Текст книги "Гремите, колокола!"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
10 июня
В человеке есть какое-то чувство собственности, жажда обладания. Эта изумрудная (нет, это не выразишь словами), холодно-мраморная зелень акации, седеющие от ковыля склоны Володина кургана вызывают во мне жажду владеть ими. Но как? Музыку и природу я воспринимаю одними чувствами. Кажется, что музыку я вижу, а природу чувствую, слышу, ощущаю. И в одном и в другом восприятии желание слиться, раствориться, но, увы… не получается. И потому для меня все остается прекрасно.
12 июня
У меня сейчас такое чувство, будто это он сам играет сонату Листа, как будто он живой, тут, рядом, но так же недоступен, как всегда. Любка, милая, вчера, засыпая, хотелось целовать тебе руки, плакать от счастья, милая, дорогая, такая же, как и он.
Какое счастье ясно почувствовать улыбку того, кто только один и осознает, что он для тебя. Он улыбнулся мне в 5-м Бетховена! Все это было как наяву.
Для людей главным должна быть любовь друг к другу и самопожертвование. Почему некоторые люди не воспринимают жизнь так, как она есть? Почему для них ничто музыка, свежий ветер, пение птиц? К чему эта погоня за вещами? Ведь это видимость счастья. Вещи держат людей, делают их рабами, а человек должен быть свободен. Он создан и должен жить для любви, красоты, музыки. Когда меня обижают, я слушаю его, и кажется, будто он один жалеет, понимает меня и говорит: не грусти, все к тебе придет.
14 июня
Дорогой, ничего не получается. А мне так бы хотелось, чтобы когда-нибудь, через много-много лет, ты узнал, что была я, какая я и как я любила тебя и жила только этой любовью».
Вот и оправдались те смутные догадки, от которых он и сам отмахивался, считая их чистейшей бессмыслицей и не рискуя признаться в них даже Марине. Если бы посвятить в это кого-нибудь, Скворцова например, он бы, секунды не колеблясь, даже не дернув себя за ус, как шашкой отрубил: «Бред». Да еще и присовокупил бы, внимательно заглядывая в глаза: «Тебе бы, друг, надо к невропатологу сходить. Не с фронтовой ли контузией у тебя это связано? Помнишь, на Балатоне так и выхватило тебя из седла взрывной волной. Я тогда долго не мог тебе зубы разжать, чтобы из фляги спирта влить. Да ты не беспокойся, это и с другими бывает. Подлечишься, и тогда уже окончательно переходи на пенсию. Совхоз твой без тебя не зачахнет, а свято место, как ты знаешь, пусто не бывает. И нового главного агронома, тем более что связано это с Бахусом, сразу же пришлют».
Если не этими самыми, то примерно такими словами и скажет Скворцов, и притом руководствуясь самым искренним побуждением уберечь друга. Но… как же все это могло случиться? Каким образом это наваждение нахлынуло на нее? Не на одной же, в конце концов, хуторской улице жили они, как с тем же Пашкой Бакланенком или Федей Татарчуком, с которыми и вместе в станицу ходили в десятилетку и, пока по берегу пойдут, вываляются в снегу, десять раз поссорятся и помирятся, а то и подерутся, а чуть только теплее становилось, не однажды по дороге выкупаются в Дону и заявятся в класс к самому звонку, мокроголовые, с синими, как от ежевики, губами. Можно было бы и понять, если бы, скажем, это был Алеша Греков. Второе лето проводили вместе, объявили себя пиратами, а Вербный остров – островом пиратов и даже, приспособив к обыкновенной плоскодонке парус, заплывали на ней по Дону выше хутора Коныгина.
Но если бы даже и по прихоти полудетской фантазии с этих открыток и типографских оттисков все началось, от этой беспомощной улыбки и неосторожных слов Любочки и вспыхнул этот странный костер, то давно бы ему пора уже и погаснуть, не питаемому ничем. Ни хотя бы одной-единственной встречей. И теперь бы она сама вспоминала об этом если не со стыдом, то, во всяком случае, с беспощадной презрительной насмешкой: на что только не способна юность.
Да, но… Если бы не этот ураган звуков, не только не погасивший за все эти годы костра, а совсем наоборот, все больше раздувавший его. И, разгораясь, он все ярче освещает того, кто и сам того не зная стал причиной этого урагана.
«21 июня
Опять и опять возвращаюсь к 5-му концерту Бетховена. И это из-за одной темы во вступлении оркестра? Как объяснить, что я испытываю? Нет, невозможно. Но я как будто чувствую огромный зал, цветы и его несравненную улыбку.
Я опять люблю его. Опять для меня мир цветов, запахов и всего самого прекрасного. Никому не понять, что испытываю, исписывая эти страницы. Когда мне бывает невмоготу, я обычно хочу стать старой, иметь внуков, забыть все и жить только заботой о детях и внуках. Не слышать музыки. Могу ли я?
Какая утром была заря! Вся природа, музыка сговорились. Они не хотят, чтобы я разлюбила его. Зачем думать, достойна ли я его? Надо любить. Ведь моя любовь – мое утешение, моя заря.
23 июня
Любка, Любка! Если ты когда-нибудь прочтешь мой дневник, то поймешь, что ты для меня после него все. И даже сейчас твой голос по телефону был вестником того мира, в котором я жила тем летом. Лишь только за одно то, что ты мне дала, я обязана всю жизнь быть твоей рабой. Милая, как я ревную тебя к каждому, к нему. Но раз ты любишь его, я тоже.
Что сделать, чтобы все было по-прежнему? Порой кажется – вот оно, протяни только руку, но… рука встречает холодное пожатие пустоты. Нет, прежним жить нельзя. Тогда я была ребенком, и все, что я делала, мне казалось верхом совершенства. Но жизнь развенчала это. И вот итог: я уже никогда не смогу быть довольна собой. Жить стало труднее. Вы, практичные люди, скажете, что это хорошо, ибо надо спуститься на землю. Не хочу, не смирюсь. То, что для вас основа основ, для меня – чепуха, дырка от бублика. Благополучие? Теплый уголок? Нет и тысячу раз нет.
Мои зори, неведомые запахи, даль, высь. Как это выразить?
Жизнь со всеми радостями и горестями – это увлекательное путешествие, открытие нового, повторение и новое восприятие старого.
25 июня
Я воспринимаю музыку не в соответствии с ее программой, а по своей. Мне кажется, что она выражает мои чувства. Я люблю людей, но почему они считают, что природа, воздух, все вокруг должно служить им? Все для них. А я считаю, что природа равноправна с людьми. Это не значит, что надо поклоняться ей, обходить каждую травинку. Я люблю цветы на воле и зря не буду их ломать, топтать. У меня всегда желание раствориться в природе, быть частичкой ее. Вот и сегодня на острове в этой чудной бухте мне хотелось лечь на спину, слушать журчание воды, ветра, пение птиц.
В общем, я не знаю как, но когда мы с Валюшей вдвоем, то мы – как дикие птицы. И если рвем цветы или ловим рыбу, то это все как бы необходимо для нас. Поймет ли кто-нибудь меня? Разве только папа. Да, мы с ним во многом похожи. А мама в этом отношении не такая. Но у меня есть много ее черт. Это скрытность, борьба с собой в душе. Музыка дала мне что-то необъятное и трагичное.
Я пишу уже два месяца. Все-таки хорошо, что взялась. Есть кому отвести душу. Ведь я совсем-совсем одна. Меня любят, но не могут понять. Вообще-то я частенько и сама не могу понять себя.
Какие-то странные чувства наполняют меня. Почему не бледнеет моя любовь? Что питает ее? Все для него. И все сохраняет свежесть, красоту. Пусть я никогда не буду его, но ради него я стремлюсь к свету по той дороге, которую проложила его музыка, моя любовь. Пусть я блуждаю, но в общем путь я избрала верный. Да, за какие-то несколько последних дней я так заметно выросла, сломала какие-то рамки, кое в чем одержала победу над собой, хоть и не полную… „Жизнь – трагедия. Ура!“ – сказал Бетховен. Да, через борьбу и страдания – к радости. И как тогда полнее будет радость, если она так досталась. Но будет ли у меня радость без него? Нет, не хочу иного. Пусть всю жизнь одно, но с мечтой о нем. Что сделать? Я люблю тебя. Награди хоть минутой. Хоть пошли сновидение, чтобы потом весь день, нет, всю жизнь жить им».
И при отблеске разгорающегося костра все отчетливее выступает облик того, кто, как, быть может, никто другой, обладает способностью, отдаваясь звукам, сам появляться из пены звуков.
И те самые Маринины слова, которые прежде Луговому казались кощунственными, зазвучали теперь у него в ушах в ином смысле. Он вспомнил свой случай с Феней в саду. Если его и самого вдруг подхватило и понесло этим вихрем, то с какой же силой несется впервые подхваченное им юное сердце. Если бы только Марина знала, у нее бы вдвойне появились основания для этих слов: «Проклятая музыка». Его и теперь иногда подталкивает этим ветром, от которого где-то внутри поднимается беспокойный гул. Иначе не ловил бы он себя на том, что невольно отыскивает слухом Фенин голос из хора поющих вечерами по хутору женских голосов, да и утром на наряде в конторе совхоза так и старается не встретиться с ее насмешливо-отчужденным взглядом. А иногда и посредине ночи между шорохом этих страниц вдруг опять с неистовой отчетливостью увидит ее лицо с пробегающими по нему тенями узорчатой листвы и услышит ее вопрос: «Это все?»
И от этого воспоминания гул в ушах становился совсем громким. Вот-вот сорвется с привязи сердце и тоже помчится туда, где его уже не догонишь. А ведь у него уже должна была нарасти на сердце та броня, которая предохраняет человека от ошибок. Неужели недостаточно и этой брони, если и она поддается под ударами этих звуков?
А как же было устоять ее сердцу, еще не защищенному никакой броней, открытому всем звукам и ветрам, как тот же парус на летнем Дону. Если под пальцами этого парня ветры рождаются такие, от которых и звенит и вот-вот может порваться парус переполненного ими сердца.
«27 июня
Какое счастье слушать эту солнечную музыку Моцарта! Ведь без этого света невозможно понять величие Бетховена, Брамса, Рахманинова, Чайковского!
Раньше почему-то не стыдились говорить голосом сердца, а сейчас считают постыдным. Выдумали какие-то сверхмодные понятия и стараются в них выразить что-то отвлеченное, выдавая это за свои душевные восприятия, но сами же заглушают голос сердца. Или оно молчит у них?
Жалкие призраки, рабы твиста, моды! Разве понять вам эти зори, музыку, природу, небо? Только тот, кто живет сердцем и добром, может постичь это!
Бывает, я переживаю здесь неизъяснимые часы блаженства. Но бывают такие приступы тоски, что ничто не интересует. Но всегда, когда я делаю добро, мне хорошо, легко. Злость не в моей натуре. Но порой у меня ее больше чем достаточно. Я стараюсь бороться. Правда, не всегда удается. Но ради него я достигну чего угодно.
28 июня
Может быть, когда меня уже не будет, он прочтет мой дневник и скажет: „Где ты была, моя любовь, почему не пришла ко мне? Ведь я искал тебя всю жизнь“.
1 июля
Вот в такую ночь, когда луна настойчиво пробирается сквозь листву и заглядывает в глаза, когда ее свет колеблется на полу, уйти бы к тому, кто дороже всех, в ком жизнь, не думать ни о чем, а только приносить ему радость.
4 июля
Вы не знаете, как бывает тяжело вашей младшей дочери. Музыка стала для меня отцом, матерью, любовью и всем миром. Я не умру, у меня есть силы жить, пока есть музыка. Мне тяжело, когда приходится обижать кого-то. И любой свой поступок я тяжело переживаю в душе. Но пусть что угодно. Сквозь борьбу, страдание, горе приду к тебе».
И не эти извечные союзники и поверенные молодых сердец оказались ее поводырями в страну любви – не звезда, вздыбленная над ночным росистым садом, не гремучая дробь соловья в кустах или перепелиный бой, доносящийся из полуденной знойной степи, и не перламутровая лунная переправа через Дон. Но кто же мог предполагать, что и в звуках могла таиться опасность. Что атомы их, падая на ничем не защищенное сердце, немедленно вступят там во взаимодействие с ее собственными атомами, уже заряженными для любви. И кто предположить мог, что такими вспышками отзовется ее сердце?
Однако и без извечных спутников не обошлось. Разлив, который в то лето не спадал до июля, затопил все займище. Вербы стояли по грудь в воде, как облака, но, несмотря на это, и соловьев была такая пропасть в лесу и в хуторских садах, что казалось, не умолкают они ни на секунду. Не успеет один выщелкаться и вычмокаться, как заступает на вахту другой, а то и сразу – два или три. И так днем и ночью, до изнеможения.
А когда наконец вода сошла и всплыл посредине Дона остров, стали плавать по ночам взад и вперед лодки со студентами и студентками виноградарской школы, поющими песни. Феня Лепилина прислушается к ним в хуторе и вдруг отзовется так, что ухватит за душу.
И ни, разу за все лето не нарушилось спокойствие Дона., Ночью, при луне, капли вспыхивают при взмахе весла и прилепившийся над яром хутор, помигивая окнами, прислушивается к песням.
Он продолжал жить своей обычной жизнью. Как всегда, рано утром уходил в совхоз, оттуда шел или ехал в степь взглянуть на виноградники, укрытые землей, на озимое поле, едва проросшее после сухой осени, считал блекло-желтые стебельки ростков, проклюнувшихся из земли, – их было не больше двухсот пятидесяти – трехсот на квадратном метре – и обструганной палочкой выворачивал из борозды комья земли, обнаруживая в них так и сопревшие, не успев прорасти, зерна, оттуда шел в молодой фруктовый сад распорядиться, чтобы обвернули чаканом от зайцев стволы молодых яблонь, возвращался в хутор, в контору, разговаривал с людьми, иногда спорил с ними – и все это была его повседневная жизнь. Но с недавних пор у него появилась и другая, совершенно непохожая на эту и тем не менее впадающая в нее и каким-то образом влияющая на нее, как некий Гольфстрим.
«6 июля
Странное вчера у меня было чувство. Как, оказывается, чист мир, в котором я живу, который дал мне ты. Как бедно слово „любовь“ по сравнению с тем, что я хочу сказать. Ты – музыка, а она очищает всех, кто предан ей. Люди, почему, когда я стараюсь делать добро, вы отталкиваете меня и обращаете добро во зло?
7 июля
Никто не знает о тех слезах, которыми плачет моя душа. Почему у меня нет защитника, чтобы вытирал мои слезы? За какими морями и горами, за какими замками спрятано мое счастье?
12 июля
Двенадцатое июля. Как много в этом слове. Если б я была рядом с тобой, я б засыпала тебя любовью.
Но что я? В чем мое преимущество перед другими? Вокруг него, должно быть, столько очаровательных, умных женщин. А я богата, пока я здесь. Все мое – горы, лес, река, музыка. Понимаю, что тряпки это ничто, но ведь первое впечатление из-за них… И сколько много дошло до моей души сегодня. То, что раньше было достоянием лишь разума. Милая, чудная Валюша! Как мне жаль тебя! Конечно, виновата ее мать, но за что должны страдать Валя и Шурка? Да, я никогда в жизни не думала о том, что мне будет нечего есть завтра. Мне незнакомо чувство голода, хоть у нас дома и нет ничего лишнего… Одета я никогда не была хорошо. Но бедная Валюша из-за того, чтобы получить новое платье, должна встать в три часа и поливать. Насколько же она лучше меня, если, живя в таких условиях, так добра, мягка? Никогда не сталкивалась я в жизни с такими трудностями. Не представляла себе значение слов „борьба за существование“. И вот почувствовала себя в этой атмосфере. Почему такая разница? Чем эти люди хуже городских щеголей и щеголих и прочих благополучно живущих? Пусть все поздно дошло до моей души, но зато крепко въелось. Шла от Вали и плакала.
Дорогой, воистину ты приносишь мне только счастье. Сегодня, в твой день, мне было так чудесно. От зеленого бакена такой призрачный свет, а красный колышется. А остров и тот берег такие страшные, таинственные. И потом свет зарниц, звезды сквозь драные дырки облаков, тишина, загадочное молчание ночи, а сейчас —3-й Рахманинова. Я как будто опять та же. Нет, восторг бывает не только в сновидениях. Он вокруг. Надо уметь понимать и ценить его. Музыка помогает этому. Музыка – это утерянная частица красоты. Кто найдет – будет иметь друга до конца жизни.
13 июля
Почему вы не можете понять моих простых стремлений? Быть может, я ищу мир, которого нет на свете. Но пусть уж лучше я пойму, что его нет, чем буду думать, что он есть, но для меня недоступен. Москва… Те места, где он был. Большой зал…»
И все это происходило в то самое время, когда и в его доме раздавались те же речи, что и в других семьях. Скворцову, скажем, достаточно было очутиться в обществе старых друзей за графином виноградного, чтобы тут же усы его и настроились на эту волну:
– Разве мы такими были?! Попробовали бы они хлебнуть, как хлебнули мы. Посидеть на четырехстах граммах кукурузного хлеба. Побегать в саботажные годы в кубанских садах под кулацкими пулями. Понырять в Днепре, в Дону и в Дунае, заживо гнить в плену и после этого опять без всякого передыха вкалывать в забое, в борозде, у домны. Казалось бы, чего же им еще, от себя отрываешь, чтобы они ни в чем не знали этой проклятой нужды, все двери для них настежь: дерзай, пробуй, а им все не так. И родители для них всего-навсего закоренелые предки. Так сказать, в порядке благодарности. Никто и не ждет ее, проживем как-нибудь, но если так и дальше пойдет, то что же еще можно ожидать? Конечно, и мы не без греха, но у нас хоть были идеалы – а у них? Мы за свои убеждения готовы были хоть на смерть – а они? Не говоря уже, что и любовь в наше время была, как говорится, пограндиознее – а у них? Не успели на танцульках познакомиться и – уже в загс. А наутро, открыв глаза, спрашивает: как тебя зовут?
И после этого за воскресным столом среди друзей и знакомых поднимался уже стон. Луговой обычно слушал, смотрел, как даже у Марины начинают азартно блестеть глаза, пунцоветь щеки, и молча улыбался. Вдруг взяли бы и вспомнили все, что о них говорили их родители лет двадцать – двадцать пять назад. Например, ты, фронтовой друг, при слове «идеалы» яростно дергающий себя пальцами за кончик буро-пшеничного уса. Ну и ты, фронтовая подруга, рассверкавшаяся своими хорошими глазами, которая и часа не раздумывала, на фронте, глянув в другие глаза и сразу же решив, что до этого у тебя, оказывается, совсем не было жизни.
И при взгляде на возбужденную Марину ему невольно вспоминался также и весь тот стыд, который пришлось тогда пережить им обоим. Тут бои, немцы, а у них – любовь. И черт возьми, не у немца же он отвоевал жену, а у одного из своих товарищей. И может быть, самое стыдное было в том, как они долго таились, прятались по уголкам, – а разве можно спрятаться на войне? И как наконец однажды все прорвалось. Верхом он прискакал прямо на квартиру к Марине и на глазах у мужа увез ее с собой, прикрыв от вьюги полой бурки. И Марина даже не оглянулась на своего черноусого интенданта Агибалова. Он что-то кричал им вдогонку и даже, выбежав на порог, раз или два раза стрелял им вслед из ТТ, но для них все это уже не имело значения. На всю жизнь запомнились скачка в степи сквозь бурю, запах бурки, конского пота и это ни с чем не сравнимое ощущение биения ее сердца у его сердца.
Тогда у них почти не было сторонников, никто, понятно, не оправдывал их, да и не мог оправдать. Дошло и до самого. Луговой до сих пор слово в слово помнит их разговор. Милованов, маленький, смуглый, сухой, со своими умнющими серыми глазами, покашливая – у него уже начинался туберкулез, – стоял спиной, к печке, топившейся в овечьей кошаре в песках, слушал его сбивчивые объяснения не прерывая и, выслушав до конца, сказал:
– Да, люди вас не поймут.
Неизвестно почему у Лугового вдруг вырвалось:
– А вы?
Тут же он пожалел об этих словах, потому что Милованов при этом невесело улыбнулся:
– Ну, я-то не вправе вас судить.
И как раз в эту минуту вошла в комнату его молодая синеглазая красавица жена, капитан строевой службы.
А теперь вот Марина сидит, раскрасневшись от бокала донского муската, и подливает свое масло в слова Скворцова. Воистину коротка у людей память. Встать, засмеяться и напомнить им обо всем сразу? Бесполезно. Вот так же чистосердечно начнут уверять, что то ведь было совсем другое время, то была война, а еще раньше коллективизация, ну, и все было другое. Да никакого сравнения! Уж если на то пошло, то как раз все эти факты из их прошлого и являются подтверждением, что тогда молодежь была не чета этой. И за свои убеждения она могла постоять, и если отдавалась любви, то целиком, несмотря ни на что.
Нет, лучше помолчать, пусть потешатся, отведут душу. Тем более что, ввергаясь в подобный спор, легко было соскользнуть и на опасную стезю, на которую Лугового, признаться, давно уже тянет, тянет. И невольно обидеть старого фронтового друга. Ему, столь искренне негодующему на современную молодежь, вероятно, и в голову не приходит, что он и сам в пятьдесят лет, не по закону же проповедуемого им теперь благоразумия, влюбился в свою двадцатилетнюю племянницу, да так, что, презрев все, вышел в отставку, поселился в станице и живет там с молодой женой. Несмотря на такую разницу лет, живут они, кажется, счастливо. Молодая, прелестная жена его работает ветврачом, а он развел у себя на усадьбе сад, постоянно возится с секаторами, с парижской зеленью, копает, сажает, чеканит. И сохраняет все тот же молодцеватый вид. Продолжает носить сапоги, военную форму, умеет в компании, как никто другой, спеть казачью песню. Глядя на него, на его выправку, походку и на то, как ухаживает он за своей хорошенькой женой, откровенно любуется ею, Луговой радовался неисчерпаемости его молодой силы и даже этой увлеченности излюбленной темой. И совсем пропадала охота с ним спорить.
А надо бы. Тем более что и Марина впадала в полную забывчивость, увлекаясь тем, как их друг дергает себя за кончик пшеничных, еще только начинающих седеть усов. Отрастил он их, живя уже в станице. На фронте их у него не было.
«14 июля
Что ты сейчас делаешь? Опять концерты, менеджеры, шум? Или ты дома? Как тебе там живется?»
На это даже и музыка не могла ей ответить. Как бы ни давала она возможность чувствовать и почти видеть его самого, она не в силах была рассказать, что с ним сейчас. Молчит и этот зеленовато мерцающий по ночам полированный ящик у ее изголовья. Обо всем, что угодно, может сообщить, только не о нем, Ни полслова.
И ничто не может помочь. Даже то, что английскому языку она успела научиться в компании со скворцами почти как родному. Напрасно зеленый ночной разведчик ищет его по светящимся тропам шкалы. Ни единой весточки из этой распростертой за океаном страны. Только все тот же деловитый мужской голос, как из-за монастырской стены:
– Вчера утром самолеты Б-52, взлетевшие с острова Гуам, подвергли бомбардировке скопления противника в семидесяти километрах к северу от Сайгона. В боях у Дананга убито триста двадцать шесть, взято в плен сорок семь вьетконговцев, Наши потери незначительны. Захвачены подземные склады с рисом и другим продовольствием.
И вслед за этим бодрый женский голос:
– А теперь слушайте нашу передачу с фестиваля джазов…
Ах, если бы только нью-йоркский корреспондент ТАСС знал, какую иногда радость мог он доставить сюда, в казачий хутор на яру, своей тридцатистрочной заметкой о том, что из глубин своих прерий он прилетал на концерты советского симфонического оркестра в Карнеги-холл и три вечера подряд играл там со своим московским дирижером Чайковского, Рахманинова, Листа и все то, что они играли тогда на конкурсе.
И вот уже раздается в доме прежний голос Наташи;
– Ромка, айда!
И опять до самого вечера будет она лазить со своим четвероногим спутником по Володину кургану, по Сибирьковой балке, по всем ерикам и ярам, продираться сквозь терны, вспугивать из-под кустов зайцев и слышать шипение уползающих из-под ее ног желтобрюхов, карканье ворон и стрекотание сорок. Вернется домой уже затемно с красными щеками и с горящими из-под спутанных, прилипших ко лбу мокрых волос ярко-зелеными глазами. И такая голодная, что, не разбирая, уплетает все, что ни поставит перед ней мать, с такой же быстротой, как и весь облепленный колючками, с замызганным подбрюшьем и в черных чулках илистой грязи на ногах Ромка, громко лакающий в коридоре свою похлебку из алюминиевой чашки.
А потом опять за полночь светятся ее окна, падают блики света на кусты смородины, слеги виноградных кустов, пронзая голубыми кинжалами мглу. И снова тот, кто в это позднее время проходит мимо их дома на яру, вправе подумать, что вот, значит, как весело, празднично и в будничные дни живут люди, если свет ярко горит у них в ночь-полночь и красивая, хватающая за сердце музыка не смолкает под крышей в любое время суток.
И, невольно замедляя шаги, этот проходивший внизу под яром человек вдруг сам начинал замечать, что звезды сегодня ночью высыпали на небе над хутором крупные, как никогда, напоенный запахами листвы, травы и Дона воздух такой, что им не надышаться, и вообще жизнь еще не прошла, она, можно сказать, только начинается. Словом, жить стоит, стоит.
На день или на два ей хватало этих тридцати строчек – и потом опять стеной смыкалась вокруг немота. Где он? Что с ним? Ничего хуже неизвестности нет.
«15 июля
Иногда так хочется поговорить с тобой. Давай поговорим немножко. И вообще мы теперь будем иногда разговаривать, хорошо? Ромка нам не помешает. Впрочем, ты можешь мне и не отвечать. Я сама буду отвечать за тебя словами, когда-то сказанными тобой, о которых ты, может быть, и забыл, но я их все помню, помню. Позволь мне эту маленькую вольность, и обещаю тебе никогда не говорить о музыке.
– Мне трудно говорить о том, что я очень люблю. Если это выражение чувств к моей стране, к человеку, к музыке – я даже не могу говорить об этом.
– Мне это так понятно. Но о поэзии, по-моему, можно, несмотря на то что…
– Я очень люблю поэзию и сам, как говорится, в молодости грешил стихами.
– Мне бы очень хотелось знать одно из них. Например, ту же „Степь“.
– Правильно оно называется „Пустыня“.
– Ты, наверно, имеешь в виду ваши степи? То, что у вас называется прериями, у нас – табунными землями. Ромка, замолчи, разве ты не видишь, что это всего-навсего коряга… И, кстати, я ничуть не удивилась тому, что твой самый любимый поэт Пушкин. Странно, если бы было иначе.
– Поэзия – говорящая музыка души… Главное, чтобы литература, искусство помогали человеку жить, совершенствоваться, творить добро, верить в будущее.
– Но все-таки наш разговор чем-то похож и на интервью. И это так грустно. Я сама виновата. Давай о чем-нибудь другом. Ромка, ты опять придешь домой весь в репьях. Марш назад!.. Знаешь, я очень смеялась, когда увидела в газете твой портрет в черкеске и в папахе. А что ты думаешь делать со своим грузинским кинжалом? Впрочем, я и так знаю: расправляться с рецензентами. Это ты хорошо придумал. Если не возражаешь, я арендую у своего отца казачью шашку и мы займемся этим вдвоем. С ними только так и можно разговаривать. Например, с этим из „Музыкальной Америки“. Как это он написал о романтизме твоей игры? „Я иногда удивляюсь, как с таким фатальным дефектом ему удалось победить на конкурсе…“
Но не за этот ли фатальный дефект тебя и полюбили в нашей стране?! А вообще-то не обращай на них внимания. Я бы на твоем месте посмотрела на это как на похвалу. И слишком многого мы от них захотели. Генрих Нейгауз говорит, что погружение в чужое „я“ возможно лишь в состоянии любви.
– Если я что-то люблю, если мне что-то нравится, то я это люблю, как говорится, без оглядки.
– Но, по-моему, дорогой, и об этом лучше помолчать… Знаешь, у моего отца еще и кавказская бурка. Ее подарил ему один генерал, с которым они вместе служили на фронте, а этому генералу привезли ее на фронт дагестанские горцы вместе с черкеской и папахой. С точно такими же, какие подарили тебе в Грузии. И я знаю, что тебе не покажется странным, что я ранней весной и осенью, когда ночи холодные, люблю укрываться этой отцовской буркой на веранде, а зимой, когда мороз и ветер, иногда закутываюсь в нее и гуляю во дворе среди голых сох зарытого на зиму виноградного сада. У вас, должно быть, не зарывают на зиму виноградные лозы, тепло, а у нас зарывают. На минуту представь себе: всё в снегу, одни голубые сохи стоят – и запах бурки на морозе. У меня есть свои любимые запахи, а у тебя? И всегда это с чем-нибудь связано… Как это ты сказал: без оглядки?
– …И если любовь должна быть долгой, крепкой, глубокой, сильной, то она должна быть чистой, простой, готовой на жертвы».
И еще был этот голубовато мерцающий квадрат, на котором вдруг могли появиться его лохматая голова уже не с застывшей, как в журнале, а с живой детской улыбкой, и его длинный тонкий силуэт с большими руками на клавишах рояля. Внезапно одно воспоминание вспышкой осветило Луговому и, как молния, прорезавшая ночь, соединяет Дон, остров, хутор на яру, соединило то, что, казалось, было несоединимо. Да, это был тот первый год, когда Наташа, где бы она ни была, спешила домой к часу, когда в угловой комнате зажигался экран телевизора. Не часто и Луговому удавалось вернуться к этому времени домой, но в этот субботний вечер, как всегда, раньше обычного закончился в совхозе рабочий день. Раньше вернулась с медпункта и Марина. Когда он пришел, было еще светло, но они уже сидели, закрыв ставни, в угловой комнате, и ему показалось, – а теперь он вспомнил совершенно точно, – что, когда и он принес свой стул и поставил рядом с Наташиным стулом, она не обрадовалась ему. Она молча покосилась в его сторону и как будто даже сделала движение, чтобы отодвинуться со своим стулом.
И вот появился на экране он – тогда не проходило дня, чтобы не появлялся он на экране или же не играл по радио. И теперь вдруг то, чему Луговой тогда не придал, да и не мог придать значения, с мгновенной яркостью озарилось в его сознании, связавшись с тем последующим, что он успел узнать и перечувствовать за это время.
Он появился среди тех самых берез, которые так зримо выбегают из глубин русских лесов на берега рождающейся под его пальцами реки звуков. И вот у себя дома на этом чудесном и таинственно мерцающем экране, за тысячу километров от него, Наташа видит, как он утром выбегает в подмосковном лесу из своей пятнадцатойдачи Союза композиторов в Рузе – в русской рубашке, весь взъерошенный.
Ну конечно же он только что играл. Но что же именно мог он играть?
Он поднимает к подмосковному небу лицо и широко раскрытые большие руки, как будто все это хочет обнять, и она слышит его восклицание:
– Ну чем не рай?!
Наташа вся затаилась. Она сидит ближе всех к экрану. Его запрокинутое лицо совсем близко от ее лица, и она видит его ослепленные солнцем, изумленные глаза.
Ну конечно же играл он то самое «Посвящение» Шумана – Листа, которое она вчера весь вечер слушала у себя на веранде, – оно и сейчас звучит у нее в ушах… И никого больше здесь нет, в этом лесу и во всем мире, только он и она, самая ближняя из тех берез, что выбежали ему навстречу на залитую солнцем поляну. Никого нет, лишь они двое. И может ли быть, чтобы он сейчас не чувствовал ее?!