355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » В поисках Марселя Пруста » Текст книги (страница 19)
В поисках Марселя Пруста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:56

Текст книги "В поисках Марселя Пруста"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

Влияние войны на роман Пруста

В целом Пруст относился к войне подобно французам Святого Андрея-в-Полях.

Марсель Пруст Полю Морану:

«Я не говорю вам о войне. Увы, я воспринял ее столь полно, что не могу от нее отгородиться. Не могу также говорить о чаяниях и опасениях, которые она мне внушает, как невозможно говорить о чувствах, которые испытываешь столь глубоко, что не можешь отделить их от самого себя. Она для меня не столько вещь в философском смысле слова, сколько некая субстанция, находящаяся между мной и прочими вещами. Как любят в Боге, так я живу в войне…»

Человек Марсель Пруст никогда не говорил о фронте, об армии иначе, нежели в выражениях, вошедших тогда в обиход, отчасти потому, что принимал этикет и условности своего времени, отчасти же потому, что был «особенно восприимчив к чувству чести и даже долгу чести». Но если гражданин и светский человек проявлял сознательный конформизм, то романист без снисхождения и лжи наблюдал коллективные страсти, так похожие на страсти отдельных личностей, и отмечал, какие изменения происходят при этих высоких температурах в людях, классах, нациях. В характерах персонажей война произвела резкие перемены. Сен-Лу стал героем, которым всегда был, сам того не зная; Бришо от критики литературной перешел к критике военной; господин де Шарлю вспомнил своих баварских предков; госпожа Вердюрен, благодаря раздуванию шовинизма, вознеслась до самого высшего света.

Пруст сообщал Люсьену Доде о лицемерных «занудствах» тыловиков, об «очень воинственных» женских френчах, об их высоких гетрах, «напоминающих гетры наших дорогих бойцов». Его раздражали глупости газетчиков, писавших исключительно боши, Kultur, отказывавшихся слушать «Тристана» и «Тетралогию» [216]

[Закрыть]
и не желавших, чтобы изучался немецкий язык.

«Литераторы, кроме одного-двух, считают сейчас, что «служат» своим пером, и говорят весьма плохо обо всем этом… Впрочем, все важные особы невежественны, как дети. Не знаю, довелось ли вам прочесть статью генерала О… касательно происхождения слова «бош», которое, по его утверждению, восходит к прошлому сентябрю, когда наши солдаты… и т. д. Видимо, он отродясь не беседовал ни с кем, кроме «порядочных людей», иначе знал бы, подобно мне, что слуги и простонародье испокон веку говорили: «бошская морда», «бош вонючий». Должен сказать, что с их стороны это порой довольно забавно (как в восхитительном рассказе механика у Полана). Но когда академики, обращаясь к народу, с показным задором говорят: «бош» словно взрослые, сюсюкающие с детьми… это раздражает».

Война наносила удары по окружению Марселя со всех сторон. Его брат Робер, майор медицинской службы, вскоре был ранен под Верденом и награжден. Рейнальдо попал на фронт, храбро сражался; но было в его поведении что-то, напоминающее «Смерть Волка»  [217]

[Закрыть]
и это тревожило его друга. Бертран де Фенелон (Нонелеф, как звали его Оксебибы), «самое умное, доброе и храброе существо», был убит 17 декабря 1914 года. Гастон де Кайаве умер 13 января 1915 года.

Марсель Пруст госпоже Гастон де Кайаве:

«Из всех печалей, что меня по-настоящему удручают… мысль о Гастоне не покидала меня ни на день, и я не могу свыкнуться с тем, что жизнь, которой он мог бы еще наслаждаться, отнята у него в самом цветущем возрасте. Я вновь вижу ваше обручение, вашу свадьбу, и мысль, что вы стали вдовой, вы, навсегда оставшаяся для меня юной девушкой былых времен, надрывает мне сердце! Не знаю, смогу ли увидеть вас, что было бы для меня настоящей отрадой. На следующей неделе я прохожу призывную комиссию; при состоянии моего здоровья это чревато для меня крайним утомлением, к которому я вынужден готовиться, отдыхая побольше, а затем (если предположить, что буду признан «годным», чего не знаю) наверняка расхвораюсь. Но, в конце концов, если я однажды смогу найти немного сил, и особенно если мои ежедневные приступы закончатся достаточно быстро, я свяжусь с вами по телефону. Мне так горько оплакивать Гастона в одиночестве, что оказаться рядом с вами будет для меня благом. Я столь часто думал о его дочери, которой он так гордился, о вашей дорогой мадемуазель Симоне, что уже совсем не помню, писал ли ей, ибо столько раз писал ей в мыслях. Если же я этого не сделал (а если все-таки сделал, письмо, должно быть, затерялось где-то в хаосе возле моей постели), скажите ей, что она может сложить одно к одному немало полученных ею писем, и все равно не наберется столько постоянных мыслей о ней, сколько скопилось их в моем сердце…»

Он пытался навещать своих друзей:

«Сумев встать вчера вечером (в пятницу), я хотел связаться с вами по телефону. Мне не ответили. Тогда я поехал наудачу, но, пока собирался, упустил время; было уже без пятнадцати одиннадцать, когда я очутился перед трехарочной дверью. Повсюду черно. Я оставил мотор урчать на целый час, чтобы посмотреть, не раздвинутся ли шторы, но никакого движения не заметил, а позвонить не осмелился, думая, что вы, быть может, уже легли спать… Я не был у дома 12 (авеню Гош) с того вечера, когда провожал туда Гастона, очень поздно. В тот вечер я был очень взволнован, снова увидев этот особняк, вызвавший у меня столько воспоминаний. Но былое волнение – ничто по сравнению с тем, которое охватило меня вчера вечером. Теперь это уже не просто волнующие воспоминания, это безутешное горе. Сейчас я не знаю, когда снова смогу встать, и, без сомнения, опять не застану вас дома. А может, так и лучше. Для меня мертвые живы. Для меня это – правда ради любви, но также и ради дружбы. Я не могу объяснить это в одном письме. Когда выйдет в свет весь мой «Сван», и если вы его когда-нибудь прочтете, вы поймете меня. Я писал вам и раньше, надеюсь, вы получили мое письмо; ведь как только от меня уходят, я остаюсь лежать в одиночестве и уже не знаю, что творится в мире. С нежностью думаю о вас, о вашей дочери, о Гастоне…» [218]

[Закрыть]

Марселю, хоть и снятому давно с воинского учета из-за хронической болезни, снова пришлось пройти призывную комиссию. Его состояние не вызывало сомнений, но «осмотр производится быстро и поверхностно. Рейнальдо наблюдал следующую сцену: «Что у вас?» – «Больное сердце». – «Нет! Годен к строевой». И больной падает замертво. Вполне возможно, что то же самое произойдет и со мной. Но в таком случае убьет меня, конечно, вовсе не волнение из-за отправки на фронт. Моя жизнь в течение вот уже двенадцати лет слишком безрадостна, чтобы я о ней сожалел…» Больше всего он боялся посещения врачей, грозившего лишить его последних часов, когда он еще мог спать. Из-за одной курьезной описки он получил повестку с приказанием явиться во Дворец Инвалидов в три часа ночи. Время, указанное по оплошности писаря, показалось ему не только вполне естественным, но и очень удачным.

Под «таубами»  [219]

[Закрыть]
и «цеппелинами»  [220]

[Закрыть]
он продолжал свою жизнь ночной птицы. Вечером, при вое сирен, уводил своих друзей в «Cupo'c». Среди них был и Жак Трюель, молодой дипломат, хорошо отзывавшийся о «Сване», с которым они вели презанятные беседы. Пруст перемешивал исторических и литературных героев: «Он ассоциировал маршала Вилара с полковником Шабером  [221]

[Закрыть]
или генералом Манженом, доктора Котара – с «Сельским врачом», [222]

[Закрыть]
госпожу де Германт – с госпожой де Мофриньёз. [223]

[Закрыть]
Вы догадывались, что его утомило такое количество народу, и собирались уходить. Он отвечал: «Я и в самом деле умираю, но как досадно, что мы ничего не сказали о кардинале Флёри и о д'Эспарах. [224]

[Закрыть]
Надо будет вернуться поскорее, тогда и поговорим о них, или об Альбертине, раз вы так интересуетесь ею…»

Его провожали до двери, а он, уже стоя на пороге, все еще продолжал говорить об этих персонажах, отстраненно, на манер Бальзака:

«Да нет же, – возражал он, – не думайте, что герцогиня Германтская добра. Она может оказаться способной при случае на какую-нибудь любезность, а потом…»

В другой раз, позже (Гишу):

«Герцогиня Германтская немного похожа на жесткую курицу, которую я принял когда-то за райскую птицу… Делая из нее сильную стервятницу, я, по крайней мере, не позволяю принять ее за старую сороку». – «Почему вы так суровы к господину де Шарлю? Узнав его получше, вы, я думаю, найдете, что он приятный собеседник. Однако признаю, что его шарлизм принимает отвратительные пропорции. Но в остальное время он мил и порой красноречив…»

В другой раз он отправился к Мари Шейкевич. «Сегодня вечером, – заявил он, – я вас похищаю. Если угодно, пойдемте к Сиро… [225]

[Закрыть]
Ради Бога, не простудитесь. И не смотрите также на мой воротник; если заметите, что торчит гигроскопическая вата, то это из-за Селесты, она непременно хотела мне ее туда засунуть, против моей воли… Нет, вам незачем вызывать такси, мое ждет внизу; не бойтесь также, что у вас замерзнут ноги – я велел положить для вас грелку. Как мило, что вы надели эту прекрасную белую лису!.. Вы правда не стыдитесь выйти со столь дурно одетым человеком?» Затем метрдотелю: «У вас найдется филе морского языка  [226]

[Закрыть]
в вине? А тушеная говядина с овощами? Какой-нибудь салатик? И – очень вам рекомендую взять его погуще, как сливки – шоколадное суфле (гости Марселя почти всегда ели то же, что он выбирал для себя, если состояние здоровья вообще позволяло ему есть). О! Сам-то я почти ничего не буду. Велите принести мне стакан воды: не забыть бы принять порошки… И кофе, крепкий кофе; если вы не против, я выпью много чашек…»

Часто бывало также, что, проезжая через пустынный и темный Париж военного времени, он присоединялся в «Рице» к княгине Сутзо, а когда Поль Моран (ее будущий муж) находился в Париже, ужинал с ними. Эдмон Жалу написал прекрасный портрет Пруста в 1917 году:

«Было в его облике, в окружающей его атмосфере нечто столь особенное, что при виде его наступал своего рода шок. Казалось, он не имел никакого отношения к обычному человечеству и всегда выглядел будто выходец из кошмара или какой-то другой эпохи, а быть может, и из другого мира: но какого? Он так и не решился отказаться от моды своей юности: жесткий, очень высокий воротничок, крахмальный пластрон, вырез жилета широким полукругом, обычный галстук вместо бабочки. Передвигался с какой-то неловкой медлительностью, с робким недоумением; или, скорее, он даже не подходил к вам: он вам являлся. Невозможно было не оглянуться на него и не поразиться при виде этого необычайного облика, заключавшего в себе некую естественную чрезмерность.

Немного грузный, лицо полное. Прежде всего вы замечали его глаза: дивные, женственные, восточные глаза, напоминавшее своим нежным, горячим, ласковым, но вялым выражением глаза ланей, антилоп. Верхние веки приопущены (как у Жана Лорена), и взгляд целиком тонул в темных кругах, столь широко очерченных, что это придавало его физиономии характер одновременно страстный и болезненный. Волосы шапкой, густые, всегда чересчур длинные. Удивляла также непомерная выпуклость его выдававшейся вперед груди, которую Леон Доде сравнил с цыплячьей грудной костью, тоже отметив эту черту, сближавшую его с Жаном Лореном.

По правде говоря, это описание нисколько меня не удовлетворяет, в нем не хватает чего-то неуловимого, составлявшего все его своеобразие: сочетания физической тяжеловесности и воздушного изящества речи и мысли; церемонной учтивости и непринужденности; явной силы и женственности. Сюда добавлялось еще что-то уклончивое, смутное и рассеянное; можно было подумать, что он столь щедро расточал любезности лишь ради того, чтобы с тем большим правом отстраняться, хранить про себя свои сокровенные убежища, тревожные тайны своего ума. Перед вами был одновременно ребенок и старый-престарый мандарин.

За все время ужина он, как и всегда, когда переставал жаловаться, был необычайно весел, словоохотлив и обаятелен. У него была совершенно восхитительная манера смеяться – сначала он вдруг прыскал со смеху, затем тотчас же прикрывал рот ладонью, словно озорничающий в классе мальчишка, который боится, как бы его не застукал учитель. Может, собственная веселость казалась ему таким сумасбродством, что он хотел ее скрыть, или в этом жесте было больше непосредственности?

После ужина герцог де Гиш довольно скоро ушел, и я остался с Марсельм Прустом в большом зале «Рица» наедине. То было время «готских»  [227]

[Закрыть]
налетов на Париж…»

Для своего романа Пруст отметил тогда «парижские небеса, ночью, во время налета», как некогда набросал: «грозовые дни в Бальбеке». Он описывал там самолеты, которые именовал аэропланами,взмывающие к звездам, словно ракеты, и лучи прожекторов, которые медленно обшаривали иссеченное небо, похожие на столпы бледной звездной пыли, блуждающие млечные пути, светящиеся водяные струи, что казались в облаках отсветом фонтанов площади Согласия и Тюильри.

Когда Марсель чувствовал себя не настолько хорошо, чтобы выйти из дома, Анри Бардак и некоторые другие друзья приходили к нему, чтобы поужинать рядом с его постелью жареным цыпленком и яблочным мармеладом. Однажды вечером, около полуночи, воспользовавшись одним из своих редких увольнений, внезапно появился Рейнальдо и, как в былые времена, играл Шуберта, Моцарта, отрывок из «Мейстерзингеров». Около четырех часов утра Пруст потребовал «короткую фразу». Позже Бардак спросил у Рейнальдо, откуда она. «Это, – ответил Рейнальдо, – окрашенный в уме Марселя реминисценциями из Франка, Форе и даже Вагнера, пассаж из сонаты ре-минор Сен-Санса».

На роман война произвела глубокое неудивительное воздействие. Когда ход событий обычен, книга отделяется от своего создателя в момент опубликования; пуповина обрезана; новая пища идет на новые произведения. Но, поскольку «Поиски утраченного времени» не смогли вовремя появиться на свет, книга продолжала развиваться патологическим образом. Все клетки ее великолепного и громадного тела разрослись донельзя. Мощная поросль, словно на гравюре Пиранези, разорвала первоначальное строение.

Профессор Фёйрат изучил протяженность и природу этих изменений, сравнивая корректурные листы второго тома, какими они были набраны у Грассе в 1914 году, с окончательной версией НРФ. Вот его заключение: вопреки тому, что утверждает большинство литературоведов, Пруст, ясный и логичный ум, вскормленный французскими классиками, построил свой роман, следуя очень простому плану: Сторона Свана(или буржуазия); Сторона Германтов(или аристократия); Обретенное Время(или примирение обеих «сторон» посредством Вечного поклонения, то есть эстетического созерцания).

Но он начал свою книгу в тридцать четыре года, а опубликовал второй ее том (как из-за продолжительности самой работы, так и из-за войны) лишь в сорок восемь лет. За этот долгий срок и сам он изменился. Война (и жизнь) открыли ему целый мир низменных инстинктов, о котором он ранее не подозревал. «Это человек, быстро обогатившийся опытом, бесконечно старше своих лет, который перечитывает фразы, написанные в почти детском простодушии». [228]

[Закрыть]

Все действующие лица, особенно с германтской стороны, чернеют. Герцогиня де Германт портится окончательно; у госпожи де Марзант под лицемерной мягкостью манер вскрывается неизлечимая гордыня аристократки; Робер де Сен-Лу, вначале столь обаятельный, сам становится одним из клиентов Жюпьена. Роману феерического отрочества наследует роман мизантропической зрелости.

Много добавилось психологических и философских рассуждений, в которых интеллект истолковывает поступки персонажей. Оттуда можно было бы извлечь целую серию «опытов» в духе Монтеня: о роли музыки, о новизне в искусстве, о красоте стиля, о малочисленности человеческих типов, об интуиции в медицине и т. д. Однако первый Пруст (говорит Фёйрат) полагал своей основной задачей при создании произведения искусства обойтись без интеллекта, обращаясь лишь к интуиции, инстинкту, безотчетной памяти. Второй Пруст излагает свои мысли с помощью оборотов таким образом, следовательно. Он использует такие бальзаковские формулы, как скажем в заключение… однако этот ответ моего отца требует нескольких пояснительных слов… и даже пресловутое вот почему… Бальзака, повторное появление которых у Пруста изучал Пьер Абраам. В конечном счете, говорит Фёйрат, Пруст действует в основном примерно так же, как и заурядные романисты, чью слишком униженную покорность законам логического мышления он сам бранил.

Вместе с мыслью меняется и его стиль. Он утрачивает «всю свою бархатистость, таинственность, музыкальность. Его словарь становится абстрактным». Пруст сам замечал: «Часто писатели, в сердце которых уже не рождаются эти загадочные истины, начиная с некоторого возраста пишут лишь с помощью своего рассудка, забирающего все большую и большую силу; поэтому в книгах их зрелого возраста больше силы, чем в юношеских, но зато исчезает прежняя бархатистость…»

Как геолог, наткнувшись на горный разлом, пытается, исследуя окаменелости и скальные породы, определить первичные, вторичные, третичные пласты, так и профессор Фёйрат, вооружившись своими наблюдениями и общими закономерностями, пытается отыскать в огромной десятитомной массе, поглотившей первоначальное произведение, то, что было третьим томом – таким, каким его замыслил сам Пруст, когда передал в издательство Грассе оглавление первоначальных томов:

Выходит из печати в 1914 году:

В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ:

У ГЕРМАНТОВ

(Дом госпожи Сван. – Имена стран: страна. – Первые наброски барона де Шарлю и Робера де Сен-Лу. – Имена людей: герцогиня Германтская. – Салон госпожи де Вильпаризи.)

Цена одного тома in-18 jesus [229]

[Закрыть]
– 3 фр. 50

В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ:

ОБРЕТЕННОЕ ВРЕМЯ

(Под сенью девушек в цвету. – Принцесса Германтская. – Господин де Шарлю и Вердюрены. – Смерть моей бабушки. – Перебои чувств. – «Пороки и Добродетели» Падуи и Комбре. – Госпожа де Камбремер. – Брак Робера де Сен-Лу. – Вечное поклонение.)

Цена за один том in-18 jesus – 3 фр. 50

Исследование Альбера Фёйрата очень хитроумно. Он действует почти как Шерлок Холмс от литературоведения. Вот что используется им для дознания: а) возраст Рассказчика (когда тот проявляет себя человеком опытным, довольно много знающим о любви – пассаж из второй версии); б) состояние здоровья Рассказчика, который в первой версии еще не принимал наркотиков, не терял память и не думал о смерти; в) разочарованный тон, враждебное отношение к персонажам; г) естественно, всякий намек на события, произошедшие после 1912 года; д) более глубокий интерес к классовым различиям и социальным изменениям; е) наконец, стиль и само оглавление. Благодаря всем этим признакам господин Фёйрат извлекает из двух тысяч пятисот исследованных страниц всего пятьсот, которые объявляет принадлежащими к первоначальной версии. Это необъятный, добросовестный труд, но его результаты предположительны по определению.

Конечно, «Итог» (Summa) Марселя Пруста жил и старел вместе с автором, подобно любому произведению с долгим дыханием. Это отчасти лишает некоторые главные линии определенной чистоты, но зато придает роману особую красоту, свойственную зданиям, которые строились веками и впитали в себя многие стили. В таком замке средневековые башни лишь оттеняют своеобразную прелесть жилых помещений времен Людовика XIII. Несомненно, что интеллект в конце концов стал играть в книге гораздо более значительную роль, чем поначалу хотел Пруст. Он и сам понимал это: «Я чувствовал однако, что этими истинами, которые интеллект извлекает из действительности, не стоит полностью пренебрегать, поскольку они могли бы оправить, пусть и не так чисто, а также внедрить в ум те впечатления, чью вневременную суть и доставляют нам, единую для ощущений прошлого и настоящего – более ценных, но также более редких, чтобы произведение искусства могло быть создано только из них. Я чувствовал, как множество пригодных для этого истин, касавшихся страстей, характеров, нравов, теснились во мне…»

Но, читая Фёйрата, нельзя удержаться от трех возражений. Первое состоит в том, что развитие характеров и все возрастающая мизантропия Рассказчика предусматривались уже первоначальным замыслом, и что время, по мысли Пруста, можно было сделать ощутимым только благодаря таким изменениям. «Я страдаю, как и вы, – писал Пруст одному другу, – видя, что Сван становится менее симпатичным и даже смешным… но искусство – это вечное жертвование чувства истине…

Второе: Тетрадипоказывают нам первоначальный стиль Пруста, точно такой же сухой и рассудочный, как и на некоторых страницах его последних дней. Его черновой набросок часто был плоским. Именно переписывая помногу раз одни и те же пассажи, он добавлял, при нанесении последующих слоев, прозрачность и бархатистость.

Третье: всякий раз, когда у Пруста была возможность ревизовать текст, фразы получают ту же законченность отделки, что и в первом «Сване»; «Германты», полностью переработанные им, своей красотой ничуть не уступают «Свану». И лишь в последних томах, перечитать и выправить которые ему помешала Смерть, имеются «узкогорлые, извилистые и безмерные шопеновские фразы», пассажи, принадлежащие к первой версии и, например, весь конец «Обретенного времени». Так над океаном, покрывающим затопленный им континент, мягко поблескивают в лунном свете увенчанные пальмовыми рощами острова, которые на самом деле – вершины затонувших гор.

Мы знаем, что Баррес сначала диктовал черновые варианты, содержавшие факты, но еще лишенные стиля. «А теперь, – обращался он к Таро, – сделаем нашу музыку…» И тогда он окружал какую-нибудь довольно банальную фразу красивыми и звучными обертонами, которые и создали из него Барреса. То же самое с Прустом. Ничто не позволяет предполагать, будто к концу жизни он забыл свое волшебство, просто Смерть явилась слишком рано, не позволив ему «сделать музыку» из своих последних набросков. Если бы не война, его книга, увидев свет в черновом варианте, была бы короче и ближе к классическому идеалу, но тогда ей недоставало бы той чрезмерности и избыточности, которые и составляют ее уникальность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю