Текст книги "Гремите, колокола!"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
И глаза ее как ни в чем не бывало блеснули. Мелькнул платок за сохой. Листва поглотила его.
О том, что тяпка у нее острая, догадываться не нужно было. Между чашами кустов, ниспадающих со склона к Дону, все было чисто выполото, ни травинки… И, шагая по стежке в степь, Луговой еще долго ловил себя на том, что невольно наклоняет голову, как будто готовясь принять на себя удар Фениной тяпки.
Сразу за бабьим летом, стоит только ветру повернуть и задуть уже не из-за Дона, а с низовьев – как будто отрубит сухие дни, за один час с запада наползет и задернет небо овчина косматых туч. Все начинает мокнуть и блестеть, а потом ветер опять незаметно повернет лишь на полкрыла, и из-за Володина кургана на степи пахне́т уже не первыми робкими утренниками, а настоящим морозом. Забелеют и засверкают крыши, прясла, стебли сухого бурьяна. Начнет побеждать зима.
Но Дон еще долго не захочет подчиняться ей, будет дышать теплом и вздувать горбатую волнами спину, цепями гнать их между подернутых окраинцами берегов. До тех пор пока не появится нужда в зимней дороге на левый берег, чтобы на санях и на машинах возить с луга сено, а из леса – строительные бревна в дрова.
Впервые за многие годы зима легла как зима. То лишь только к февралю, да и то ненадолго, станет Дон, а иногда и совсем не замерзнет, гудки так до весны и не умолкают среди оснеженных берегов, а то уже в начале декабря коньки хуторских ребятишек зазвенели под яром. Как-то рано утром, идя в контору совхоза, Луговой прямо в хуторе увидел уходящий по Исаевской балке в степь заячий след. Не иначе, с озимки спускался на кормежку в хуторские сады. Недаром Ромка так оголтело мечется среди осевших в глубоком снегу вербовых сох и так шумно фыркает, втягивая ноздрями воздух.
Под окном воробьи склевывают с голых ветвей шиповника обледенелые красные ягоды. А ночью, когда свет луны бьет сквозь падающий снег, голубоватый экран стены дымится, подобно Млечному Пути, на котором все время рождаются и умирают звезды. Вот тогда-то в ущельях памяти и начинают бушевать ураганы. Сердце летит, обдираясь об острые иглы звезд, в поисках ее блуждающего где-то в этой бездонной мгле сердца. И ни за что бы не нащупать его след, если бы не этот шлейф звуков, который тянется за ним во мраке пространства. А иногда все одна и та же картина встает перед глазами Лугового. Она стоит на вершине горы, столь же высокой, как и Эльбрус, на который ему приходилось подниматься четверть века назад, ветер, лютующий в вышине, хочет сорвать ее, сбросить вниз, а под ногами у нее океан, бездна. Но это также и океан музыки: Чайковский, Рахманинов, Моцарт, Бетховен, Шопен… «Проклятая музыка», – опять вдруг сорвется у Марины. Ее слова могли бы показаться кощунственными, если бы не отчаяние в ее всегда таких живых и даже насмешливых глазах.
Неузнаваемо изменилась жизнь у них в доме. Но внешне она остается прежней: ярко горит по ночам свет, гремит музыка. Поздний прохожий под яром вправе позавидовать: весело живут люди.
Такого мягкого утра с таким опьяняюще чистым воздухом и свежими красками Вербного острова, лесистого левого берега и бугров давно уже не было. По хутору совсем по-мартовски перекликаются петухи. Сразу же у каждого нашлось какое-нибудь дело во дворе. Михаил Рублев, забивающий пяткой топора клин в полено, скоро уже сбросил с себя стеганку, и рубаха его зарябила под солнцем. Демин спустился с Пиратом из своего двора и пошел в сад, откуда он вернется с сохой на плече. И поздоровался он с Луговым, проходя мимо, без той своей угрюмости, с которой обычно здоровался в последнее время. По Дону из нижнего хутора, где начальная школа, вроссыпь мчится на коньках целый эскадрон ребятишек, а навстречу ему другой, не менее многочисленный, поспешает ко второй смене. Живое кружево перепоясало Дон.
По свежим голосам, звучавшим по хутору, по особому оживлению в его улочках и проулках, все еще сохранявших в своем рисунке казачью кривизну, и по многим другим признакам, даже по тому, как весело гремит в балке цепь, спускаемая в колодец, можно заключить, что настроение у всех в этот будничный день скорее праздничное. У всех, но только не у Лугового.
И вдруг как-то само собой у него отчетливо сложилось решение, что надо ему взять отпуск и съездить в Москву. И теперь же, не откладывая ни на день. В другое время – на провесне и весной – он не выберется, да никто и не отпустит его, а теперь самая пора. Виноградные лозы спят до начала нового сокодвижения, надежно укрытые двойным одеялом – земли и снега, семена засыпаны с учетом того, что озимые из-за сухой осени весной придется подсевать, зерна и силоса при бережном расходовании должно хватить до зеленки. Все в совхозе налажено, и недели на две можно отлучиться со спокойным сердцем. Директор Митрофан Иванович справится и без главного агронома, сам.
Но и не только из-за Наташи пора съездить в Москву, Пора этот затянувшийся спор о том, где выгоднее выращивать виноград, переносить в стены министерства – здесь его уже не решить. Не только потому, что на доморощенных пророков обычно смотрят косо, но и потому, что в пылу этой многолетней войны само существо дела уже отошло куда-то на задний план и этот спор, ожесточаясь, все больше приобретает характер какой-то личной вражды между Луговым и кокуром, отчего страдает и совхоз. Если не под свою диссертацию подверстает план посадки в совхозе, то пытается навязать такие сорта, которые здесь ни за что не будут расти, а то в последний момент и вообще совхоз всякого посадочного материала лишит. И пусть в министерстве рассудят их. Пусть решают, надо ли и дальше все деньги левому берегу отдавать, в то время как на правом без всяких затрат на полив обеспечены и урожай и ни с чем не сравнимый букет вин. А для этого придется с собой и все материалы взять. И о том, что при раскопках скифских курганов на правом берегу до сих пор находят амфоры с вином; и речи князя Голицына, который понимал, что такое правый берег, хоть он был и князь; и данные об урожайности донской чаши в старых казачьих садах; и анализы этих драгоценных глин.
А если и всего этого покажется недостаточно, пусть присылают на место ученую комиссию. Надо же развязать этот узел. Иначе и не видно будет конца этой войне правобережниковс левобережниками. По-прежнему плакать будут государственные денежки, а склоны эти будут зиять наготой и наводить на людей уныние своей полынно-серебряной красотой.
Не ехать ему уже просто нельзя. Если разобраться, мысль об этой поездке мелькала у него давно, и Наташины письма лишь подстегнули ее.
Но если бы и только из-за нее, то почему же он должен стыдиться? Не в наказание ли за этот ложный стыд и расплачивается он теперь и этими бессонными ночами, и тревогой, которая из смутной и глухой становится невыносимо осязаемой, острой? Если бы ничто иное и не заставляло его теперь, он все равно бы поехал. Последнее ее письмо ему чем-то особенно не понравилось. И даже каким-то расплывчатым почерком. С самой первой строки. Еще никогда она не обращалась, к отцу и к матери так:
«Милые, несравненные! Как вы там живете? Наверно, совсем не так, как я. Я только что пришла. После института ходила по книжным магазинам. Завтра думаю отоспаться. Морозно было последнее время, а сейчас оттаяло.
Все как-то странно. Никогда еще не жила в таком состоянии. Нельзя сказать, чтобы я страдала. Некоторые дорогие чувства просто умерли, и я даже не знаю, воскреснут ли они вновь. Но это, пожалуй, не имеет значения.
Опять была в воскресенье в Клину. Так было легко, столько сил, желаний, дум. Вернулась – и все исчезло.
В институте в порядке: учусь и т. д. Концертами что-то не балуют. Рихтер будет играть десятого и двенадцатого. Надеюсь на ступеньки в Большом зале.
Наверно, плохо, что я стала смотреть на жизнь более трезво. И все-таки надо именно в юности испытать все, чтобы не повторять ошибок потом, когда их нельзя будет исправить.
И от Любки ничего нет».
Какое-то совсем беззащитное письмо. И не впервые испытал он чувство, что она там как будто чего-то ищет. Кружит по улицам, ездит в Клин, бродит у Большого зала. А институт живет где-то на задворках ее писем. Между прочим.
Нет, даже не между прочим, а, кажется, становится ей в тягость. Это после того, как даже и хуторских скворцов она обучила английскому.
Но, быть может, самое тревожное это: «Милые, несравненные…» Значит, не ошиблась Катя Сошникова. Конечно, и на тех рано повзрослевших детей, которые стремятся поскорее вырваться из дома, потом, когда они оказываются вдали от родителей, нападает эта болезнь потерянности и тоски. Детская разновидность ностальгии. Все дети, отчалившие от родного порога, должны ею переболеть, чтобы потом на всю жизнь приобрести иммунитет. И если бы только она, эта болезнь, следовало бы всего лишь положиться на время. Но время идет, а болезнь не только не покидает ее, а, судя по всему, разгорается все сильнее. Какой там иммунитет! «И от Любки ничего нет…» Как будто от Любочки надеется она получить ответ на что-то такое, на что никто другой ей ответить не сможет.
От первой до последней строчки тревожное письмо.
И вдруг та самая догадка, в которую он не хотел посвящать даже Марину, опять ворохнулась в нем. Но тут же он и отогнал ее. Настолько она была нелепа.
Да, завтра. Он и раньше любил в себе эту черту: сразу решить и – в дорогу. Должно быть, и Наташа унаследовала ее. А еще лучше, если и Марина приурочит к этому времени свой отпуск. Походят в Москве по театрам, по музеям. И разве она соскучилась по Наташе меньше, чем он?
– И ты еще спрашиваешь? – с упреком сказала Марина. Но тут же быстро добавила: – Но сейчас мне нельзя.
– Почему именно сейчас?
– Потому что и до нашего района, как ты знаешь, докатился черный ящур.
– Но ты-то здесь при чем? Ты же не ветврач?
– И все-таки отлучаться мне нельзя. Правда, в нашей области заболеваний среди людей еще не было, но в других были. И даже со смертельным исходом.
Против этого ему возразить было нечего. Странно было бы, если б она решила иначе.
Уже на перроне в Москве заметил он, что Наташа как-то внове и с насмешливой ласковостью присматривается, а похоже, даже и принюхивается к его теплой полубекеше, в которой решил он ехать, услышав по радио о московских морозах. Тем временем и он украдкой поглядывал на нее, когда они плыли в потоке чемоданов и корзин под сводами метро. То ли эта круглая меховая шапка делала лицо ее меньше, а может быть, этот неживой голубоватый свет, озаряющий подземные переходы, придавал ей такую бледность. Не мог же так быстро исчезнуть ее хуторской загар. Когда уезжала, одни лишь зубы и глаза блестели на кофейного цвета лице.
И когда при выходе из подземного перехода к гостинице она вдруг на мгновение прильнула щекой к его плечу, с жадностью вдыхая запах морозной мерлушки, никаких иных доказательств правоты Кати Сошниковой ему уже не надо было. Соскучилась.
– Ну, а теперь рассказывай, – сразу же и потребовала Наташа, как только они поднялись в номер. – Все, все!
Она так и накинулась на него с расспросами о хуторских новостях. Как будто со дня ее отъезда прошли уже годы. Все интересовало ее, и обо всем она должна была знать в мельчайших подробностях.
– Дон замерз или опять нет? А ты не знаешь, почему не отвечает мне Валя? Я ей послала три письма. С матерью она живет или с отцом? С кем же там теперь Верка с Володина кургана съезжает на санях? Ни она, ни Петька управлять ими на такой скорости не умеют. А у Рублевых опять родилась дочка или наконец сын? И через Дон уже машины пошли или пока только…
Тут уже Луговой взмолился:
– Да ты хоть не сразу обо всем. Скачешь, как…
Она с уверенностью подхватила:
– …сорока со слеги на слегу. Ну хорошо, по порядку. – И она подвернула под себя ногу на гостиничном красном стульце.
Рядом с номером, прямо за выступом стены, завывал лифт, хлопая на этажах дверцами. За противоположной стеной время от времени взрывался мужской, вперемежку с женским, смех. В коридоре дежурная отвечала кому-то по телефону: «…Я же вам сказала: Гогоберидзе выехал еще вчера. Нет, девушка, ничего не оставлял…» Гостиница жила своей жизнью. А снизу, с площади, столбом поднимался, толкаясь в окна ее десятого этажа, густой московский гул… И нелегко было собраться с мыслями, отвечая на вопросы о совсем иной жизни:
– Не только машинами, и на тракторах уже возим сено по льду. Гнется, но ничего, выдерживает. Нет, Валя ни с матерью, ни с отцом, она теперь в Ростове нянюшкой в детском саду. А по вечерам учится на фармацевта. И о своей Верке ты можешь не беспокоиться, она уже научилась с Володина кургана через весь хутор вылетать прямо на лед.
Наташа не удержала завистливого вздоха:
– Молодец Верка.
– А жена Рублева теперь уже без пяти минут мать-героиня. Но все-таки опять у них дочь. Михаил по этому случаю шестидневный отпуск брал. Три дня, говорит, буду на радостях гулять, а три с горя. Но больше всего из-за этого дед Забродин пострадал.
– Как?
– Тут в двух словах не расскажешь. Как-нибудь потом. А теперь пора и тебе…
Но она и закончить ему не дала:
– Это еще успеется. – И опять он уловил ее вздох: – Значит, в этом году стал Дон?
– Стал.
– И на коньках можно?
– Старшеклассники в Раздоры только на коньках и бегают.
– По-над берегом?
– Нет, по-над островом. Там снег ветром сдуло.
Из многоцветного клубка хуторской жизни она тянула то одну, то другую нить, мысленно располагая на знакомом холсте узор за узором:
– У Сошниковых по-старому?
– Дарья и на зиму осталась на таборе в степи. Кухарит.
– И Кольцов ей по-прежнему письма шлет?
– Каждый день.
– Если бы она уехала к нему на целину, то, может быть, и Любава…
Под его удивленным взглядом она не договорила, но он и так уже понял, что она хотела сказать… А он все еще считал ее ребенком. Ему и самому отсюда иной начинает казаться знакомая хуторская жизнь. Все как-то сгущается и в то же время окутывается призрачной дымкой. Ярче синеет лед посредине Дона, где ветром сдуло снег, и багровеют на морозе ветви задонского леса. И то привычное, чем живут обитатели домиков, вразброд сбежавших с крутого склона на яр, представляется взору исполненным нового значения и смысла.
– Махора, конечно, опять осталась на зиму без дров?
Он еще находился под впечатлением последнего разговора с Махорой перед самым его отъездом в Москву, когда она пришла к нему жаловаться, что замерзает в своей полураскрытой хате, и теперь сердито ответил:
– Не по чьей-нибудь, а по собственной вине. И по своей же пьяной глупости ей теперь нечем даже заправить борщ. Все сало кусок по куску променяла на вино.
Наташа вскользь поинтересовалась:
– А кто же, такой добрый, связывается с ней?
– Демин.
– Ну и как же, выписали ей дрова?
– Ты же знаешь, что в совхозе и так уже надо мной смеются, называют ее корешом, и я направил ее к Митрофану Ивановичу. Он – директор.
При этом имени Наташа с уверенностью улыбнулась:
– Ну, а дед Митроша, конечно, наорал на нее, даже, может, пристукнул по столу кулаком и… приказал выписать дрова. Так?
– Так.
Ямочки от улыбки на щеках у нее стали еще глубже.
– Он только на словах грозный. Он и мне без тебя разрешал с дедом Муравлем табун пасти.
Прямо рядом с номером лифт выплюнул новую партию пассажиров на этаже. И за другой стенкой уже бурно шумел камыш в застольной компании друзей и подруг. Дребезжали стекла в большом окне под напором предвечерней Москвы, и морозная роспись на них уже заиграла красными и зелеными лепестками.
– А про маму ты так и забыла спросить.
Тут же ему пришлось и пожалеть о своих словах. Только что такое оживленное лицо ее сразу же некрасиво сморщилось, как бывало в самом раннем детстве перед ее безудержным плачем.
– Не забыла, не забыла, – твердила она, наклоняя лицо и пряча его в ладонях. – Я и сама знаю, что виновата перед ней…
Она и в детстве всегда рыдала так горько, что нельзя было смотреть, и всегда был только один способ успокоить ее, к которому обычно прибегал ее дед. Луговой дотронулся до ее плеча:
– Лазари, Лазари, по печке лазали, один Лазарь упал и в свой же горшок попал…
Отрывая от лица ладони, она взглянула из-под них, и сквозь гримасу опять мелькнула ее улыбка. Луговой поспешил закрепить успех:
– Ни перед кем ты, дурочка, не виновата. Ты лучше посмотри, что мама папередавала тебе. Я себе все руки оторвал.
И опять его хитрость удалась. Она бросилась к корзине, доставая банки с домашним вареньем.
– Смородиновое, абрикосовое, вишневое… Это еще при мне варили, а это уже без меня. С какой это сливы, с угловой?
– Нет, что у ворот. С угловой эта четверть с компотом. Смотри, какие крупные.
– Но и мелкие среди них есть.
– Это с того дичка, что от корня пошел. Мама их положила для вкуса на пробу.
– А мед откуда? – удивилась она. Ульев у них не было.
– Дед Забродин тебе лично передал. Увидел, как я выезжаю из ворот, и вынес банку.
Она немедленно подстерегла его улыбку:
– Ты же что-то еще хотел мне про него рассказать.
– Может быть, завтра?
– Нет, нет, сейчас.
И вот опять ему в ином свете начинает казаться отсюда то, из-за чего там, в хуторе, он даже угрожал Рублеву судом. И пожалуй, за одну только фантазию Рублева можно было простить, тем более что у него только что прибавилась семья еще на одну – десятую по счету – дочь.
– На шестой день он с радости и с горя выпил все свое вино и является вместе с одним своим раздорским дружком к деду Забродину. Это, говорит, опер из раймилиции, а я при нем как понятой для составления акта. Ну, дед Забродин, как ты знаешь, несмотря на свои партизанские усы, доверчивый как младенец. «Для какого, – спрашивает, – акта?» – «Ты, дедушка, вином торгуешь?» – «У нас в хуторе все своим вином торгуют». – «А на прошлой неделе ты одному мелиховскому трактористу три литра ладанчика продавал?» – «Я у них паспортов не спрашиваю, когда они за вином идут: мелиховские они или чьи. Может, и продавал». – «А ты знаешь, что на другой день этот самый тракторист взял да и скоропостижно умер?»
Наташа скрипнула стульцем:
– Правда, умер?
– В том-то и дело, что Рублев все это со своим дружком выдумали от начала до конца.
– Бедный старик.
– Но все же он сразу не сдался. «А при чем, говорит, я, если ему приспичило помереть?» – «А при том, дед, что теперь мы должны проверить состав твоего вина и оформить акт. Не подсыпаешь ли ты туда для крепости какого-нибудь зелья, той же махры». И при всем том глазом не моргнут.
Наташа давно уже обо всем догадалась, влагой подступающего смеха подернулись ее глаза, но и своему хорошему знакомому, деду Забродину, она сочувствует:
– Вот, должно быть, страху набрался. Если им так уж хотелось выпить, могли бы с кем-нибудь другим эту шутку сыграть. С тем же Деминым.
– Демин, как ты знаешь, сам кого угодно может надуть. Нет, они знали, к кому идти. Но они переборщили. Дед Забродин так и взбунтовался, когда они сказали ему про махру. «У меня, – кричит, – хоть и немного кустов, а наилучшее в хуторе вино. Я вам могу его тут же на месте для снятия пробы налить». Но Рублев с дружком довели этот спектакль до конца. «Нет, на месте мы не имеем права пробу снимать, мы обязательно должны вино в район отвезти и там на санэпидстанцию сдать». Но когда дед хотел налить им в бутылку, они сказали, что для производства научного анализа качества вина требуется его не меньше десяти литров. Тут уже вмешалась бабушка Забродина: «Иди, говорит, в низы и неси тот зеленый баллон». Она, бедная, еще больше напугалась.
Наташа вспоминает:
– А ведь у нее сердце больное.
– Да, но этим артистам лишь бы выпить. И это еще не все. Когда дед пошел за баллоном, он то ли из-за нервов, то ли впотьмах и другой баллон разбил. Пострадал на целых двадцать литров своего наилучшего вина.
Наташе очень жаль деда Забродина, но смех берет свое, и она бурно хохочет. Насмеявшись, оправдывается:
– Я ему с тобой новых книжек про любовь передам.
– А теперь, Наташа, и ты мне расскажи о себе. Как твой английский язык, институт? И почему ты так ни разу и не написала о Грековых? Ты бываешь у них?
И опять вдруг все оживление как смыло с ее лица. Вставая со стульца, она торопливо стала надевать перед зеркалом свою круглую меховую шапку.
– Я и забыла, папа, что мне пора уже идти.
– Но ведь у тебя же занятия…
– Да, по утрам. Но сейчас мне нужно в другое место. Нет, ты не беспокойся, в институте у меня все в порядке. Я тебе все потом расскажу. Я к тебе буду заходить каждый день. А вот как раз и лифт подошел…
И, мимолетно прикоснувшись губами к его небритой щеке, она выскользнула из номера.
На вопрос же его о Грековых она так и не ответила. И в сочетании с тем, что в своих письмах она тоже умалчивала о них, это выглядело совсем странно. А может быть, она действительно спешила и не успела ответить? Но куда? Только что требовала от него, чтобы он во всех подробностях рассказывал ей о хуторских новостях, – и сразу же утратила к ним интерес, потому что ей, оказывается, нужно было спешить в какое-то другое место.
Во всяком случае, все это надо было выяснить. Тем более что не мог же он, по приезде в Москву, своему другу не позвонить.
И в тот самый момент, когда на этаже гостиницы захлопнулась дверца лифта, увозившего Наташу вниз, он взялся за трубку телефона.
К его удивлению, ответил ему не голос Грекова или Валентины Ивановны, его жены, а голос Алеши, который раньше всегда жил не с ними. Но и его по голосу, мрачному и какому-то безучастному, Луговой не сразу узнал;
– Это ты, Алеша?
– Да.
– А папа где?
– В Братске.
– И надолго он уехал?
– Пока турбину не сдадут.
Он как будто по телефону анкету заполнял. Луговой невольно поддался его тону.
– Как твой университет?
– На месте.
Ничего похожего на того – летнего – Алешу, хотя и тогда он иногда мог впадать в этот мрачный тон. Но только лишь в разговорах с отцом. И вероятно, чтобы все-таки как-то сгладить теперь то впечатление, которое могло остаться у Лугового от его односложных ответов, он вежливо поинтересовался:
– А вы в Москве по делу или по случаю?
– И по случаю и по делу.
И после этого в трубке надолго поселилось молчание. О Наташе – ни полслова, как если бы ее и не было в Москве.
– И Валентины Ивановны дома нет?
– Мы с отцом вдвоем живем.
Луговой растерянно повторил:
– А Валентина Ивановна?
– Она получила квартиру.
Телефонная анкета оказалась полностью заполненной. Даже с излишком. Луговой осторожно положил трубку. На заиндевелом окне, переливалась подсвеченная снаружи вечерней Москвой морозная роспись.
Две недели прошумели крыльями в суете московской жизни, как стая перелетных гусей. И за все это время ему так и не удалось хотя бы частично выяснить то, из-за чего, собственно, он и ехал в Москву. Были у него, конечно, здесь и другие дела, и это они иногда не отпускали его в гостиницу к тому часу, когда Наташа по пути из института заезжала к нему, но не только из-за них же, если признаться, так сразу и подхватило его ветром тревоги и примчало сюда. Неужели же так и придется ему увезти эту тревогу с собой обратно?
Вот когда приходилось снова и снова пожалеть, что Марина не поехала с ним. Она смогла бы и побольше побыть с Наташей вдвоем в то время, когда он высиживает в приемной министерства, и если не из ее слов – на это нечего было и надеяться, – то, может быть, своим материнским чутьем понять то, чего никогда не понять ему, мужчине. Кто знает, не развеялась бы сразу после этого та туча, которая с самого дня ее отъезда неотступно висит над их домом.
Но и отлучиться со своего ежедневного поста в приемной он не мог, так и не перехватив на полпути с коллегии на совещание того самого всероссийского « бога» виноградарства и виноделия, по чьим книгам он учился еще в институте. Раз уже приехал в Москву, то обязательно надо было попасть к этому богу. Если кто-нибудь сможет помочь в этой войне за правый берег, то в первую очередь он.
А когда после очередного бесцельного дня наконец возвращался к себе в номер, почти всегда оказывалось, что Наташа или уже ушла, так и не дождавшись его, оставив ему на клочке бумаги два-три слова, или же к этому времени ей уже опять надо было куда-то спешить, и она лишь успевала потереться щекой о его щеку. Он уже не спрашивал у нее: куда? Если не в Большой зал, то в зал Чайковского или на вечер какой-то звукозаписи, которую она пропустить никак не могла. А в воскресенье, тот единственный день, когда ему не надо было идти в министерство, конечно, все туда же – в Клин. Но и в обычные дни она при нем несколько раз после института ездила туда, так ни разу и не догадавшись предложить ему: «Поедем со мной, папа…»
В тридцатиградусный мороз, который после февральской оттепели вдруг опять закует Москву так, что она вся окутывается синей мглой, и даже слышно, как ели потрескивают, когда идешь вдоль Кремлевской стены, она все равно едет в электричке два часа туда и два обратно и возвращается оттуда повеселевшая и разговорчивая, с живыми, как прежде, глазами. Даже не забудет спросить у него:
– Ну как, папа, твой визит к богу?
Но проходит всего лишь день, и все улетучивается, в глазах под круглой, похожей на цветок татарника шапкой опять все те же недоумение, ожидание, вопрос. Как будто она все время чего-то ищет и никак не может найти. Как если бы надеялась кого-то встретить в Москве – и его нет. И все меньше надежды встретить. То здесь, то там набредает на какие-то следы, и тут же на глазах они тают, как тот же снежок под лучами оттепели на московских тротуарах, на перилах балконов и на крышах зданий. Но она все продолжает кружить у тех мест, где ей почудились эти следы.
И все более тревожно горели глаза из-под длинных ворсинок серой шапки, заострялись скулы, и осыпалась с них последняя подсолнечная пыльца летнего загара. Уезжала из дому вся крепкая, прожженная солнцем, а теперь и не поймешь: то ли это кровь, то ли сукровица под бледной кожей.
Он готов уже был мысленно произнести, как Марина о музыке, – «проклятая Москва»… Но, как и музыка, Москва здесь, конечно, ни в чем не была повинна. Ни о чем не подозревая, она все так же продолжала жить своей роевой жизью. Дышала могучими легкими метро, шуршала резиной по асфальту и все глубже вспарывала заревное морозное небо палашами высотных домов и клинками башенных кранов. Лишь как будто еще пестрее стала с тех пор, как Луговой приезжал сюда последний раз, больше встречалось на ее эскалаторах и в коридорах подземных переходов черных, желтых и коричневых лиц, и увереннее вплетался в канву неумолчного уличного говора иноплеменный узор. Плотнее сбивались на перекрестках стада машин и, прорываясь, устремлялись вперед, как темная венозная кровь.
И все так же плечистые ели, возмужавшие со времени его прошлого приезда в Москву, обвиснув под грузом снега, стояли, как солдаты в маскхалатах, на охране у древней стены.
Все-таки не зря он каждый день с утра и свой пост в приемной министерства занимал: пришла наконец та минута, когда ему удалось подстеречь этого неуловимого бога и даже проникнуть вслед за ним в его кабинет за тяжелой, обитой черной кожей дверью. И не только целых два часа этот бог российского виноградарства и виноделия – семидесятилетний профессор с молодыми ярко-черными глазами под грозными навесами бровей – слушал его не перебивая, но и согласился взять у него его зеленую папку с докладной запиской и, прочитав ее за одну только ночь, наутро не без волнения говорил ему, сидя за своим массивным столом под искусно вылепленной на стене алебастровой гроздью винограда:
– Согласен от первого до последнего слова. Конечно, слова «левобережная авантюра» выглядят несколько круто, есть и там рентабельные совхозы, но по существу вы правы. На Дону моя агрономическая молодость прошла, и, что такое правобережные склоны, я знаю. Да, казаки не дураки были. И на левом берегу можно урожаи получать, но вин такого букета, – он почмокал толстыми, мясистыми губами, – никогда. И тем не менее лично я, – он встал за своим огромным столом под алебастровой гроздью, – к моему великому прискорбию, никакой реальной помощи вам оказать не смогу. Свергли. – и, отвечая на недоуменный взгляд Лугового, повторил – Да, свергли. Вы, товарищ Луговой, какой кончали институт?
– Кубанский.
– И, надеюсь, не без помощи книги вашего покорного слуги?
– Ваша книга, профессор, у меня и сейчас на столе.
– Но вы случайно не знаете, как величали в то время автора этой книги?
Луговой улыбнулся – еще бы ему не знать. Улыбнулся и его собеседник, но только улыбка у него получилась не очень веселой.
– Так вот, с тех пор этого короля виноградарства и бога виноделия уже успели с престола свергнуть. Правда, лишь наполовину. Республиканскую корону у него отобрали, а всесоюзную пока соизволили оставить. Да, с тех пор как виноградарство и виноделие поделили между двумя хозяевами – нашим министерством и республиканским главком. Вот почему и с этой самой папкой вам нужно ехать прямехонько в Краснодар, в главк. Если они ко мне оттуда обратятся, то высказать свое мнение по данному вопросу я, конечно, не откажусь, но вряд ли они его у меня спросят. Я уже как-то пробовал – у нас, говорят, свои боги есть. Но вы, молодой человек, не успокаивайтесь, продолжайте звонить во все колокола. Иногда бывает, что звон снизу скорее доходит.
И, протягивая на прощание руку, он улыбнулся Луговому такой обезоруживающей стариковской улыбкой, что тому больше ничего не оставалось, как молча поклониться и, покидая его кабинет, плотно прикрыть за собой обитую черной кожей дверь.
Да, пора было ехать обратно. Успел он соскучиться и по Марине. На такой срок они давно уже не разлучались. Пытался он два раза дозвониться к ней на медпункт, но слышимость на внутридонской областной линии была ужасная, напрасно телефонистка чревовещала: «Семикаракоры, каракоры, Раздоры…» – на этом все глохло. Маринин голос комариком попискивал сквозь эту глухоту. Он только и успел разобрать с грехом пополам: «Оттепель…» И еще раз: «Оттепель..»– продребезжал комарик. Но и этого было достаточно. От далекого Марининого голоса и от этих только ему здесь понятных слов Семикаракоры, Раздорыему сразу стало так тепло, что он решил не откладывать свой отъезд ни на день. Не за горами весна, а там и виноград отрывать, и вообще уйма всяких дел. И какова бы ни была уверенность, что без тебя все будет учтено и сделано как нужно, до конца оставаться спокойным нельзя. И внезапные капризы погоды, и многое другое, что обычно невозможно предвидеть, могут в планы и графики столько изменений внести, что потом не расцобекатьсяза год. Это же сельское хозяйство: земля, солнце, вода, ветер – и особенно на провесне агроному нельзя ни на минуту спускать с них глаз. И еще неизвестно, как перезимовали кусты, зарытые на опытном участке по новокубанскому способу. Конечно, директор Митрофан Иванович не меньше, если не больше, агроном, хоть и без диплома, но и у него не до всего могут дойти руки.