Текст книги "За Россию - до конца"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
24
Если бы Антон Иванович Деникин не верил глубоко и искренне в высокие нравственные и политические устои русской армии, с которой сросся воедино всей своей жизнью, то вряд ли даже какой-либо мудрый провидец смог бы предсказать, что, несмотря на всю силу революционного взрыва, разрушившего государственный строй, складывавшийся в России веками, он останется верным своей военной судьбе и не изменит той армии, которая его вырастила и вывела в генералы. Скорее всего, такой провидец предположил бы, что он, как и многие другие генералы и офицеры старой русской армии, взвесив все «за» и «против», положив в основу своих действий принцип личного благополучия, перешёл бы на службу к новой власти, которая спешно создавала военную силу для своей собственной защиты. И в самом деле, даже генералы, которым было что терять, которым надо было полностью менять те идеологические ценности, которым они поклонялись всю свою жизнь, – шли в ряды армии, сразу же названной большевиками Красной. Деникин, которому терять в этой жизни было абсолютно нечего – у него не было ни имений, ни накопленного предками богатства, ни счетов в иностранных банках – и всё имущество которого умещалось в нескольких походных чемоданах, Деникин, который не имел никаких аристократических корней, не был выходцем из дворян, а был сыном крепостного крестьянина, которого при Николае I на двадцать пять лет забрили в солдаты, – этот самый Деникин исключительно по зову сердца, по велению собственных убеждений остался верен долгу истинного русского патриота.
Несмотря на то что Деникин рос и формировался как человек, преданный монархическому строю, он не мот не чувствовать, что пришла пора перемен и что эти перемены неизбежны, так как общество в основе своей жаждет народовластия. И в то же время он был убеждён, что пока существует монархия, армия призвана охранять тот государственный строй и тот общественный порядок, который существует, что армии незачем вмешиваться в политику, а следует лишь беспрекословно и точно исполнять свой долг и приказы своих командиров. Деникин был уверен, что, если армия поступает иначе, значит, она губит сама себя и вместе с собой губит государство, которому служит.
Антон Иванович был яростным противником всяческих революций, какие бы цели эти революции ни ставили перед собой, ибо любая революция, как он полагал, – это прежде всего пожар, разрушение, своего рода «гибель Помпеи», нечто вроде урагана, сметающего на своём пути и правых и виноватых, несущего с собой миллионы жертв исключительно ради того, чтобы доказать главенство и необходимость идеологических постулатов, придуманных наивными и бесплодными мечтателями или же – что наиболее соответствует истине – тем, кто с помощью революционных потрясений вознамерился взобраться на вершину власти.
В жарких спорах с не разделявшими его мнений Деникин часто повторял один и тот же пример:
– Взгляните хотя бы на наш Петроград – это изумительное «Петра творенье». Да, в нём, как и во всей России, уйма социальных контрастов, которые не могут не потрясать душу, – роскошь и нищета, дворцы и хижины, подвалы, в которых ютится и страдает бедный люд. И вот ради того, чтобы все жители города – абсолютно все – жили во дворцах, революция решает взорвать этот город, сровнять его с землёй, и на этом месте построить совершенно новый, в котором все живут как самые настоящие богачи – и те, кто трудится в поте лица своего, и те, кто проводит дни в праздности, и те, кто ворует и грабит. А между тем жители взорванного и сожжённого города превратились в бездомных страдальцев, в беженцев, которым негде преклонить головы. Они мрут от голода и холода, от болезней и эпидемий, они прокляты Ботом и судьбой. А кто остался в живых, с мольбой и надеждой устремляют свои взоры за горизонт: когда-то там воздвигнут новый город, в котором все будут жить одинаково хорошо. Но до этого блаженного момента могут пройти века, а между тем разгорятся неизбежные войны этих жителей друг с другом за передел того имущества и богатства, которое принадлежало одним, а было отдано другим. И вдруг те, кому посчастливилось дожить до заранее предначертанного срока, с ужасом убеждаются, что нового города нет и никогда не будет...
– И что же, вы предлагаете, чтобы всё в мире оставалось по-старому? Чтобы сохранялся строй насилия и эксплуатации? – спрашивали его озадаченные собеседники из «левых». – Так не бывает. Изменения происходят в обществе неизбежно, как это происходит и в природе.
– Согласен, – ответствовал Антон Иванович. – Перемены; безусловно, необходимы, они вызываются самой жизнью, самим временем, но эти перемены надлежит производить без революций, без великих потрясений. Вернёмся к тому же Петрограду. К чему разрушать его до основанья, чтобы на его месте строить заново? Не разумнее ли было бы постепенно и продуманно сносить пришедшие в негодность дома, строить новые и переселять в них тех, кто живёт в подвалах, кто за свою жизнь натерпелся от наводнений нашей своенравной Невы, – иными словами, не разрушать, ибо для этого ума не надобно, а строить, ремонтировать и исправлять.
– Дома-то новые построить – не велика затея, хотя и это предприятие осуществимо лишь в том случае, ежели государственная казна не пуста. Но вот кто перестроит человеческие души? Тут без революции, без революционной идеологии не обойтись! – не сдавались «левые» спорщики.
– Ну почему же? – не соглашался Деникин. – Умы человеческие тоже не надо взрывать так, чтобы летело всё вверх тормашками. Не надо в голову человека закладывать фугасы. Надобно, чтобы все люди руководствовались лишь единственной идеологией – идеологией разума и чести.
– А кто без революции отдаст свои богатства, да ещё добровольно? – следовал ехидный вопрос.
– А не надо ни у кого отбирать богатства, если они нажиты честным путём, если богатство – не результат грабежа и махинаций. Надо принять такие законы, чтобы это богатство могло быть использовано не на пользу отдельных личностей, но во благо всему обществу.
– Да кто же в России будет исполнять такие законы? – Тут уж Антона Ивановича пытались поднять на смех, и разговор постепенно заходил в тупик. Получался замкнутый круг: и с революцией плохо, и без революции не обойтись.
Деникин хорошо понимал, что в новых революционных условиях, перейди он на сторону восставшего народа, ему была бы обеспечена карьера на новом военном поприще, как обеспечили её себе такие военные, как, скажем, Тухачевский или Сытин. Но, раздумывая над выбором пути, Деникин всякий раз отвергал такую возможность, прежде всего потому, что всегда презирал перевёртышей и перебежчиков.
Особенно его трясло на фамилии Сытин. Ещё бы! Деникин знал, что Павел Павлович Сытин был выпущен подпоручиком, впоследствии прошёл курс Академии Генерального штаба. Воевал с японцами и германцами. На русско-германском фронте командовал бригадой. Как это схоже с военной карьерой самого Деникина! А в революцию переметнулся к большевикам! Взвесил всё на весах совести (впрочем, Деникин очень сомневался, что у Павла Павловича оная имелась в наличии), пригляделся к тому, что творится вокруг, – и стал ловить царский генерал Сытин свою фортуну, как любил изъясняться Антон Иванович, «в кровавом безвременье». И поймал! Стал, пусть и не на продолжительное время, главкомом Южного фронта, да оскандалился во время наступления на белых на Балашовском направлении...
В своём походном дневнике Деникин разделил несколько чистых листов толстой общей тетради на две половины: в правой графе он записал фамилии тех генералов, кого хорошо знал лично и которые остались верны своему долгу и присяге. Здесь были: Колчак, Кутепов, Романовский, Дроздовский, Корнилов, Алексеев, Каледин, Май-Маевский, Лукомский, Марков, Мамонтов, Шкуро, Улагай, Плющевский-Плющик...
Левая половина страницы была отведена тем представителям командного состава, которые перешли в лагерь большевиков: Брусилов, Тухачевский, Сытин, Каменев, Егоров...
25
Из записок поручика Бекасова:
Как это ни странно, но даже во время войны нас с Любой нередко тянуло в городской театр, по крайней мере в те дни, когда мы стояли в Екатеринодаре. Шли бесконечные бои, казачьи станицы то и дело переходили из рук в руки, не было, по сути, ни одной ночи, которая обходилась бы без яростной стрельбы, но молодость с её желаниями, порой даже сумасбродными, брала своё.
Откровенно говоря, мне нравились провинциальные театры. Сравнивая их с театрами российских столиц – Петрограда и Москвы, – я обычно отдавал предпочтение театрам провинциальным, хотя многие не принимали их всерьёз или же издевательски потешались над игрой их актёров – игрой, в которой трагические коллизии преувеличивались порой до гротеска, а комедийные ситуации выглядели шутовскими, балаганными. Естественно, в провинциальных театрах не было роскошных декораций, не было той торжественности, какая ощущается в театрах столичных (при этом мне приходило на ум «театр уж полон, ложи блещут...»), и, главное, здесь не выступали театральные труппы, уже прославившие себя как в России, так и за её пределами, не звучало громких имён артистов, которых принято считать звёздами сцены. Зато здесь, на провинциальной, часто бедной и даже убогой, сцене всё было, на мой взгляд, человечнее, бесхитростнее, проще, и даже чрезмерная наивность, банальность, а иной раз и чрезмерная пошлость, рассчитанная на непритязательный вкус, тем не менее притягивали к себе чем-то земным, таким, как это и было в подлинной жизни. Здесь не было постоянной труппы, одни заезжие актёры сменяли других, и это тоже приближало театр к реалиям человеческой жизни, в которой тоже, уж не знаю, на радость или на беду, всё меняется с большой скоростью, таит в себе атмосферу непостоянства и причудливой смены чувств.
Вот и в этот тихий летний вечер мы с Любой сидели в театре, где давали «Севильского цирюльника». Я слушал божественную мелодию увертюры, мелодию, с которой можно было возноситься на небеса, идти в атаку и испытывать сладостное чувство счастья, даже сознавая, что жить тебе осталось лишь какой-то миг...
С чувством страха и обиды я думал о том, какой огромный контраст пролегает между этой музыкой чистоты и целомудренности, возвышенности устремлений и дум и тем, что сразу же вслед за её последним аккордом происходит в шалей реальной жизни: Наши поступки на грани пошлости, а то и сама не прикрытая ничем пошлость; наши слова на грани косноязычия, полные цинизма; наше притворство и наша ложь, выдаваемые за правду и искренность; наше стремление выглядеть благопристойно, вполне совместимое со стремлением скрывать даже от любимых нами людей истинное состояние души, истинные мысли и поступки.
Такие мысли лезли мне в голову до тех пор, пока не распахнулся занавес и я случайно не взглянул на лицо Любы. Каким ожиданием сияло оно в предчувствии того, что через миг произойдёт на сцене! И я, отбросив свою наивную «философию», вновь порадовался тому, что повёл её в театр.
В антракте, когда мы выходили из партера, Люба шепнула мне:
– Посмотри, кто в ложе.
Я взглянул наверх: в ложе, подперев лицо ладонью, сидел Деникин. Позади него виднелось лицо Донцова. Мне стало неловко: ведь именно я и должен был сопровождать Антона Ивановича, но он не сказал мне о том, что намерен побывать в театре. Какая тактичность – он не захотел разъединять меня с Любой, узнав ещё днём, что мы собираемся в театр. Мысленно я поблагодарил его за проявленное рыцарство.
Когда мы прогуливались с Любой в фойе, я неожиданно обратил внимание на невысокого мужчину в штатском костюме. У него было задумчивое, настороженное лицо, на котором выделялись рыжеватые усики и стреляющие по сторонам глаза. Он привлёк моё внимание к себе тем, что то и дело попадался нам навстречу и всякий раз как-то странно оглядывал меня, как это бывает, когда смотрят на человека знакомого, но так и не могут Вспомнить, кто это и как его зовут. Это вызвало у меня смутное беспокойство, от которого я не мог отделаться даже тогда, когда мы вернулись на свои места. Я несколько раз оглянулся вокруг, стараясь увидеть этого странного незнакомца, но так и не обнаружил его.
Я так увлёкся тем, что происходило на сцене, что вскоре позабыл о таинственном незнакомце. Мне снова стало покойно и уютно на душе.
Однако, когда представление окончилось и мы с Любой вышли из театра на улицу, в толпе людей я вновь, к своему неудовольствию, увидел этого человека. Спускаясь по каменным ступенькам, он старался держаться поближе ко мне, видимо опасаясь, что я исчезну из его поля зрения.
– Пойдём побыстрее, – негромко сказал я Любе. – Что-то я проголодался.
– Правда? – удивилась она. – А я ещё вся там, в театре. Какая восхитительная вещь этот «Цирюльник»!
– Я тоже в восторге, – отозвался я. – Но, согласись, кроме духовной пищи есть ещё и материальная.
– Тебя не спасли даже бутерброды в буфете?
– Они такие крошечные! И колбаса нарезана такими тонюсенькими ломтиками, что сквозь них всё видно.
Люба хотела что-то сказать в ответ, но тут её окликнули. Кажется, это была её подруга – сестра милосердия из полкового лазарета.
– Подожди минутку, – сказала мне Люба. – Я мигом.
Она перебежала на другую сторону улицы. Я замедлил шаг, и тут меня кто-то тронул за руку. Я обернулся. Рядом со мной стоял тот самый незнакомец. Он смотрел на меня в упор и слегка улыбался.
– Простите, но чем обязан? Мы, кажется, не имели чести... – Говоря это, я пытался как мог скрыть охватившее меня волнение.
– Вам привет от полковника Дягилева из Москвы, – негромко произнёс незнакомец.
Я всё понял: согласно данному мне на Лубянке инструктажу, именно такую фразу должен был произнести связник при встрече со мной.
Откровенно говоря, всё, что происходило со мной в последнее время, – мучительные переживания в те дни, когда я пробирался на Дон, встреча с Любой и бракосочетание с ней, беседы с Деникиным, участие в боях с красными, – всё это как бы приглушило в моей памяти сознание того, что я должен, пробравшись в деникинскую Ставку, выполнять роль агента ЧК. Тем более что длительное время никто не пытался со мной связаться. Я не раз подумывал о том, что в сумятице гражданской войны обо мне попросту забыли. Но не тут-то было!
В этот период моей жизни я ещё не принял решения, зачеркнув прошлое, начать новую страницу своей биографии, а именно – остаться с Антоном Ивановичем и не возвращаться в Москву. Но в то же время чувствовал, что где-то подспудно, в глубине моего сознания, это решение постепенно вызревало. Вызревало, сталкиваясь с внутренним противодействием, с аргументами «за» и «против», и даже с сиюминутным настроением. Деникин, вопреки тому карикатурному образу, каким рисовали его на Лубянке, вызывал у меня всё большую симпатию и твёрдыми убеждениями, и верностью долгу, и тем, что он не умел и не хотел приспосабливаться к обстоятельствам. Очень импонировало мне и его истинное, а не показное бескорыстие и его истинный, а не показной патриотизм.
И потому неожиданное появление связника вызвало у меня смятение и растерянность.
Сейчас у меня был выбор: ответить связнику условленной фразой или же сделать вид, что я совсем не тот человек, за которого он меня принимает. И тут какой-то бес словно подтолкнул меня, шепнув на ухо: «Ты не предатель, ты не способен на предательство!»
И я тихо, но ясно произнёс отзыв на пароль:
– Я искренне рад привету моего старого друга.
Люба уже спешила ко мне, лавируя между прохожими, и связник поспешно бросил:
– Завтра в девять вечера жду вас в парке, за эстрадой...
Я в знак согласия кивнул головой.
– Еле отвязалась от подружки, – запыхавшись, сказала Люба, подойдя ко мне. – Ты не сердишься?
– Ничуть, – бодро ответил я, увлекая её в темноту переулка.
Придя к себе, мы долго не могли утихомириться. Люба без умолку говорила о театре и даже напевала обрывки арий, потом, когда она накрыла на стол, её сильно удивило полное отсутствие у меня аппетита. Тогда она едва ли не силком увлекла меня в постель.
Я был молчалив, а Любу, кажется, обуял вихрь красноречия. То, что она говорила, казалось мне странным, я плохо вникал в её слова, думая о своём.
– Мне не хочется тебя обижать, – между тем продолжала говорить Люба, – но в тебе слишком много романтики. Наверное, слишком много для мужчины. Это опасно, потому что рано или поздно приводит к краху иллюзий. Ты обожествляешь женщин, а это всегда оборачивается разочарованиями. – Она помолчала немного. – Ты должен понять, что мы, женщины, несмотря на нашу красоту и обворожительность, в сущности своей – стервы. Стервы, понимаешь? А красота, обворожительность – лишь маска, приманка для мужчин. Особенно для таких романтиков, как ты. Кто-то из мудрых сказал: когда мужчина ближе присмотрится к своей богине, она становится простой женщиной.
Я никак не мог понять, к чему она затеяла этот разговор. К тому же я впервые встретил женщину, которая была бы столь безжалостна к самой себе.
– Ты, кажется, совсем не слушаешь меня, – обиженно сказала Люба.
– Нет, почему же, слушаю, – возразил я. – Ты говоришь, что я романтик. Но я не могу быть иным. И женщина для меня – богиня. Для меня ты, что бы там ни было, богиня – на всю жизнь.
– Так не бывает, – кажется, без огорчения произнесла Люба. – Прости меня за назойливые ссылки, но не станешь же ты отрицать то, что по этому поводу говорил Байрон?
– А что он говорил? Убей меня, не помню.
– А говорил он вот что: «Думаете ли вы, что, если бы Лаура была женой Петрарки, он писал бы ей сонеты всю свою жизнь?»
– Байрон, конечно, гений, но ведь и гении порой ошибаются, – возразил я. – Если бы я был Петраркой, то писал бы сонеты Лауре, нет, не Лауре – Любе всю жизнь.
Люба прижалась ко мне, обхватив руками, будто спасая меня от страшной опасности.
– Счастье – это только то, что мы испытываем в этот миг. Миг между жизнью и смертью, – с горечью произнесла она и вдруг заплакала. – Вчера ночью мне приснилось, что я потеряла тебя навсегда.
Успокаивая и лаская её, я старался не думать о связнике...
26
Августовское утро едва начиналось, а генерал Пётр Николаевич Врангель, покинув свой салон-вагон на станции Кавказской, уже скакал в окружении свиты в станицу Темиргоевскую, чтобы принять под своё начало дивизию, командовать которой не далее как два дня назад в Екатеринодаре благословил его Антон Иванович Деникин.
Солнце неспешно, как бы сознавая свою волшебную значимость, подымалось над степью, и травы на курганах, вымахавшие в полный рост, всё ещё зябко вздрагивали от ночной прохлады. Степь, лениво пробудившись на утренней заре, словно кошка ластилась к теплу.
По обеим сторонам полевой дороги нескончаемо тянулись неубранные кукурузные поля, бахчи с арбузами и дынями; застыли, нетерпеливо ожидая солнца, созревшие шапки подсолнухов. На взгорках, где уже пригрело и успела подсохнуть трава, стрекотали кузнечики. В стойком мареве на горизонте призрачно выявлялись очертания казачьих станиц.
Казалось, не было никаких причин для беспокойства, а тем более для тревоги, но Врангель всё ещё был под впечатлением своей недавней встречи с Деникиным.
Деникин принял Врангеля так, как будто уже давно знал и верил, что тот непременно явится к нему и встанет под его знамёна. Врангель всегда завидовал этому непостижимому спокойствию, железной выдержке Деникина, хотя в душе и не любил людей подобного склада: ему нравились люди типа его самого – взрывчатые, динамичные, неудержимо рвущиеся к своей цели.
Врангеля раздражал взгляд Деникина – настороженный, цепкий, нацеленный как в момент выстрела. Этот взгляд уже с первых мгновений не предвещал ничего доброго для их будущих отношений, ибо был пронизан откровенным недоверием и подозрительностью.
– Безмерно рад, милейший Пётр Николаевич, вашему прибытию и желанию вашему послужить нашему делу. – Слова, которые Деникин произносил внешне спокойно, плохо вязались с искренностью, поскольку тон, которым они произносились, входил в явное противоречие с их сутью. – Прекрасно знаю ваши способности как военачальника, не раз раздумывал над тем, как их употребить с максимальной пользой, учитывая наши ограниченные в смысле наличия высоких должностей возможности. Вы же, надеюсь, не хуже меня осведомлены, что войск у нас пока маловато, и потому выбор крайне невелик.
Врангель насторожился: дурные предчувствия его не обманули: вместо того чтобы занять соответствующий своему военному таланту высокий пост, он, кажется, будет у Деникина на побегушках. Он заговорил, стараясь произносить слова с горделивым достоинством:
– Думаю, ваше превосходительство, вы прекрасно знаете, что в семнадцатом я командовал кавалерийским корпусом. Вполне возможно, что вы, как человек, целиком поглощённый спасением России, могли и запамятовать, что в четырнадцатом я был всего лишь эскадронным командиром. Льщу себя праведной надеждой, что с того времени военные способности мои не настолько потускнели, чтобы мне не могли доверить всё тот же эскадрон.
Врангель произнёс всё это не переводя дыхания, внимательно следя за тем, как реагирует на его слова Деникин. Он понимал, что эта тирада не может быть расценена иначе чем выпад человека, претендующего на достаточно высокую должность.
Слушая его, Деникин основательно встревожился. «Этот ради своей карьеры пойдёт на что угодно», – недобро подумал он, пытаясь скрыть неприязнь, которую вызывало у него по-лошадиному удлинённое породистое лицо Врангеля.
– Ну уж и эскадрон! – усмехнулся Деникин, но острые, с отблеском стали глаза Врангеля тут же погасили не к месту прозвучавший смешок. – Скажете тоже, Пётр Николаевич, – с укоризной добавил Деникин и закончил уже сухо и кратко: – На дивизию согласны?
– Ваше предложение, дорогой Антон Иванович, делает мне честь. – В словах Врангеля прозвучала явная лесть. – Буду счастлив сражаться под вашим командованием!
Однако по тому, как впалые щёки Врангеля заполыхали жарким румянцем, Деникин понял: наверняка рассчитывал не менее чем на корпус. Деникин воспринял лесть без воодушевления: он слишком хорошо знал ей цену.
– Попрошу вас, Пётр Николаевич, нанести визит Ивану Павловичу Романовскому. Он введёт вас в курс дела, – поднялся, показывая, что аудиенция закончилась, Деникин.
Врангель, во всех случаях жизни стремившийся быть хорошо осведомленным, заранее многое узнал о Романовском. Правда, биографические данные начальника штаба его мало интересовали. Более всего привлекало то, что Романовский был не просто сподвижником, но любимцем Деникина. Это вызывало раздражение и зависть.
Известно было Врангелю и то, что когда контрразведка Добровольческой армии получила сведения о том, что левые эсеры готовят покушение на Деникина, тот написал завещание в форме приказа войскам: в случае своей смерти главнокомандующим назначал генерал-лейтенанта Романовского. Разумеется, Деникин надеялся, что это завещание останется тайной за семью печатями, но вскоре убедился, что нет такой тайны, которая не стала бы явью. Несмотря на то что приказ хранился в его сейфе, а о существовании приказа знали лишь два человека – сам Романовский и генерал-квартирмейстер Плющевский-Плющик, – слухи о нём разнеслись среди офицерства. Сам того не желая, Деникин дал повод своим конкурентам сосредоточить огонь интриг на своём любимце: молва неистово чернила Романовского в глазах офицеров, подрывая его авторитет и создавая худую славу. В результате все победы командиры дивизий засчитывали себе, а все поражения и неудачи списывали на Романовского.
Всё это Врангелю было известно, и он отправился к Романовскому как человек, который знает всю подноготную своего вышестоящего начальника, на словах будет изображать полнейшую лояльность, но поступать будет так, как посчитает нужным, а не так, как от него будет требовать этот «любимчик» главнокомандующего.
Начальник штаба, интуитивно чувствовавший всё это, говорил с Врангелем, стараясь избегать его настырного взгляда. Тон его был заметно смущённым.
– В состав вашей дивизии, – вводил Врангеля в курс дела Романовский, – входит Корниловский конный полк, Уманский и Запорожский полки, Екатерининский, Первый линейный и Второй Черкесский полки, а также первая и вторая конно-горные батареи и третья конная батарея. Сейчас дивизия ведёт наступление на станицу Петропавловскую.
Врангель слушал эти перечисления рассеянно: он думал о том, каким бы более значительным был бы он, Врангель, на посту начальника штаба армии и как умело бы разрабатывал планы сражений, которые неизменно вели бы к успеху.
– Заранее скажу, – продолжал между тем Романовский, – что дивизия ваша испытывает немалые трудности: нет телефонной и телеграфной связи, недостаёт оружия. То, чем вооружены казаки, к сожалению, поступает не из войсковых складов, а из их собственных станичных подвалов.
«Хотел бы я знать, кому же Деникин презентовал винтовки и пулемёты, присланные союзниками? – Этот ехидный вопрос так и вертелся на языке у Врангеля, но он принудил себя промолчать. – Небось вручено это оружие любимчикам вроде Маркова». – Крамольные мысли одолевали Врангеля.
...В Петропавловскую Врангель поспел как раз в тот момент, когда части его дивизии входили в станицу. Едва поздоровавшись с офицерами, он приказал наступать на станицу Михайловскую: на её окраине, в излучине реки Синюхи, окопались красные.
На этом рубеже и началась кровавая схватка, выиграть которую пытались белые, но всякий раз откатывались назад под мощным огнём противника.
– И это называется дивизия, которую принял под своё начало барон Врангель! Да если бы я знал, что здесь воюют не орлы, а зайцы, ни за что бы не принял предложения главкома! – Врангель метался по горнице казачьей хаты, с гневом выслушивал сбивчивые, виноватые доклады подчинённых ему офицеров и кричал: – Подумаешь, Михайловская! Это что – неприступная крепость? Азов? А может, Верден? Извольте атаковать, атаковать, атаковать! Главные силы – на левый фланг! Приказываю взять эту красную сволочь в клещи и прорваться к линии Армавиро-Туапсинской железной дороги! Кто первый придёт ко мне с докладом об отступлении – расстреляю как предателя!
Приказывать было легко и даже сладостно, приказывать было любимым занятием Врангеля. Подчинённым же было тяжко: лобовые атаки казаков то и дело захлёбывались, и они несли большие потери убитыми и ранеными.
Наконец удалось прорваться на левом фланге. Казаки обогнули противника с востока и вышли к линии железной дороги. Но это не привело к отходу красных, дрались они отчаянно. Бронепоезд ураганным огнём обрушился на конную лаву казаков и рассеял её по жаркой степи. Наступление волей-неволей пришлось остановить.
А Деникин и Романовский, не принимая во внимание никаких оправданий, требовали от Врангеля победоносных действий. Ему ставили в пример боевые успехи дивизии Покровского, которая штурмом взяла Майкоп и вышла на рубеж реки Лабы. Ничто не могло так взвинтить и озлобить Врангеля, как подобные примеры. Пригласив к себе командира соседней дивизии полковника Дроздовского, он принялся разрабатывать совместный план действий. Было решено, что Дроздовский сменит Полки Врангеля на правом берегу Лабы и на рассвете атакует красных с фронта. Врангель своей дивизией и офицерским конным полком ударит в тыл красных в районе станицы Курганной, чтобы отрезать им пути отхода между реками Чамлык и Лабой.
Южная ночь была тёмной. Полки Врангеля едва ли не на ощупь устремились вперёд, чтобы охватить правый фланг красных. Передовой дозор уже приближался к железнодорожному переезду, как вдруг непроглядную темень вспорол слепящий луч прожектора, загудели рельсы: приближался бронепоезд. Орудия батареи полковника Иванченко снялись с передков и открыли огонь. Бронепоезд нехотя дал задний ход. Врангель приказал взорвать железнодорожное полотно.
В стороне Михайловской стоял страшный грохот: то вели огонь артиллеристы Дроздовского.
А на рассвете начался поединок конницы. Молниями сверкали сабли, неистово ржали кони, потерявшие своих седоков. Конная лава красных катилась к мостовой переправе через Чамлык.
Врангель бросил в бой свой последний резерв – четыре сотни Корниловского полка. Словно чёрной тучей донная лава накрыла степь и тут же попала под сильнейший огонь красных.
Врангель понял, что бой проигран, тот самый первый бой, который он во что бы то ни стало обязан был выиграть – цена его была слишком высока: репутация нового командира дивизии. Кажется, впервые в жизни Врангель испытал отчаяние. Ещё немного – красные захватят мост через Чамлык, и в их руках окажется едва ли не вся артиллерия дивизии. И если это произойдёт – придётся с позором отступать. Вот уж порадуется Деникин, теперь и эскадрона не предложит.
Худшие опасения Врангеля оправдались: пришлось отходить снова в Петропавловскую, куда через несколько дней нагрянул Деникин. Рядом с ним был, как всегда, Романовский. Деникин не скрывал своего недовольства. Руку Врангелю подал с такой неохотой, будто оказывал монаршую милость. Как всегда, был скуп на слова, приказал построить дивизию и провести смотр. Врангель уже приготовился к тому, что Деникин снимет его с должности, но вдруг в тот момент, когда происходил смотр Корниловского полка, главкому вручили телеграмму. Деникин молча прочёл её и тут же протянул телеграфный бланк Романовскому. Тот, как по эстафете, передал её Врангелю.
В телеграмме сообщалось, что двадцать пятого сентября скончался основатель и верховный руководитель Добровольческой армии генерал Алексеев.
– Скорбь о смерти нашего вождя, ваше превосходительство, смягчается лишь тем, что он имеет достойного преемника, – с вдохновенной печалью произнёс Врангель, возвращая телеграмму.
Деникин с удивлением посмотрел на Врангеля. «Какая, однако, у барона длинная шея», – не к месту подумал Антон Иванович, а вслух спросил:
– И кто же, по-вашему, должен стать преемником покойного?
– Я знаю лишь одного такого человека! – Врангель яростно щёлкнул шпорами, издавшими малиновый звон. – Я имею в виду вас и только вас, ваше превосходительство!
Антон Иванович пристально вгляделся в него, как бы желая понять, насколько искренен этот порыв, и вдруг, приблизившись к Врангелю, крепко обнял его за костлявые плечи: то была не столько благодарность за признание, сколько горькая печаль по скончавшемуся Алексееву. Однако Врангель почувствовал себя на седьмом небе от счастья: кажется, грехи ему отпущены и дивизия остаётся за ним...
Сама судьба, бросившая в общий огненный котёл двух русских генералов – Антона Ивановича Деникина и Петра Николаевича Врангеля – и вознамерившаяся соединить их, так и не справилась со своей задачей, ибо самой же судьбой было предопределено этим двум военным находиться в постоянном неприятии друг друга и в вечном противостоянии. Как мог барон Врангель, вынужденный формально, повинуясь требованиям субординации, признавать свою зависимость от Деникина, подчиняться ему фактически? Мог бы выходец из аристократов по воле каких-то нелепых обстоятельств подчиняться главкому – явному простолюдину, сыну заштатного майора? И разве мог он, барон Врангель, человек в высшей степени амбициозный, веровавший в свою непогрешимость и в свою военную удачу, всерьёз подчиняться Деникину с его основательностью крестьянского мужика, простоватостью, с его искренностью, привыкшему исповедовать принципы житейской мудрости, а не те этические нормы, которые присущи аристократам? Кроме того, Деникин не признавал авантюрных решений и действий, более того, презирал людей авантюрного склада. Естественно, при столь глубоких различиях между ними Врангель не только не мог по-настоящему подчиняться Деникину, но и не хотел подчиняться даже внешне. Он, постоянно ощущая свою зависимость от старшего начальника, довольно легко создавал впечатление, что готов исполнить любой его приказ, и, стремясь войти в доверие, порой с наигранным восторгом подхватывал мысли и планы Деникина, восхищаясь его действиями.