление, которое я вновь обретаю, закрыв глаза, сводится к довольно сумрачному интерьеру, загроможденному тяжеловесной мебелью, завешанному портьерами, заглушённому коврами, всё в красном и черном; впрочем, типичная квартира, как мы полагали, не столь уж далекая от мрачной бальзаковской лавки старьевщика…» [65]

[Закрыть]

Хоть и несколько оплывшее с годами, обрамленное поседевшей бородой и все еще черными усами лицо доктора Пруста оставалось благородным, как лица государей-купцов с портретов Гольбейна. Его второй сын, Робер, был похож на него и успешно учился на хирурга. Что касается Марселя, то он жил в симбиозе со своей матерью и зависел от нее так же тесно, как и в детстве. Их объятия и излияния порой находили в докторе Прусте свидетеля критичного и удрученного. Успокоить «Папу» всегда было одной из главнейших забот госпожи Адриен Пруст и Марселя. Они оставались нежными сообщниками во всякую минуту. Когда Марселя мучила бессонница, он писал своей матери письма, которые оставлял в прихожей, чтобы она нашла их там утром, когда он наконец заснет:

«Дорогая моя Мамочка, пишу тебе эту записку, пока не могу уснуть, чтобы сказать, что думаю о тебе. Как было бы хорошо, и я непременно хочу этого, встать в то же время, что и ты, выпить свой кофе с молоком подле тебя. Почувствовать, что наши сны и бодрствования начинаются в одно время, было бы для меня так чудесно. Ради этого я бы ложился в полвторого… Ночью я менял бы свою жизнь по твоему усмотрению, и еще больше приближался к тебе – материально, живя в те же часы, в тех же комнатах, при той же температуре, по тем же принципам, что и ты, при обоюдном согласии, которое нам сейчас – увы! – недоступно. Прости, что оставил в беспорядке бюро в курительной комнате; так я работал до последней минуты. И спасибо за этот красивый конверт, он единственный, что попался под руку. Вели Мари Антуан молчать и закрыть дверь в кухню, через которую доносится ее голос…»

«…Боюсь, что из-за силы приступа, который помешал мне писать, я не придал своей записке форму, которая понравилась бы тебе… Ибо я предпочитаю страдать от приступов, но угодить тебе, чем, не угодив, избавиться от них… В любом случае, сейчас я удовлетворяюсь тем, что целую тебя, потому что засыпаю сию же секунду. Без трионала, значит – никакого шума. И никаких окон. Когда тебе это передадут, я уже буду спать».

«… Астматический приступсилы и цепкости невероятной – вот печальный итог моей ночи, которую я вынужден был из-за него провести на ногах, несмотря на то, что накануне рано встал. Бог знает, какой день я проведу! По крайней мере сейчас (около семи часов), когда я пью кипящий кофе с молоком, умоляю тебя: пусть ничего не открывают до половины десятого, потому что это будет ужасно. У меня в комнате какая-то пыль, не знаю какая, к тому же запах, оставленный, наверняка, парикмахером, которые к моему ужасному приступу отношения не имеют, но обостряют его, стоит мне вернуться в свою комнату. Я, по крайней мере, развлекся интереснейшим Ленотром в «Тан». [66]

[Закрыть]
Тысяча нежных поцелуев…» [67]

[Закрыть]

Эта безмерная привязанность, как и все сильные чувства, не была избавлена от конфликтов. Мать, на чьем попечении был дом, принимала сторону слуг, которые жаловались, что их будят в немыслимое время, чтобы приготовить окуривание. Порицаемая своим мужем за потворство, она в кратких вспышках суровости делала вид, будто сердится, что Марсель, привыкший к бесконечной снисходительности, переносил плохо. Из-за чуть более резкого слова ему случалось рыдать всю ночь. Если же, напротив, он артачился и сбрасывал опеку, страдала мать – потому что теряла свой полный контроль над ним: «Когда мой мальчик был под моим крылом, все шло хорошо. Но когда дети подрастают, им кажется, будто они знают больше, чем их Мама, и хотят все делать по-своему…» Стоило Марселю отправиться в какую-нибудь поездку, она, зная щедрость сына, доходившую до расточительности, контролировала его расходы, словно он был пятнадцатилетним ребенком.

Марсель Пруст своей матери:

«Позавчера утром ты отправила мне 300 франков. Позавчера я не потратил ни сантима; вчера ездил в Тонон и обратно (2 франка 10 сантимов), а вечером к Бранкованам (7 франков за экипаж, включая чаевые). Но из этих 300 франков я заплатил: 1) счет на 167 франков; 2) счет на 40 франков – аптека, вата и т. д., которые мне записали в долг, хотя я сам оплачиваю свои расходы, но так уж вышло, я тебе потом объясню; 3) 10 франков (цифру указал господин Котен) официанту, который утром принес кофе с кухни; 4) 10 франков лакею, которого называют лифтером, за множество услуг, которые он мне оказал, – цифра подсказана молодым Галаном. Я сейчас тороплюсь, так что наверняка забыл еще что-нибудь. Но, если не ошибаюсь, это уже составляет 167 + 40 + 10 + 10 + 9,10 = 236,10, стало быть, у меня должно остаться только 300–236,10 = (если я правильно сосчитал) 63,90… Все главное сказано. Завтра – беседа и нежность. Тысяча поцелуев». [68]

[Закрыть]

Его дружеские связи постепенно расширялись. Одновременно со своими успехами в свете он медленными шагами продвигался немного и в мире литературы. То была пора «прекрасного и наивного масснеистско-дюматического возрождения», [69]

[Закрыть]
шедшего от Сарсе и Гуно к Доде и Мопассану, а затем к Бурже и Лоти. Пруст, который в детстве любил в Альфонсе Доде некоего французского Диккенса, встретил его у госпожи Артюр Беньер, потом вместе с Рейнальдо Аном стал частым гостем по четвергам на улице Бельшас. Сыновья романиста привязались к нему, особенно Люсьен, самый младший, у которого было такое же чувство юмора и острый ум, что и у Марселя, и такое же отвращение к набившим оскомину фразам, которые «вызывали зубную боль и заставляли кривиться». Они оба называли их занудствами. В числе занудств были: «Бескрайняя синева или Лазурный берег вместо Средиземного моря, Альбион вместо Англии, Зеленый Эрин вместо Ирландии, наши солдатики вместо французской армии, Гернсейекая скала вместо изгнания, вся песня «Пемполезка»  [70]

[Закрыть]
и т. д.» Занудством было также, когда кто-то, прощаясь, небрежно бросал по-английски: «Bye, eye», хотя не знал языка. Любое занудство вызывало у обоих друзей приступ неудержимого смеха (Марсель пытался сдерживаться, прикрываясь перчаткой), который людей обидчивых раздражал. Однажды, давясь от хохота и сгибаясь пополам, они вынуждены были бежать под суровым и подозрительным взором никогда не прощавшего Монтескью.

Люсьен Доде прекрасно видел странности своего друга, его щепетильные, туманные и безумные представления об элегантности одежды («Тщательно следи за своим костюмом, – писала ему госпожа Адриен Пруст, – и прежде всего – никаких лохм, как у франкского короля…»), но опровергал преувеличения тех, кто, плохо зная Пруста, описывал его как всегда одержимого светскими условностями, всегда одетого шиворот-навыворот, с ватой, торчащей из-под стоячего воротничка и засунутой туда из опасения простуды, всегда щедрого на преувеличенную лесть и непомерные чаевые. [71]

[Закрыть]
Да, правда, иногда немного ваты выглядывало из-под его воротничка, и друзья тогда заталкивали ее обратно, говоря: «Марсель!». Да, правда, однажды он действительно занял сто франков у швейцара отеля «Риц», а потом добавил ласково: «Оставьте себе, это для вас…» Но любившие его не обращали никакого внимания на эти безобидные чудачества. Они восхищались его почти детской деликатностью, очаровательной простотой, благовоспитанностью, которая и впрямь бросалась в глаза, благородством, вежливостью, столь же предупредительной в отношении низших, как и высших (ему случалось, например, адресовать письмо: «Господину Привратнику господина Герцога де Гиша…»), щедростью, заставлявшей его долго выбирать для подарка то, что казалось ему самым красивым, самым желанным и от лучшего поставщика: «Цветы или фрукты, посланные какой-нибудь женщине, были от Леметра или Шартона, фруктовые пюре, отправленные одному больному другу – от Танрада, носовой платок, который он позаимствовал у кого-то в минуту рассеянности, был возвращен меж двух пакетов от Убигана. Малейший свадебный подарок требовал от него нескольких дней обсуждений и колебаний; ему надо было найти предмет, который в точности соответствовал бы личности молодоженов и не подошел бы больше никому другому…» Что касается чрезмерных чаевых – этой гранью его щедрости обычно пренебрегают – то его пресловутое незнание цены денег, говорит Люсьен Доде, было лишь уловкой, чтобы заставить одариваемого поверить, что с ним так щедры не нарочно, а по безалаберности. Свои добрые дела он скрывал всю свою жизнь, и никогда не мог слышать о чьей-нибудь беде, не пожелав немедленно прийти на помощь.

В сочетании с человеческим обаянием эти качества привлекали к нему и удерживали верных. Дружить с ним было не легко, потому что «он постоянно был исполнен недоверчивости и уже охватившего его некоторого презрения к роду людскому, которое работе и относительному одиночеству предстояло вскоре увеличить в большой пропорции; это мешало ему порой делать различие между способными на мелочность, и теми, кто на нее не способен…» Но когда он проникался доверием, то мог растрогать почти ребяческими проказами и явным благородством своей глубокой натуры. Теми из близких друзей, кого Люсьен Доде чаще всего встречал на бульваре Мальзерб, были: Рейнальдо Ан, Робер де Бийи, художник Фредерик Мадразо («Коко Мадразо») и Робер де Флер. Оба брата, Марсель и Робер Прусты, оставались превосходными товарищами. Несмотря на разницу в характерах и вопреки тому, что в случавшихся домашних спорах Робер был скорее на стороне отца, а Марселя поддерживала мать, «нежность, которую они питали друг к другу, заставляла понять всю силу выражения братская любовь».

В 1895 году, чтобы удовлетворить, наконец, профессора Пруста, который так давно желал увидеть, что сын его выбрал себе профессию, Марсель согласился участвовать в конкурсе на место «сотрудника без обеспечения» в Библиотеке Мазарини. Он оказался самым беспечным из этих необеспеченных и брал отпуск за отпуском. Однако Люсьен Доде порой заходил за ним в Институт, чтобы вместе отправиться в Луврский музей или на утренник классики в «Комеди Франсез». Марсель держал в руке пульверизатор с каким-то антисептиком и разглагольствовал перед полотнами, разъясняя Люсьену Доде прелесть красок Фра Анджелико, которые называл «такими сливочными, что хоть ешь», или разницу между двумя «Философами» Рембрандта. «Он был выдающийся искусствовед. Никто тогда об этом и не догадывался. Все, что он обнаруживал в каком-нибудь полотне, одновременно в плане живописном и интеллектуальном, было удивительно и заразительно; то было не личное и пристрастное впечатление, а незабываемая правда картины…»

«…A потом он вдруг останавливался перед красноносым господином в красном платье, улыбавшимся ребенку, и восклицал: «Да это же вылитый господин де Ло! Сходство просто невероятное! Как было бы мило, если бы это оказался он! Ах, малыш мой, – продолжал он, слегка наморщивая нос по свойственной ему привычке и с тем бодрым настроением молодого животного, которое выказывал иногда, будто у него еще оставался нерастраченный запас бега и игр на свежем воздухе, – до чего занятно разглядывать живопись!» [72]

[Закрыть]

Кроме света, который продолжал усердно посещать, он видел еще и то, что Дюма-сын называл тогда полусветом – у Лоры Эйман, «красивой, ласковой и строгой подруги», которую наблюдал с дотошностью коллекционера человеческих типов и заваливал цветами – как растительными, так и эпистолярными.

Пруст Лоре Эйман:

«Дорогой Друг, вот дорогие услады – пятнадцать хризантем… Надеюсь, что стебли будут необычайной длины, как я наказывал. И пусть эти цветы, гордые и печальные, как вы, гордые, потому что красивы, печальные, потому что все так глупо, вам понравятся…»

Лора Эйман кичилась знанием французского и английского и навязывала друзьям свой малосведущий пуризм. Однажды она упрекнула Пруста за то, что он написал: как если бы.

«Анатоль Франс, – ответил Пруст, – рядом с которым я нахожусь в настоящий момент, уверяет меня и позволяет передать вам, что этот оборот речи безупречен и ничуть не вульгарен. Незачем и говорить, что я великодушно жертвую его вам, и что я предпочел бы ошибаться вместе с вами, чем оказаться правым вместе со всей Академией. И Франс тоже предпочел бы… Повергаюсь к вашим стопам, дабы снискать прощение, и целую вас нежно и рассеянно…»

Очень рассеянно, это уж наверняка. Но в 1896 году он сообщил ей «очень мило» о смерти «бедного старого Луи Вейля», у которого и познакомился с Дамой в Розовом.

Пруст Лоре Эйман:

«Поскольку я знаю, что вы очень его любили, то не захотел, чтобы вы узнали об этом из газет… Думаю, что вам, быть может, взгрустнется немного – ведь правда? – так не любезнее ли сказать вам об этом таким образом?..» И на следующий день: «Только что получил вашу записочку. Спасибо вам за ваши слова о моем Дяде. В его религии нет службы. Мы соберемся сегодня, в половине четвертого, у него на квартире, бульвар Осман, 102, и отправимся оттуда на Пер-Лашез (но боюсь, что для вас это было бы утомительно, и немногие женщины туда пойдут). Но что за безумная мысль, будто вы можете шокировать кого бы то ни было! Ваше присутствие способно только растрогать…»

Лора Эйман не пришла, но отправила на кладбище «велосипедиста» с венком, который оказался единственным – погребение было без цветов:

«Но когда сказали Маме, она захотела, чтобы Дядю похоронили с этим единственным венком… что и было сделано. О вас можно сказать, как о той женщине семнадцатого века, что «доброта и великодушие были отнюдь не малейшими чертами ее утонченности…»

Непоправимым горем того времени стала для него смерть бабушки. Пруст и его мать были единодушны в своем восхищении этой возвышенной женщиной, которая была больше Севинье, чем даже сама Севинье.

Госпожа Адриен Пруст Марселю:

«Порой я тоже встречаю у госпожи де Севинье мысли, слова, которые доставляют мне удовольствие. Она говорит (порицая одну свою подругу за отношение к сыну): «Я знаю другую мать, которая ничуть с собой не считалась и всю себя отдала своим детям». Не правда ли, это вполне приложимо к твоей Бабушке? Только сама она этого не сказала бы…»

Смерть матери произвела в госпоже Адриен Пруст внезапную и разительную перемену. «Мало сказать, что она потеряла всю свою жизнерадостность; истаявшая, застывшая, словно какое-то молящее изваяние, она, казалось, боялась оскорбить слишком громким голосом не покидавшую ее скорбную тень…» Внезапно она стала похожа на умершую мать, то ли потому что ее великая скорбь ускорила метаморфозу и появление существа, которое она уже носила в себе, то ли скорбь подействовала на нее как внушение, и выявила в ней черты сходства, существовавшие в потенции. Когда ее мать умерла, ей словно стало совестно быть иной, нежели та, кем она так восхищалась. Она ездила в Кабур читать на пляже, где сиживала ее мать, «Письма» госпожи де Севинье, тот самый томик, который ее мать всегда брала с собой. Окутанная крепом, «вся черная, она робко и благоговейно ступала по песку, которого до нее касались ноги любимого существа, будто отправляясь на поиски умершей, которую должны были вернуть волны…» Но, хотя ее траур был суров, она не требовала того же от своих домочадцев. Она лишь просила их следовать своим истинным чувствам.

Госпожа Адриен Пруст Марселю:

«Почему было не написать мне просто: «потому что ты все время плачете, и меня это сильно огорчает»? Я была бы уже не так печальна, дорогой мой малыш, потому что ты бы написал мне в тот момент. Твое письмо принесло бы отблеск того, что ты чувствуешь, и уже этим доставило бы утешение. И, главное, меня никогда не печалит мысль, что ты думаешь о своей Бабушке, напротив, мне это необычайно приятно. И еще мне приятно следовать за тобой в наших письмах – как я следую за тобой здесь – и где ты раскрываешь себя всего целиком. Значит, мой милый, не бери за систему не писать мне, чтобы не огорчить, потому что все происходит наоборот. И еще, родной мой, думай о ней, – лелей ее вместе со мной, – но не позволяй себе плакать целыми днями, тебя это нервирует, и ей бы это не понравилось. Напротив, чем больше ты думаешь о ней, тем больше ты должен быть таким, каким бы она тебя любила, и поступать так, как ей бы хотелось…» [73]

[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю