355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Калинин » Гремите, колокола! » Текст книги (страница 2)
Гремите, колокола!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:43

Текст книги "Гремите, колокола!"


Автор книги: Анатолий Калинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

– Надо было только иметь такого же цвета билет на другой концерт, стереть число и резиновой печаткой проставить новое. Печатки? Пожалуйста, продаются в каждом ларьке.

И вот уже Наташа спрашивала у нее:

– Ну, а что сказал о нем Генрих?

– А вы здесь разве не читали в «Совкультуре»?

Наташа пристыженно признавалась, что не читали.

– Генрих уже после первого тура грозно стучал по фойе своей палкой и у каждого спрашивал: «Вы слышали?» Кто же еще первый и мог сказать, что это гений!

– И он тоже об этом знает?

– Мальчик буквально потерял дар речи. Еще бы, это больше, чем первая премия. Вы, по крайней мере, хоть его интервью в «Совкультуре» читали?

– Нет.

– Вы тут скоро совсем обрастете шерстью в своем хуторе.

Но зато, когда, наговорившись досыта, они отправлялись на Дон купаться, наступал час торжества и для Наташи. Выросшая в городе Любочка пугалась, когда Наташа, разбежавшись с берега, сразу же оказывалась на середине Дона.

– Наташа, там глубоко, вернись!

Но Наташа плыла еще дальше. Где же еще купаться, если не на глубоком! Не у берега же со всякой мелюзгой руками по дну. Тогда незачем и на Дон ходить, можно дома в корыте.

– Валька, давай вперегонки! – говорила она подружке, которая едва увидела ее из своего двора в Дону – и уже плывет рядом. Из хуторских девчат с Валькой состязаться труднее всего, ее смуглое, еще совсем детское тельце гак и вьется в зеленоватой воде, как щучка. Но вскоре и она отстает от Наташи.

– Вернись! – совсем издалека доносится Любочкин голос. Даже Валька повернула назад и плывет к берегу. Оно бы можно уже и Наташе, но тут как раз из-за мелиховской горы показывается дизель-электроход, от которого бывают волны с дом.

И вообще пора бы уже Любочке перестать обращаться с нею как с маленькой. Наташе немножко обидно и за свой хутор, за Дон. Как будто только в Москве и живут люди. На глубоком, где ходят пароходы, вода холоднее и крутят воронки. Надо взять еще левее, а то потом снесет дальше усадьбы Сошниковых. А в Москве учат, чтобы перевернуться на спину и лежать, не двигая руками и ногами! Вот так…

Прямо перед ее глазами большой коршун, пересекая Дон, направился с левого берега к хутору. Сейчас Лущилиха объявит у себя во дворе воздушную тревогу: «Кыш, паразит, кыш, проклятый!»

Машины дизель-электрохода постукивают уже совсем близко, и, лежа на спине, скосив глаза, Наташа видит, как он надвигается на нее белой грудью. Теперь до ее слуха доносятся с берега два голоса:

– Наташа, пароход! Наташка-а!

Любочка с матерью дуэтом вопят. И вовсе не пароход, а дизель. Она переворачивается и отплывает немного подальше от того места, где должен пройти дизель-электроход. Тут же он и проходит мимо, оставляя седую гриву посредине Дона. Сейчас Дон распахнется почти до самого дна и обрушится на берег. Вот уже из одной гривы образовались две и…

Теперь она уже при всем желании не смогла бы услышать, что там кричат на берегу мать с Любашкой. Наташа бросается в ту самую впадину, которая разверзлась почти до самого дна посреди Дона. А в Москве этому учат, как вовремя успеть перемахнуть с одной волны на другую? Еще бы они хотели, чтобы она отказалась покачаться на волнах после дизель-электрохода!. И ничего с нею в Дону не может случиться. Она может оставаться в воде столько же, сколько и этот коршун в небе, который уже потянулся обратно из хутора к задонскому лесу ни с чем, сопровождаемый победными криками Лущилихи.

И не только теперь, когда так бурлит и клокочет распаханная могучими винтами вода, но и когда она совсем спокойная, тихая, можно услышать, как звучит Дон. Он всегда звучит. Дон – это и есть ее музыка.

А на обнажившемся прибрежном песке, с которого дизель-электроход сдернул и потянул за собой воду, самые маленькие из хуторских детишек уже собирают трепещущее серебро рыбешки: красноперок, чикомасов и молодых щук, застигнутых за своей охотой на мальков у берега. Радостный визг и ожесточенные споры из-за того, кто захватил первый: «Моя!» – «Нет, моя!» – «А я говорю, отдай!» И совеем не замечают они, как уже накатывается на берег косматая грива раздвинутой корпусом дизель-электрохода воды, и только тогда в страхе шарахаются от нее, когда она уже нависает над ними.

Оглянувшаяся с середины Дона на их крик Наташа видит, как они испуганной стайкой бегут к хутору и как самую маленькую из них, трехлетнюю дочку Михаила Рублева, уже накрыла волна и потащила за собой. И чтобы успеть ей наперерез, надо пронырнуть почти пол-Дона.

К тому времени, когда из хутора на берег, саженными скачками перемахнув через репейную целину, добегает Михаил Рублев, его дочка уже стоит на своих ногах, и только зеленый фонтан хлещет у нее изо рта на песок. Наградив ее на радостях таким шлепком, что она потом с воплем мчится до самого дома, Рублев топчется перед Наташей, не зная, как выразить ей свою благодарность.

– Я тебе завтра ведро раков наловлю.

– Ну, этого добра я сколько угодно могу в кушуре набрать, – тщательно отжимая волосы, говорит Наташа. – Вы бы лучше, дядя Миша, где-нибудь подальше свои переметы ставили. Вот. – И она показывает ему на бедре рваную бороздку от крючка. Капельки крови еще не запеклись на ней.

– Дальше их парохода́ рвут, – мрачно говорит Рублев и идет к своей лодке выбирать из воды переметы.

Кроме трехлетней, младшей Зинки, которую чуть не утащила за собой волна, у Михаила Рублева еще девять детей, и, если он не будет всеми способами добывать для них рыбу, ему ни за что не прокормить всю эту роту на свою зарплату совхозного скотника. Когда все десятеро рублевских детишек направляются на Дон купаться, они спускаются из своего двора по тропинке цепочкой, точь-в-точь как утята без матки. Мать их уже опять собирается в роддом, и скоро у Зинки появится младшая сестренка или братик. И тогда уже через два или три лета не Зинка будет замыкать шествие рублевских утят к Дону.

И никто в хуторе не осуждает обычно глазастого и до крайности нетерпимого к малейшим нарушениям государственных правил рыбной ловли инспектора рыбоохраны за то, что на переметы, раколовки и сетки Михаила Рублева он смотрит сквозь пальцы.

Но вот вернулись с Дона, и Наташа опять добровольно поступает в полное распоряжение Любочки. Принесет ей из погреба в корце холодного компота залить жажду. Испечет в летней кухне на сковороде пшеничных лепенчиков,которые ни у кого больше, даже у матери, не получаются такими вкусными. И потом опять, притихшая, с мокрыми волосами, сидит и слушает рассказы Абастика вплоть до темноты, когда из садов и со всего берега слетаются комары и бабочки на свет лампы, сверкающей над столом в ветвях дерева.

Теперь уже вся семья в сборе. Вернулись из степи отец и с медпункта мать. Серо-голубой ушастый щенок Ромка весь вечер будет фыркать под столом, обнюхивая их ноги, пытаясь разобраться в причудливой смеси принесенных ими с собой запахов пыльной дороги, цветущего подсолнуха, бордосской жидкости, которой опрыскивают виноград, эфира и спирта. Только и слышатся оглушительные шлепки ладоней и исполненные кровожадного сладострастия возгласы: «Ага!»

Но и не хочется уходить в душный дом от прохлады, навеваемой Доном, от неба, засеянного по-летнему и по-степному крупными звездами, от всех этих запахов нагретой за день солнцем и теперь отдающей свое тепло земли. И не будь комаров, не было бы и удовольствия от этого разожженного поблизости костра, в который время от времени то одна, то другая, вставая, подкладывают метелки бурьяна, сухие ветки. Дым ест глаза, и в отблесках костра Любочка в ее цветастом летнем платье и с ее смуглым черноглазым лицом совсем как цыганка. В мокрых волосах у Наташи серебрятся песчинки.

И только когда совсем уже заедят их комары, руки и ноги расчесаны в кровь, а слезы от дыма бегут в три ручья, они заливают водой и засыпают землей костер и перебираются в дом. К тому времени на веранде у Наташи уже не так душно, и вообще очень хорошо там над яром по соседству с Доном, поперек которого заостровная луна уже начала выкладывать плита за плитой свою переправу с берега на берег. Хоть берись и вози по ней с займища в хутор только что накошенное молодое сено. Спят они, конечно, обе на веранде, а вот когда засыпают, никому, кроме них, в доме не известно. И в полночь и за полночь доносятся оттуда их голоса, взрывы смеха.

Теперь уже не Любочка, а ей что-то рассказывает Наташа, а Любочка, повизгивая, переспрашивает:

– А как же он сумел, чтобы оно само стреляло?

– Ты бы тоже сумела. Ружье на двух рогатках, а от курков проволока к дверце чердака.

– Ну?.. Да ты рассказывай все по порядку.

– А ты не визжи. За своим визгом опять не поймешь.

– Хорошо, не буду. О-ой, не могу! Ну, ну…

– Ну и сам же под Бахусом забыл и полез. Решил порадовать своих дружков еще бутылью с вином. Спасибо, что, еще не долезая, от нетерпения потянулся рукой…

– И?..

– Остальное ты уже знаешь. Грянуло сразу из двух стволов, и он спикировал с лестницы. После три недели лежал. Ни вздохнуть, ни охнуть.

– Этот самый Рублев?

– Этот самый.

– Ой-ой, Наташка, погибаю!..

И что-то тяжелое бухается на веранде на пол так, что трясется весь дом. Вероятно, Любочка, катаясь по тахте и не рассчитав края, а может быть, и дурачась, свалилась на пол. Луговой слышит, что и жена смеется в темноте на своей кровати в углу комнаты.

Но его и самого давно уже разбирает неудержимый смех при воспоминании об этой истории с Рублевым… Как он, раздобыв где-то бутыль с вином и боясь за его сохранность, соорудил на чердаке грозную установку и сам же едва не стал жертвой.

Внезапно смех на веранде обрывается. По дощатому полу пробежали босые ноги. Музыка.

И теперь уже, пока пластинка не докрутится до конца, нечего и надеяться, чтобы они вспомнили, что в доме, кроме них, есть еще люди. Ни о том, что отцу, как всегда, вставать в четыре утра, а завтра еще и встречать очередную комиссию из винтреста и опять весь день водить ее по склонам, доказывая, что здесь, а не на левом берегу казаки всегда разводили виноград. Ни о том, что и ночью опять непременно кто-нибудь поскребется в ставню, тот же Рублев: «Марина Николаевна, началось…» И Марина Николаевна безропотно вставай и скорее езжай в станицу в роддом, а то и принимай на полпути, где-нибудь под береговыми вербами, не пожелавшего задерживаться с появлением на белый свет нового гражданина.

Вот и попробуй усни, когда за стеной бушует этот ураган звуков. А таких ураганов Любочка привезла с собой полный чемодан. Луговой так и охнул на вокзале в Ростове. Каждую ночь они выпускают из чемодана по одному, а то и по два урагана. Если это не Третий концерт Рахманинова, то наверняка Двенадцатая рапсодия Листа.

В темноте, разбавленной скупым свечением Дона, ему почти не видно кровати у противоположной стены, но, чувствуя, что и жена что-то хочет ему сказать, он спешит заверить ее:

– Я не сплю, Марина.

Ее голова приподнимается над подушкой. Но, говоря, она продолжает прислушиваться и к роялю за стеной:

– Сейчас начнет этот старый пастух… Вот уже начинает. Слушайте, слушайте, я расскажу вам историю любви, такой же высокой и суровой, как эти горы…

Если бы Луговой не знал своей жены, он бы мог подумать, что она бредит. Но и зная ее, он не сразу понимает:

– Какой пастух?

В ответ до него доносится ее смех.

– Ну, если не пастух, то, может быть, хозяин мельницы или корчмы в горах. Могу представить себе и его внешность: смуглолицый и седой, но глаза еще совсем живые, как у твоего отца. А у тебя, когда ты слушаешь музыку, бывает так?

Ничего для него обидного нет в ее словах, и тем не менее он ловит себя на том, что сердится.

– Ну, это ты хочешь от меня многого. В нашей семье только и музыки была одна гитара, на которой сестра Аня наигрывала падеспанец – хорошенький танец… Правда, петь у нас любили. Съедутся в воскресенье к отцу и к матери из хуторов братья и сестры, постелют под грушей лантух и поют «Конь боевой с походным вьюком». А дед мой даже в Новочеркасском войсковом хоре пел. У него какой-то бас-профундо был, но…

Но в этом месте жена и прерывает его:

– Подожди. Слышишь, опять этот пастух?

– Никакого пастуха я не слышу.

И Луговой обиженно примолкал. Он, конечно, не собирался отнимать у своей жены ее право лучше разбираться в музыке. Как женщина, она должна чувствовать это более тонко, да и вообще все-таки выросла в городе, имела возможность ходить на концерты, в театр. А его единственным театром с малых лет до юности был слободской клуб, куда мать брала его с собой на репетиции и на спектакли драмкружка. И ему вспоминалось, как однажды ринулся он прямо на сцену из зала клуба, увидев, что в его одетую в кожаную куртку мать целится из нагана белогвардейский офицер: «Не убивайте мою маму!»

А потом коллективизация, война, и теперь, хоть умри, он ни за что не рискнул бы сказать, что разбирается в звуках этой рапсодии Листа так, как жена. Ей, например, чудятся в них то пастух, то какой-то мельник, а ему вдруг начинает казаться совсем другое. Особенно когда опять начинает сотрясаться весь дом.

Ему почему-то вспоминается тогда, как в январе сорок пятого, когда генерал Галле начал свое контрнаступление под Будапештом, командиры прижатых к Дунаю кавдивизий и полков съехались на КП корпуса за приказом, как быть дальше. Артиллерия корпуса осталась за Дунаем, а Галле стянул против корпуса все свои танки. И Луговому никогда не забыть, какое при этом удивление испытал он вместе с другими командирами, когда их комкор, урюпинский казак Горшков, вместо приказа повернул к окну горбоносую бритую голову и пропел вкрадчивым голосом:

 
Дунай-реченька, она, братцы, широкая,
Переправы да на ней нет…
 

Дунай и правда разлился после дождей так, что левый берег лишь угадывался в дымке. И вообще никакой он был не голубой, а красновато-бурый. Навсегда запомнил Луговой и то, как, взглянув вслед за комкором в окно, командиры тут же молча стали покидать КП. С этим приказом и Луговой вернулся в свой полк, а наутро уже очнулся в медсанбате у Марины.

Вот только никак не мог он вспомнить теперь дальнейших слов песни. И только что они начнут горячими родничками пробиваться сквозь корку памяти, как опять надвинется гремящая лавина с гор.

– Марина!

Ответа нет, но он чувствует, что, слушая музыку, она слышит и его.

– До сих пор не могу понять… Все офицеры корпуса звенели шпорами вокруг военврача Агибаловой, а она предпочла…

– Не задавайся. Сам же и увез.

– Это я хорошо помню. Кажется, это единственный раз мы вдвоем ехали на одной лошади. На Кавказе это называется умыканием. И притом без всякого выкупа. Но и ты тогда держалась за меня обеими руками достаточно цепко.

– Выкуп был. Рано или поздно за все приходится платить.

– Ну, это уже совсем непонятно.

– Давай помолчим. Интересно, что говорят об этом девчата. Конечно, подслушивать – грех, но мы же не виноваты, что говорят они так громко.

Девчата и в самом деле ничуть не беспокоились, что их могут услышать. Их голоса пробивались сквозь самые бурные наплывы звуков.

– Ее он и на конкурсе играл. И вообще это его коронный номер. С двенадцати лет.

– А это, Абастик, правда, что ему приходилось ее и в ресторане за котлеты играть?

– Не знаю, теперь все могут написать. То не удостаивали даже в хронике, а сейчас пишут, что он больше всего бифштекс с репой любит. Но, может, и правда. Родители у него не из знатных. Мать – учительница музыки, и отец – не то землеустроитель, не то агроном. Но порция котлет за Двенадцатую рапсодию Листа – это еще не так плохо. Наши ребята ходят на сортировочную арбузы сгружать.

– А мы с Валькой на совхозной бахче их в машины грузили. Ничего трудного.

– Постой, опять тема любви… Там, там, там, там, там, там, там, там, там, там… Как будто старый мадьяр, а может, и цыган перебирает струны. Слышишь, как этот мальчик берет дуодециму левой рукой? Если бы ты видела его пальцы! Вот так запросто сграбастает – и тот же оркестр. Ты спать не хочешь?

– Нет, нет, еще же рано.

– А наши агрономия с медициной уже, должно быть, ко второму сеансу своих сновидений подходят… И, рассказывая, он то чуть слышно пощипывает струны, то как будто хочет их порвать… Это произошло в дни моей юности. В те дни, когда сердце могло взбираться и на самую высокую из этих гор. Теперь все это уже в прошлом, но жизнь моя была бы совсем безотрадной, если бы этого не было тогда. Юность и вообще прекрасна, но когда она пробуждается для любви, она способна на все… А это уже тема судьбы, как будто надвигается гроза. Никак не поверю, что Петр Ильич мог Листа не любить.

И ее голос надолго теряется за натиском звуков. Странное при этом чувство испытывал Луговой. Самую настоящую зависть к своим детям. Никогда не жаловался на свою жизнь, а теперь лежал, уставясь глазами в темноту, и думал, как непоправимо обокрала его жизнь. Сказали бы ему и Марине двадцать лет назад, что наступит ночь, когда они будут лежать в этой комнате у реки и не разрывы фугасок или мин не будут давать им спать, не треск пулеметов, а рояль, гремящий в котловине между цепью правобережных придонских бугров и стеной левобережного леса. Самая восприимчивая часть его жизни была потеряна для музыки и еще для чего-то такого, что посещает человека лишь в молодости и уже недоступно бывает ему в другое время.

– А это, Наташа, уже трубы, скрипки, даже барабан. Юность веселится и пляшет в горах. Опять заграбастал дуодециму и – оркестр… Давай, моя радость, у этой корчмы, где стоят бочки с вином, и отпразднуем нашу любовь. А вот подъехали к корчме цыгане. Слышишь, бубны? И когда на экзамене в Джульярдской школе он выдал ее, вся комиссия обалдела. А до этого сидели с постными рожами. Опять тема судьбы. Как лавина в горах. Но мы, моя радость, уйдем от нее, поднимемся туда, где ничто уж не помешает ни любви, ни нашим танцам и песням… Но, может быть, Наташа, все это и не так. Каждый чувствует по-своему. А ты? – И, помолчав, Любочка заключает – Конечно, чтобы чувствовать музыку, надо уметь чувствовать любовь. Но я в твои годы уже была влюблена в Мишку Курдюмова в нашем дворе. Ты спишь?

Наташин ответ задержался. Должно быть, пережидает раскаты рояля. Она и в детстве не умела раздваиваться. Если заиграется – не дозовешься, если читает – становится глухой ко всему остальному. Любочка переспрашивает:

– Ты что же, заснула?

Тем временем и этот самый пастух или мельник заканчивает свою повесть в горах. Но проходит и еще некоторое время, прежде чем Наташа отвечает:

– А по-моему, если кому-нибудь рассказать о своей любви, она уже будет принадлежать не только тебе.

– Ну, не скажи. Я, когда влюбляюсь, всегда со Светкой Комаровой делюсь. А теперь давай спать. У меня глаза как засыпаны песком.

И за стенкой на веранде устанавливается тишина. Особенно непорочной кажется она после того, как смолк этот ураган звуков. Но первая же Любочка и нарушает ее:

– Наташка?

– Что?

– Это что шуршит?

– Ежики ходят через двор к Дону воду пить.

– А за Доном? Как будто плачет…

– Говорят, лисовин шатается по лесу, но точно не знаю. Давай, Абастик, спать.

– Да, сейчас… Натуля, а письма из Москвы сюда доходят на какой день?

– На четвертый.

– И авиа?

– И авиа. Но иногда и на третий.

– Если, Натулька, придет мне письмо, ты, пожалуйста, никому его, кроме меня, не давай. Хорошо?

– Хорошо, не дам. Спи.

– Конечно, там ничего такого нет, но ты правильно сказала, что об этом никто не должен знать. Но тебе, если хочешь, я дам почитать.

– Очень мне нужно.

И потом уже во всем доме ничто не нарушает тишину. Лишь слышно, как шатается в задонском лесу лисовин. Как будто что-то потерял и не может найти.

– Ты чему улыбаешься?

– Можно подумать, что ты умеешь видеть в темноте…

– А ты и не знал? Когда в Ньеридхазе разбомбили госпиталь, мне пришлось почти на ощупь накладывать на рану швы.

– Скоро ты и меня сделаешь своим медбратом.

– Не раньше, чем ты меня – агрономом.

– И я смогу замещать тебя на медпункте.

– Нет, серьезно, чему?

– Тому же, чему и ты.

– Да, растет Наташка…

– Ну, это не обязательно ее собственные слова. Что-то похожее я читал.

– Но она их запомнила…

– У нее всегда была хорошая память.

– Вот теперь они уже совсем угомонились. Спят.

Ураган за стеной отбушевал, девчата спали. Если приподнять голову, можно увидеть в окно вороненую спину Дона. Когда проходит теплоход, тень его с круглыми пятнами окон движется по стене, пока не скрывается за островом.

– А ты спишь?

После того как улеглась буря, особенно чиста тишина в доме, на Дону и в левобережном лесу. Спит хутор.

– Нет, не сплю, – вдруг говорит Марина.

– О чем ты думаешь?

И внезапно он слышит, как она тихо поет ему из своего угла:

 
Дунай-реченька, она, братцы, широкая,
Переправы да на ней нет,
Нет ни брода, ни парома.
Ни казачьего, братцы, моста…
 

Это уже не впервые, и все-таки он удивляется. Как будто кто-то настраивает их на одну волну. Но для этого обязательно нужно, чтобы опять возбудились – как сейчас от музыки – и пробились сквозь корку памяти эти горячие роднички.

– Удивительно, как это получается?

– Что?

– Вместе об одном и том же.

Она помедлила, и он насторожился, уловив в ее голосе перемену.

– В таком случае ты и о другом должен подумать.

– О чем?

– О том, что санитарная машина совсем не для того, чтобы возить в ней блоки моторов и всякие запчасти.

– Но ведь нужно было срочно отвезти их в «Сельхозтехнику» на ремонт, а ты же знаешь, что машин у нас пока мало. Совхоз молодой.

– И вообще вы ездите на ней на пленумы и на сессии, в Госбанк и в Сельхозснаб.

– Это только в грязь, а у нее два ведущих моста.

– Второй уже вышел из строя, доездились. И каждый раз потом изволь ее дезинфицировать. Не могу же я в таком рассаднике роды принимать.

– Но почему ты это мне говоришь? Скажи директору.

– Я уже ему говорила и еще скажу.

Он примирительно сказал:

– Марина!

Она не ответила, и, приподнимая от подушки голову, он повторил:

– Марина!

Бесполезно. Теперь уже она не пойдет ни на какие компромиссы. Такая она и на фронте была. Никогда, как говорится, личное от общественного не умела отделить.

А возможно, ее и в самом деле внезапно одолел сон. Лежала, разговаривала – и сразу как в яму провалилась. Как-никак, вероятно, большая часть ночи прошла. Ему бы перед рассветом тоже надо хоть немного поспать.

И перед тем как повернуться на бок, он взглянул на окно. Нет, уже поздно. Уже проем окна из густо-черного стал мутно-синим. И с Дона побулькивание донеслось. Кто-то из рыбаков, должно быть Рублев, спускался от острова в лодке, ударами клокапо воде приманивая сома.

Уезжала Любочка обычно, когда с виноградных лоз уже можно было ощипывать первые кисло-сладкие ягоды и в Дону вода начинала охватывать нелетней свежестью зачастивших в его верховьях дождей. Скворцы табунились в степи.

Но в том году засобиралась она раньше обычного. Ей нельзя было в последний год своей учебы в институте слишком долго засиживаться в этой хуторской глуши. И чтобы поиграть здесь, нужно в самое пекло перетьсяза три километра, на другой край хутора, в летний кинотеатр турбазы, где стояло единственное, с ободранными клавишами пианино, на котором все, кому не лень, наяривают перед киносеансами «Мучу».Да еще при этом надо терпеливо выслушивать излияния культурника Пети, что у него тоже способности к музыке и он даже заменяет на танцплощадке слепого баяниста. Конечно, культурник Петя – добрейший человек, но если он уже пришел побеседовать, то не меньше чем на три часа.

И Любочка возвращалась из своего похода по летней жаре вся красная и злая, хоть спички зажигай. Она уводила Наташу за дом под клен и там давала волю своим чувствам.

– Нет, тебе после школы обязательно нужно учиться только и Москве. Конечно, отец с матерью будут против, но ты не вздумай их послушать. Все они уверены, что в Москве их деток ждет погибель, но я же не погибла.

Если Луговой был дома, он слышал в окно, защищенное лишь сеткой от комаров, что ему при этом достается больше всего. Конечно, говорила она, из зарплаты агронома и врача трудно что-нибудь выкроить, но все-таки как-то уже можно было собрать денег хотя бы на пианино «Ростов-Дон», с учетом, что и младшая дочь могла бы учиться музыке. А так за лето можно совсем разучиться играть. Пальцы уже как деревянные. Если подходить по-настоящему, ей уже теперь надо готовиться к защите дипломного реферата. У нее давно и тема есть.

Наташа тихо спрашивала:

– Какая, Абастик, тема?

– Шопен. Ноктюрн Des dur. Но Игумнов говорил, что работа над произведением должна являться процессом бесконечного вслушивания в музыку. А где здесь можно вслушиваться, где? – в отчаянии спрашивала Любочка. – Все лето пропало. Если бы не ты, я бы в этом году ни за что не приехала сюда.

Наташа виновато молчала. Но вот Любочка уже отсердилась, и в голосе у нее не осталось и тени недовольства.

– Шопен… Его Генрих называет поэтом фортепьяно. Но ты знаешь, что еще говорит о нем Генрих?

– Нет.

Любочка наизусть цитировала:

– Если правда, что сердцевина всякого искусства, его глубочайшая сущность и сокровенный смысл есть поэзия… то в истории искусств найдется немного гениальных людей, которые воплотили бы ее в своем творчестве столь полно и совершенно, как Шопен…

Вспоминалось теперь и то, что расставалась она на этот раз с Любочкой как-то особенно тяжело. Нет, не плакала, как в прежние годы, навзрыд, отдаваясь своему безутешному детскому горю, после чего все-таки выходила на зов Вали и до следующего лета их жизнь возвращалась в свою колею. За час до отъезда Любочки хватились, что Наташи нет, куда-то исчезла и, сколько ни звали ее, не отзывалась. Но стоило только машине с Любочкой отъехать от ворот, как сразу появилась откуда-то из-под яра с блестящими глазами и, когда мать стала выговаривать ей, что теперь уже она может не увидеться с Любочкой вплоть до ее возвращения из Монголии, вдруг закричала незнакомым голосом:

– Отстаньте вы! Все вы отстаньте от меня! У меня только и есть одна Любочка, а вы все чужие, чужие!

Тогда-то впервые и появилось у нее в глазах это выражение, как у чирка, которого Марина как-то подобрала на дороге в степи, после того как он наткнулся на электропровод. «Не подойди, не прикасайся, не тронь!» – так и кричало из глаз чирка, и кровь из-под сломанного крыла сочилась ему на грудку.

С тех пор и с матерью стала обращаться, как никогда не обращалась раньше. С той самой матерью, которая, как только родилась у нее дочь, совсем забыла, что она и сама не старая еще женщина.

И однажды услышавший это Луговой в приливе гнева вдруг закричал на Наташу и сразу же смолк, встретившись с ее взглядом. Встав из-за стола, ушел в сад и долго ходил там взад и вперед по тропинке между кустами винограда и частоколом над яром. Ему казалось, что чья-то жесткая ладонь сжимает и отпускает его сердце. Останавливаясь, он брался рукой за вербовую сошку.

Но так он и не дождался тогда, чтобы она нашла его в саду и сама подошла мириться, как это бывало раньше, когда между ними происходили размолвки… Когда занятый отец, вдруг вспомнив, что у него есть дочь, считал своей обязанностью напомнить ей о своей власти.

А теперь не хватает и ее музыки, от которой уже некуда было деваться у них в доме. Тишина, а покоя нет. И так будет до тех пор, пока он не пройдет, хоть и с опозданием, весь путь, который не прошел не по чьей-нибудь, а по собственной вине – раньше. Не узнает о ней то, что ему нужно было знать прежде, и не поймет всего до конца. И все до конца вытерпит, если даже память и начнет извлекать из своих недр такое, что впивается в сердце и царапает его, как когтями. Чем длиннее будут становиться осенние, а потом и зимние хуторские ночи, тем глубже будут зарываться в сердце эти когти.

Наедине со своей совестью весь путь пройдет… И каким бы суровым ни был ее приговор, ни обжалованию, ни амнистии он не подлежит. На эшафоте собственной памяти амнистии не бывает. Только единственный союзник и остается – твое мужество взглянуть в лицо правде. И ни своими виноградными лозами не заслоняться, ни всей жизнью, прожитой, как до этого казалось, не так-то плохо.

Между тем жизнь в хуторе не замедляла своего течения, как и Дон под яром. В садах совхоза и рыбацкого смежного колхоза уже не выборочно, а со всех кустов срезали виноград, и бригада Дарьи Сошниковой опять пела песни на склоне. Но голоса самой Дарьи слышно не было: она теперь работала на винограднике в степи, зато оказалось, что у ее сестры Любавы, ушедшей недавно от своего мужа Стефана Демина, голос ничуть не хуже, если не лучше. И если спрягутся они с Лепилиной Феней, их голоса в полдень то поднимаются из садов до самого Володина кургана, го снижаются и стелются по гладкому, как стекло, Дону.

А Демин сам, бывший Любавин муж, чуть не сгорел. Запаривал в летницевинные бочки и оставил на ночь в печке жар. Раньше за всем этим досматривала Любава. Ночью уголек упал на дрова, оттуда огонь перемахнул на соху виноградного куста и уже собирался вспрыгнуть на угол чакановой крыши, под которой спал непробудно хозяин. После ухода Любавы он и за день не раз, и на ночь наведывался в погреб, где у него выдерживалось вино в баллонах и в бочках.

И сгорел бы, если бы Луговые не проснулись от настойчивого лая деминского Пирата и не увидели зарево в окнах. Полураздетые выбежали во двор и, с трудом докричавшись Демина, стали передавать ему из рук в руки ведра с водой.

Прибежала на пожар и Махора, мать Вали, и, стягивая на груди ворот ночной рубашки, пообещала:

– Сейчас толечко оденусь и вернусь…

Но так и не вернулась. И всех других соседей Демина в эту ночь как сон сморил. А когда утром в степи Луговой остановился возле Махоры, складывающей в корзину гроздья пухляка, она первая сама заговорила, отвечая на его молчаливый вопрос:

– Не глядите на меня так. Я думала, что у вас горит, потому и прибегла, а у него пусть хоть все выгорит дотла, он опять наживет. В совхозе на низу сад большой, и он еще натянет. И охота была вам с Мариной Николаевной сон нарушать!

Приезжал за это время в совхоз и тот агроном из винтреста, от которого и пошел переселяться с правого на левый берег Дона виноград. Но на этот раз Луговой сразу же схватился с ним из-за того, какой подсаживать к пухляку опылитель. Можно было и шаслу, и плавай, и буланый, и Луговой долго не мог понять, почему этот агроном настаивает, чтобы только кокур, который казаки здесь всегда называли долгим. Не мог же он не знать, что цветение его не всегда совпадает с цветением пухляка. И только тогда понял Луговой, когда у агронома из винтреста вдруг вырвалось:

– Тут я никому не позволю меня учить! Я на этом диссертацию защитил.

– Но из-за этого мы теперь не можем урожаем рисковать, – сухо сказал Луговой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю