355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Калинин » Гремите, колокола! » Текст книги (страница 10)
Гремите, колокола!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:43

Текст книги "Гремите, колокола!"


Автор книги: Анатолий Калинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Наряды, тряпки, стекляшки! Для чего, для кого? В чем смысл? Пить, целоваться, играть в любовь. Но я счастлива тем, что испытала настоящее чувство. Смогу теперь отличить любовь от обмана. Неужели у меня будет муж, семья? А где она, моя мечта? Как я смогу целовать другого, кроме него? Лучше умереть, утонуть, сгинуть. Быть на воле, ходить по полям, лугам, лесам. Хлеб, холодная вода, дары природы. И только звезды над головой. Вот это была бы настоящая любовь. Кто создал эту проклятую „холодную войну“? Я рвусь отсюда, а где еще он будет так близок?

30 июля

Жить не ради каких-то удовольствий или ради того, чтобы нравиться кому-то, напоказ, а так, что будто он следит за каждым шагом, ради него преодолевать трудности, стремиться к идеалу. Отныне и навсегда.

Начинается моя новая жизнь, я уже вижу ее зори».

А эти странички заполнялись уже в Москве. Она, конечно, и туда не забыла взять свою тетрадь, но, судя по всему, долго не вспоминала о ней. То ли потому, что сразу же и захлестнул ее поток непривычной жизни, а может, и потому, что какое-то время она еще надеялась привыкнуть к этому бурному течению и в конце концов освоиться с ним, боясь малейшего напоминания о своем теперь уже навсегда покинутом мире зеленого и синего приволья, которым, конечно, немедленно же пахнёт на нее с этих страниц, стоит лишь дотронуться до них. А поэтому лучше не прикасаться, пусть лежит на дне чемодана тетрадь. И – скорее к Большому залу, к залу Чайковского, в Клин в поисках следов, оставленных им.

Но следы, такие осязаемые и так явственно звучавшие, тут же таяли, отдалялись, стоило лишь к ним приблизиться, и опять могли замаячить впереди, возникая из пены звуков. И – снова в погоню: к Большому залу, ну и конечно же в Клин, где он скорее всего может явиться взору.

Однако время шло и, кажется, ничего больше не обещало, кроме этой погони по заманивающим, призрачным следам. И не было рядом друга, с кем бы можно поделиться своим недоумением, тревожной болью. Вокруг много людей, но все незнакомые, среди которых чувствуешь себя еще более одиноко.

Нет, был друг! Надо только не забывать старых и верных друзей, которые всегда все понимали и опять поймут. Конечно, если ничего не утаивать от них. Но какие же могут быть тайны от верного друга, которому тоже знакомы и так близки и запах песчаной косы, увлажненной волной, и синева Дона, и более темная густая синь предвечернего неба над лесом, и ослепительный блеск паруса, и глянцевитый блеск листвы, и ее же печально-грустные, бездымные пожары на берегах степной реки вперемежку с дымами неподдельных пожаров на окраинах распаханных тракторами полей, где жгут пожнивные остатки.

Прости, друг, от тебя у меня не было и не может быть никаких тайн.

«7 сентября

В первом часу ночи у Большого зала. Чьи-то шаги среди колонн. Какой-то человек тоже бродит здесь и потом долго смотрит мне вслед. Кто он? За кого меня принял? Кого здесь ждет?

8 сентября

Была в библиотеке иностранной литературы. „Музыкальная Америка“… „Он играл Пятый концерт Бетховена характерным для него грандиозным звуком и уверенными пальцами (хотя было несколько погрешностей в 1-й и 3-й частях), но не оставляя ничего, кроме поверхностного ощущения связи с музыкой, как будто интерпретация была добавлена как нечто внешнее. Экспрессивность его исполнения кажется почти обратной требованиям музыки. Некоторые из наиболее напряженных мест были выполнены с предельной легкостью и спокойствием, а некоторые из наипростейших были сделаны с усилием и заботливо перегружены. Он обнаруживает природный музыкальный дар, которому он должен дать свою дорогу, а не втискиваться в неудобные ему оболочки…“

Нет, мало на них и грузинского кинжала.

10 сентября

– С тех пор как я в Москве, я еще ни разу не разговаривала с тобой. Это, может быть, потому, что здесь я как-то иначе чувствую тебя. Мне кажется, что почему-то здесь ты дальше от меня. И пожалуйста, все-таки поговорим немного о музыке. Больше мне не с кем. Любка так далеко и приедет еще не скоро, но даже и с ней я не смогла бы сейчас говорить об этом. Только тебе я могу признаться, что теперь мне иногда бывает от музыки тяжело. То есть не от самой музыки, она прекрасна, но в том-то и дело, что чем она прекрасней, тем сильнее, острее и грусть о невозвратимости утраченного, пережитого. В жизни ничто не повторяется. Ничто. Но странно, что она же как бы и возвращает утраченное. А тебе это знакомо?

– Чем больше человек сталкивается с жизнью, чем больше познает ее, тем крепче он ее любит, тем сильнее у него желание пережить то хорошее, что он уж однажды испытал. Путь к этому переживанию ему открывает и расчищает музыка. Большая музыка враг цинизма. Она учит дорожить жизнью.

– Да, но хочется еще и большего. Иначе сравнение того, что обещает музыка, с реальной жизнью может оказаться не в пользу последней.

– Жизнь есть жизнь. Она никогда не была совершенной, она не совершенна и, видимо, никогда не будет совершенной. Никогда не будет такого времени, чтобы человек ощутил полную удовлетворенность всем, что он имеет и будет иметь.

– И все-таки, дорогой, не в твоей ли музыке мне всегда слышится вера в существование счастья на земле… Надо только, чтобы люди умели извлечь его из окружающей жизни. И еще знаешь, по-моему, что? Скорбь. Да, скорбь о том, что многие из людей и не подозревают об этом. В том числе и те твои критики, которые называют твою игру не столько интеллектуальной, сколько эмоциональной.

– Я люблю эмоциональную музыку, ибо очень верю в романтизм жизни.

– И вообще мне всегда смешно читать об этом делении музыки на интеллектуальную и эмоциональную. Как будто настоящую музыку можно разделить. А когда приходится читать, как ее делят на ультрасовременную и старую, мне всегда хочется ответить твоими словами. Знаешь какими?

– Слышали ли вы когда-нибудь грузинские песни? Они звучат ультрасовременно, хотя это очень старые песни. Но ведь они очень красивые, их отличают мелодия, чувство, эмоциональность».

Таяла и копна пластинок на столе. Всё новые выдергивал он из нее, и часто одна и та же задерживалась на диске проигрывателя надолго, если не на всю ночь. Опять корунд, избороздивший ее до голубой или розовой сердцевины, возвращался к ее началу, И всегда оказывалось, что до этого не слышал ничего подобного тому, что слышишь теперь. И все то, что и до этого окружало тебя, таило в себе открытия, о которых не догадывался прежде. Удивительным свойством обладает эта музыка – открывать и освещать в людях и в самом себе только то, что взывало к любви и пробуждало любовь.

Оказывается, кроме того утра, которое всегда следует за ночью, у каждого человека хотя бы единственный раз в жизни должно наступить свое утро, когда он впервые и начинает чувствовать себя человеком. Но для этого надо, – чтобы над самой головой грянуло это «бум-м». И тогда вдруг сразу может измениться вся жизнь.

Да, ему нечего было стыдиться ни в своей прошедшей, ни в настоящей жизни, но это только теперь он увидел и свою жизнь и людей с той остротой освещения, как если б все время шел по сумеречному лесу и внезапно вышел на открытое место. Как будто сама кожа стала тоньше, и то, мимо чего прежде проходил, задерживало теперь взор, изумляло и охватывало какой-то незнакомой прежде радостью и ранило глубже.

Не было здесь ни одного стебелька, не обожженного войной, ни единого листика, не политого кровью. И не могло быть безнадежно плохих людей среди испивших столько страданий.

Эти люди могли иногда поссориться, даже подраться, то ли из-за кур, обклевавших с куста виноград, то ли из-за того, что у кого-нибудь чересчур разгорелись глаза на чужую жену, иногда и до товарищеского суда дойдет, весь хутор привалит в клуб, как на спектакль, а потом, смотришь, вчерашние враждующие стороны опять идут друг к другу в гости, совместно вытаскивают на берег лодки, когда из Цимлы внезапно подбавит в Дон воды, вместе на левом берегу сметывают в стога сено и вместе поют песни. Полнейшее отсутствие какой-нибудь памяти на зло. У взрослых и, если судить по наружности, суровых людей на всю жизнь осталась детскость в сердце.

Но если даже взять и тех, кому можно было бы предъявить счет за прошлое, они тоже не оставались такими, какими были когда-то. Рекой жизни смывало с них тину и выносило их на чистое место. Тот же Демин, если раньше, за пятнадцать лет жизни с Любавой, так и не разглядел ее, то теперь вдруг все понял и сам ужаснулся своей потере. Разве что-нибудь иное, а не любовь, и толкнуло его во время ледохода прошлой весной бежать по льдинам с мешком харчей на левый берег, туда, где осталась с другими доярками Любава. Весь хутор тогда сбежался смотреть, как он скачет с крыгина крыгу, и даже Феня Лепилина с тех пор не подковыривает Демина, что от него ушла жена. А уж если Феня Лепилина…

Тут его мысли как будто наталкивались на невидимый барьер, который он не мог сразу перешагнуть. Перед Феней он чувствовал себя виноватым. Но что же он может сделать, если за свою жизнь так и не научился делить сердце по частям и никакого иного места, кроме того, что давно занято Мариной, в нем не было. А то, что произошло тогда в старом саду, просто толчок в спину. Ураган поднес его к ней так близко, что на секунду он потерял точку опоры. И хорошо, что Марина так и не знает ничего. А впрочем, может быть, и догадывается, но молчит, зная, что обязательно придет день, когда он и сам не сможет больше сдерживаться, сам ей расскажет.

Все это была жизнь, и как никогда раньше он чувствовал себя частицей этой жизни. Иногда он ловил себя на том, что, выступая на собрании, говорит: «Нет, извините-подвиньтесь», – совсем как фельдшер Иван Александрович, ближайший помощник Марины, который обычно приходил к ней по воскресеньям обсудить дела их медпункта – маленький, голубоглазый, в пальто с барашковым воротником – и, потирая руки, говорил: «Мороз сегодня неможный. Извините-подвиньтесь, пришлось валенки обуть». И вот уже Луговой даже осекся на собрании на полуслове, заметив за собой: «Извините-подвиньтесь, но если по стольку силоса рассыпать, нам его и до половины марта не хватит. Беспорядок неможный». А в другой раз собрание так и грохнуло, когда он сказал, отвечая на чей-то вопрос: «Здесь я не в курсе дела. По строительству в курсе Митрофан Иванович». Точь-в-точь как хуторской киномеханик Володин, который во всех случаях жизни умел обходиться двумя фразами: «В курсе дела» и «Не в курсе дела».

И вся жизнь теперь стала сплошное крещендо и фортиссимо. Все чаще Луговой задавал себе вопрос: так ли прожита она? И так ли надо жить, как он все еще живет до сих пор?

Не обещала она покоя и в будущем, но только такой она и могла быть. С бессонницей. С внезапными бурными сердцебиениями посреди ночи, когда все спят.

«12 сентября

Нет, не смирюсь, никогда не поддамся течению жизни. Я люблю его уже четвертый год. Я полюбила музыку, поняла, что смысл жизни в прекрасном, в слиянии с ним. Но боюсь одиночества. Пока рядом родители, я могу жить, мечтать, а потом… Одной так страшно. И в то же время не смогу связать свою судьбу ни с кем, кроме него. Он один. Когда тяжело, когда весело, – все помыслы о нем. Это трагедия моей жизни.

А все-таки жить интересно. Любить, страдать и выходить из всего этого чище, богаче, лучше.

14 сентября

Сознаю, что я сейчас не такая, что растрачиваю себя. Здесь он дальше. Все – иное подобие, призрак. А я люблю цветы, деревья, небо, пение птиц, мокрую траву… Конечно, здесь институт, концерты, музыка. Но здесь она меня не волнует так.

16 сентября

Сегодня на „Медее“ он оберегал. Один из оркестра упорно разглядывал меня. Было противно, и в то же время глаза все время поворачивались в ту сторону. Тогда вспомнила его, и он помог мне. Родной мой! Ты дал мне все. У меня появилась жажда понять хоть немного тебя. После института хожу на концерты, как пьяница, не могу пройти мимо афиши. Сейчас в голове туман, и вообще в последнее время чувства притупились. Помню, среди гор, в дуновении ветра, шелесте листьев, твой голос, твою музыку. А здесь ничего нет. Любашка говорит, что надо хоть раз поцеловаться, надо жить, а не мечтать. А разве я не живу? Разве не открылся мне мир счастья? Зачем поцелуи с теми, кого не люблю и не смогу полюбить? И еще Любка говорила, что я девочка эмоциональная. Но все мои эмоции разбудил он. Что от того, что я никого не люблю из доступных? Старая поговорка права: „Сердцу не прикажешь“. А я и не хочу приказывать.

20 сентября

Не знаю, как все сложится, но я постараюсь устроить свою жизнь, создать свой мир. Порой задаю вопрос: „Для чего живу, стремлюсь к совершенству?“ и т. д. Но никогда не задаюсь вопросом: „Для чего слушаю музыку, читаю книги?“

Без этого я просто не в силах жить. С музыкой я не одинока. Еще мечты. Я вижу его глаза, ощущаю лунный свет, 2-ю тему си-минорной сонаты Шопена. Консерватория, зал Чайковского для меня святые места. Особенно Большой зал. Жить нужно. Любить прекрасное, хоть ради того, чтобы быть человеком.

Люблю бродить по тихим и шумным улицам Москвы, далекая от ее суеты, беготни, гама. Думаю, решаю свои проблемы, прихожу к тем или иным выводам. Ведь ни одна книга не дает так много, не научит чему-то, как это делает жизнь, особенно когда живешь самостоятельно. Постепенно понимаешь, что жизнь – это не легенда, а борьба и радость, которая бывает довольно редко.

Глянешь на вечернюю Москву с 8-го этажа: огни белые, оранжевые, красные, призрачное мелькание реклам, суета, шум. Люди торопятся, бегут куда-то, толпятся в магазинах. Мне кажется, что впустую спешат машины, трамваи, поезда, самолеты. Но нет. Люди любят, действуют. Это любовь дает им силы выдержать, выстоять. Я тоже должна выстоять. Тоже ради любви. Но как трудно одной. Почему я не звоню Алеше? Ведь он, я чувствую, хорошо относится ко мне. Почему нам не быть друзьями? Да потому, что я боюсь других отношений, кроме дружбы. Боюсь, что он неравнодушен ко мне.

И все-таки я несчастна. Моя первая, самая сильная и прекрасная любовь не может быть деятельной. А хочется делать что-то не для себя, а для дорогого человека. Я знаю, что все время любить его не буду. Но никогда, ни одного человека на свете, кроме него, я не смогу любить до конца, до дна моего сердца.

Есть ли на свете хоть одна девушка, любящая его, как я, и верная ему, хоть он для нее и недосягаем? Есть ли вообще такое существо, которое любит звезду? Может, и да. Мир богат любовью. Я думала, что в Москве он будет ближе. Но нет. Там я с ним. Там звезды, небо, ветер. А это – он.

„К красоте искусства нельзя „привыкнуть“, как нельзя привыкнуть, отнестись равнодушно к красоте майского утра, безлунной летней ночи с мириадами звезд и тем более к душевной красоте человека, которая и есть первопричина и источник великих дел в искусстве“.

„Чем больше в человеке страстности, тем больше и чистоты, целомудрия. Развращенность и цинизм – порождение слабосилия, бесстрастия“ (Г. Нейгуз)».

Полукружье оранжевого абажура падало на стол, и в его отблеске сгорали страница за страницей. Все быстрее перелистывая их, Луговой не замечает, что его губы давно уже что-то шепчут… Какие там Монтекки и Капулетти, если те хотя бы украдкой могли друг к другу через улицу перейти, а тут между сердцами не только океан, взлохмаченная штормом бездна воды, но и бездна недоверия, предрассудков. Вот она – истинная драма века, предвещающая его другую и еще более страшную драму, трагедию, если люди не опомнятся на самом краю бездны.

«22 сентября

Как я хочу применения силам своей любви. Да, я согласна с Любкой в том, что я эмоциональна, во мне много страсти, которая все время подогревается музыкой. И мне не дано применить силы своей любви, ласкать, оберегать. Ты удаляешься и уходишь от меня, и нет сил, способных удержать тебя в моем сердце. Люблю тебя не меньше, но нет того пьянящего, полулегендарного счастья. Любовь моя, верни прежнее!

26 сентября

Знаю, что страдания для того, чтобы я больше смыслила в жизни, глубже понимала музыку. Ведь человек понимает все только через страдания. Слушала оркестр „Кларионконцерта“. Современную музыку надо попытаться понять, а не относиться к ней с пренебрежением, как это порой делаю я. Вот „Дивертисмент“ Ноэла Ли. Четыре части. 1-я – „Знамена“. Какой-то поток, но не бессмысленный. Кажется, будто ощущаешь тяжелые складки красной материи, переливающейся по ветру. Потом – „Параллели“ – 2-я ч. Не знаю, что имел в виду автор, но мне чудилось какое-то таинство. Параллели, пересекающие земной шар, бегущие без усталости и соединяющие сердца людей. А 3-я ч. – „Портрет“. Это я видела где-то в старом заплесневевшем зале портрет девушки с чудными глазами. Все в пыли, в паутине, но глаза… И, наконец, „Факелы“. Процессия в темных туннелях. У всех в руках факелы. Мечутся, не могут выбраться. А пламя равнодушное, только движение воздуха может смутить его. Все это, конечно, не соответствует оформлению, я уверена, но так хорошо мечтать под музыку. Образы, образы. Какое счастье я испытала! Не разбираюсь в оркестровке, но „переживаю музыку“, как сказал Генрих. Хорошо ли это, не знаю. Главное, что мне хорошо в это время».

Он и во сне продолжал жить этой жизнью. Марина, прибежавшая из своей комнаты босиком, в рубашке, трясла его за плечо, но он сердито мычал, отказываясь пробуждаться. Он смутно чувствовал, как она уговаривает его, стоя перед его кроватью босая на крашеном полу, но ему никак нельзя было проснуться, так и не узнав исхода своего спора со Скворцовым. Так и не успев договорить: «А ты знаешь, что он отказывается играть в тех залах, куда не пускают негров…»

Самое противное было в том, что и на этот раз от Скворцова несло, как из винной бочки, и когда он приближал свое лицо к лицу Лугового, того так и охватывало удушьем. И все то, что Луговой давно уже собирался и должен был высказать ему, подступало к горлу. Только из чувства фронтового товарищества и удерживался он до сих пор. Но дальше уже нельзя было. И подпевать ему он не станет. Иначе он совершит предательство не только по отношению к себе.

И если уж, отбросив все колебания, начинать, то высказать ему все. Для его же пользы. Нельзя из своих заслуг и воинственно закрученных усов делать пугало для детей и требовать от них, чтобы они всю жизнь навытяжку стояли перед ними.

Но едва лишь с губ его должны были сорваться эти слова, как Скворцов, обнимая одной рукой за плечи его, а другой Марину, с ласковой снисходительностью и наивным недоумением спрашивал:

– Милый мой, что с тобой? Вот до чего тебя довел твой Шопен. – И, уверенно лаская ладонью круглое плечо Марины, спрашивал и у нее – Ты, Мариша, не знаешь, что с ним?

Луговой пробовал высвободить плечо из его руки, но это ему не удавалось. А Марина и не пыталась освободиться, ей, судя по всему, было приятно это полуобъятие фронтового друга. Она ничего необычного не находила в том, что он по-хозяйски сжимает ее плечо ладонью. Это-то больше всего и было неприятно Луговому. Багровый хмель бросался ему в голову, и нечеловеческим усилием он вырывался из объятий друга, крича: «Во-первых, никакой я тебе не милый мой, а во-вторых, и ее ты не смей называть Маришей и…»

Марина трясла его, и, открывая глаза, никогда еще не испытывал он такого огорчения оттого, что его так не вовремя разбудили. Так и не сказаны были те самые слова, которые обязательно надо было сказать.

Марина спрашивала:

– Что с тобой?

– А что?

– Ты кричал на весь хутор. Тебе что-нибудь снилось?

– Не помню… Кажется… Может быть… Но ты, пожалуйста, не уходи. Я постараюсь вспомнить.

И он уже не отпускал ее от себя.

«30 сентября

Насколько счастливей была я в минувшем году! Здесь разве я ближе к нему? О да, Большой зал, зал Чайковского… Но там, на воле, среди полей, под ветром, я ближе. На моем пути много страданий, но, я думаю, это для того, чтобы я лучше понимала жизнь, чтобы душа не огрубела. И я благодарна судьбе. Спокойствие – это болото, стоячий пруд, а трагедия, борьба – это свежий поток. Все переживу, лишь бы со мной была музыка. Только она. Единственное и главное. Как не поймут папа и мама. Вся моя жизнь – в музыке. Моя поддержка. Иначе я бы давно скатилась, сгинула. Раньше как-то интересовали наряды, красота, а сейчас я постигаю истинную красоту большой, вечной любви, преданности!

Какие у нас дома звезды, небо! Лунная дорожка на воде и облака! Как там и музыка звучит по-другому!

Почему для многих музыка развлечение? Почему взрослые люди главным считают иное? Почему? Неужели я не права? Неужели и я пойду по той же дороге? Как это больно!

2 октября.

Ходила сегодня после института по улицам. И все звучит тема из 3-й сонаты Шопена.

 
Зачем искать далеких звезд?
Для неба их краса.
Любуйся ими в ясну ночь,
Не мысли в небеса, —
 

говорит Гёте. Но если это мой единственный свет? Что делать? Почему так тоскую сегодня? Нет, не надо ничего. Быть свободной. В простой одежде, среди цветов, трав, деревьев, под светом луны, звезд! Жить, любить, быть с тем, кто дороже всего. Были в этом году минуты счастья. Тревожного, печального, но большого. Помню весной лепестки яблоневых цветов, подснежники, мутный Дон, теплый ветер… И 2-й концерт Шопена.

Но так ведь жить все время невозможно? Ведь не всегда я была счастлива. Есть ли выход из этого круга? А что ждет? Любви быть не может. Ради нее можно что угодно. Или надо, чтобы я выстрадала, поняла, что это не шутка, не развлечение, а любовь? Кто даст мне силы выстоять, укажет путь?

Написать все папе? Почему-то кажется, что он может понять. А потом? О, нет сил… Так больно, когда знают о твоей любви, о самом дорогом… Что же?

8 октября

По-моему, счастье все-таки в моих руках. Да, я смогу жить только на воле. А что мой английский язык? В конце концов, можно учиться и заочно. Свобода, свежий ветер, тихая ночь. Люди несчастны и все-таки боятся потерять то, что у них есть. Да, счастье в моих руках. Хочу на родину своей любви».

Он считал ее ребенком, а у этого ребенка оказалось такое большое сердце. И никто не поспешил к ней на помощь. Не столько тогда, в раннем детстве, когда она, бывало, падая и ушибаясь, прибегала к нему и, как бы ни велика была ее боль, ее всегда можно было утешить, – не столько тогда нуждалась она в помощи и защите, сколько теперь, когда ее сердце ушиблось об эту скалу, и, несмотря на то что ему уже так больно, оно ударяется об нее еще и еще, чтобы вновь и вновь испытать эту боль и сделать рану, нанесенную острием скалы, еще глубже.

«15 октября

Почему я боюсь потерять Москву? Да, Большой зал… Но воля, воля. Я буду бороться за нее, за свою любовь. Я преступница, что до сих пор не предпринимала ни одного шага к действию. А что меня ждет? Ведь родители столько пережили из-за меня, а я вдруг все брошу…

Есть тысячи „но“. Меня многие не поймут, осудят? Как это? Бросить Москву, институт… Но что ждет меня здесь? Его здесь нет и не может быть. А если ошибусь? Ну, тогда пойму это душой и не буду жалеть. А потом… У меня ведь никого нет, кроме родителей… Они скучают без меня так же, как и я без них. Я принесла им столько горя. Может, я смогу быть им опорой, надеждой. Буду ходить в степь на обрезку виноградных лоз, на прополку бахчи. Буду помогать деду Муравлю пасти табун, ездить за Дон. Но только не так жить, как сейчас. Может, если рассказать папе, он поймет меня?

19 октября

Весеннее половодье, разлив, прелюдия Рахманинова. Да, капельки росы, туман, утренняя свежесть. Хочу на родину любви».

И все больше он склонялся к тому решению, которое сперва казалось ему таким неприемлемым, что он гнал его от себя. Ни один отец и ни одна мать не смогли бы с ним согласиться. Иначе надо было отказаться от той единственной опоры, которая еще и оставалась у него, когда тревога загоняла его в угол. Только эта опора и поддерживала его. Как бы ни было, но ведь сейчас она не где-нибудь на глухом бездорожье, она учится, а все остальное – возраст. С возрастом это и пройдет, войдет в свою колею, а там… Там, может быть, она и сама взглянет на это иначе.

Но однажды запавшее в долгие часы бессонницы семя уже дало росток, и шильце его упорно пробивалось наружу. Заканчивая листать дневник, он и сам не заметил, как эта мысль уже перестала пугать его. Если бы она не надеялась, что хоть теперь-то, впервые в жизни, он сможет ее понять, она ни за что не доверила бы ему то, что являлось величайшей тайной ее сердца. И теперь она ждет от него того единственного слова, от которого, может быть, зависит вся ее жизнь. Впервые в жизни ждет того решения, которое будет созвучно решению ее сердца. Пусть и он и она когда-нибудь раскаются в нем – иного сейчас не может быть. Любое другое было бы и жестокостью и насилием над ее изнемогающим сердцем. И неужели в то время, когда она так ждет, он еще и теперь будет медлить, оставаясь в плену своих страхов и уязвленного родительского тщеславия, во власти условностей и предубеждений?

И однажды он явственно ощутил, что так испугавшая его мысль уже выколосилась и созрела для урожая.

Но и собирать этот урожай он был не вправе без Марины, ее матери. А для этого надо было преступить строжайший Наташин запрет: «Только, папочка, не показывай никому, иначе мне трудно будет жить…» Но с тех пор как впервые прочитал эти строчки, он успел прожить целую жизнь и остановился перед необходимостью принимать решение, которое и не мог и просто был не вправе принимать один. Когда-то давно он уже попытался пренебречь материнской тревогой Марины и, кто знает, не расплачивается ли теперь за свои небрежные слова. «Молодое вино побродит и перестанет». Нет, не перебродило. Да и будет ли, в конце концов, нарушением ее тайны, если о ней узнает не кто-нибудь иной, а ее же мать?

Когда он вошел к Марине в комнату с Наташиным дневником в руке, Марина уже закончила расчесывать на ночь свои длинные каштановые волосы и, стоя у кровати, взбивала подушку. Рядом на стуле лежала ее книга с заложенными меж страниц очками.

– Ты сегодня, должно быть, устала? – спросил он виновато.

Он мог бы и не спрашивать ее об этом, зная, что именно сегодня у нее было два трудных случая. Любава доскрывалась со своей поздней беременностью до того, что пришлось принимать у нее роды прямо за Доном на ферме, и Рублев домучил свою язву вином так, что и его пришлось везти из степи прямо в город на операционный стол. Но, спрашивая у Марины, заранее знал Луговой и то, как взглянет она на него своими все еще прекрасными глазами и ответит:

– Как всегда.

И взгляд ее упал на коричневую тетрадь у него в руке, но она ничего не спросила.

– Не могла бы ты сегодня не поспать одну ночь?

Еще раз она внимательно взглянула на него и молча взяла у него тетрадь. Ничего больше не было сказано ими. Но из того, что она так и не захотела спросить у него, что это за тетрадь и откуда она у него, он безошибочно понял, что ни его конспирация, ни все другие уловки с целью сохранить тайну не были для нее тайной. А быть может, и то, о чем не догадывался Луговой и никогда не узнал бы, если бы Наташа под влиянием минуты не отдала ему тетрадь, давно уже не было для нее секретом. Нет, Марина никогда бы не позволила себе украдкой заглянуть в Наташин дневник, даже если бы он и забыл его на столе. Но кто знает, может, и без этого она давно уже догадалась о том, о чем он смог узнать только после того, как, листая по ночам эти страницы, заново открывал для себя и сердце своей дочери. К тому открытию, к которому он пришел таким невероятно трудным путем, Марина могла прийти своим чутьем матери. У матерей к сердцам детей свои тропы.

За всю ночь, пока из двери, открытой в Маринину комнату, до него доносился шелест страниц, он так ни разу и не поднял головы от своего стола. И вовсе не потому, что он писал Наташе такое длинное письмо – еще никогда в жизни ему не приходилось писать таких писем.

Как всегда ранней весной, падает, сеет за окном полудождь-полуснег, ветер, все время меняя направление, то задует с юга влажным теплом, радостными талыми запахами, грустью, то, мгновенно повернув, опахнет мокрые ветви деревьев морозом и оденет их ледяной коркой. Уже стеклянно зазвенели они, и если эта изморозь зарядила на всю ночь, то к утру все – и деревья, и провода между столбами, и частоколы заборов, – все откроется взору в ослепительном блеске. Так и заиграет, зарябит на разные, самые немыслимые цвета и оттенки. Красиво и страшно. Уже и сейчас доносится из садов и из задонского леса треск надламывающихся под грузом этой зловещей красоты деревьев. Это Андрею Сошникову– младшему, мужу письмоносца Кати, совхозному монтеру, бери когти, лезь на столбы, наживляй порванные жилы проводов и забивай на место вырванные прямо с розово-белым мясом древесины штыри с изоляторами. Труднее будет ходить машинам по обледенелым дорогам со склона на склон и совсем трудно выбираться из хутора на крутогорье в степь, на полевой стан, в город за стройматериалами и удобрениями, в «Сельхозтехнику» за частями для тракторов. И Марине сразу же прихлынет забот на медпункте – не только старые, но и молодые начнут падать на скользких хуторских тропинках. Правда, уже с утра зарозовеют дорожки от калитки к калитке золой, рассыпаемой женщинами из черных ведер. Если это нарастающее на деревьях, на проводах и на земле изморозное стекло зарядило на несколько дней, то и озимые в степи могут покрыться ледяной коркой, начнет их рвать. Хуже этого ничего не может быть.

Только за виноградную лозу, укрытую теплой шубой земли, можно не бояться.

Под яром вздыхал и потрескивал Дон, подмываемый и журчащей из степи по всем ерикам, и талой, напирающей сверху из Цимлянского моря, водой. А когда Луговой, закончив письмо, поднял наконец голову, из-за ветвей Вербного острова уже показался край красного солнца.

В воскресенье на желтом с низами казачьем домике хуторской почты, как всегда, висел огромный замок, а ему обязательно надо было отправить Наташе письмо только сегодня, и ни днем позже. И непременно авиа. На станичный же – за раздорскими буграми – полевой аэродром почтовый самолет залетал и по воскресеньям. И в тот же день взлетающий в любую погоду с бетонных полос Ростовского аэропорта АН-10, ИЛ-18, а то и ТУ-104 повезет письмо в Москву. А наутро какая-нибудь московская Катя Сошникова вручит Наташе этот конверт в красно-синей каемке.

Но и добраться до Раздорской никаким, после зарядивших дождей, транспортом нельзя было. Даже на вездеходе не перебраться через набухшую Сибирьковую балку, и никакую телегу не вытащить лошадям из красного глиняного месива. Но и не заводить же в выходной день трактор из-за письма, которое главному агроному совхоза вздумалось отправлять своей дочке в Москву обязательно сегодня, а не завтра. Прямо хоть натягивай свои высокие охотничьи сапоги и плыви в них по этому темно-багровому тесту шесть километров туда и шесть обратно или же иди в конюшню совхоза и подседлывай лошадь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю