355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Костишин » Зона вечной мерзлоты » Текст книги (страница 2)
Зона вечной мерзлоты
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:09

Текст книги "Зона вечной мерзлоты"


Автор книги: Анатолий Костишин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Я терпеть не могу семейно-строительные трусы, а в плавках ходить запрещено, мать даже периодически меня проверяла. Слава Богу, что еще не проверяла все ли у меня там на месте.

Нельзя в школу носить джинсы, почему? У меня всегда возникали странные вопросы, которые раздражали моих родителей, особенно мать. Я задал отцу простой вопрос, любит ли он меня. Он посмотрел на меня, как на чумного. Я не помню, чтобы меня целовали, желали спокойной ночи, говорили, что любят, такого слова в нашей приличной семье вообще не употребляли, словно оно было проклятым. Мне наивно казалось, что ребенка заводят, чтобы его любить, боюсь в моем случае я неприятное исключение. Обидно, хотелось очень быть любимым.

Мне вообще многое не понятно. В городе пять школ и все одинаковые. Учителя, как и ученики, практически ходят в одной и той же одежде, словно в униформе. Дома, как близнецы, безликие и одинаковые, квартиры однотипны, даже мебель стандартная. Все у всех одинаково, неужели так должно быть? Учителя бесконечно доказывают, что нельзя выделяться, общество этого не приемлет. Почему? Белых ворон в природе нет, есть только черные, если же вдруг появится белая, черные ее заклюют, чтобы другие не захотели быть белыми?!

Петрович сказал, что в нашей стране свободным нельзя быть, это опасно и карается законом.

Мне страшно признаться, но были периоды, когда я ненавидел своих родителей? Настолько, что желал им смерти. Вот какие страшные мысли порой приходили в мою светлую голову. Марьюшка, училка из школы, не зря все время твердила, что нужно властвовать над собой, это значит – не поддаваться чувствам и эмоциям, потому что это опасно. Если бы кто знал, что творится со мной за обычным моим молчанием, какая борьба чувств и эмоций происходит в тот момент. Спорт приучил меня контролировать себя. Еще я понял, что молчание – это для меня спасение от назойливых родительских нравоучений. Их оно бесило, раздражало, но ничего не добившись от меня, они уходили, оставляя меня в покое. Мне в жизни не хватает именно покоя. Тихого, спокойного душевного равновесия.

О том, что я не родной сын своим родителям, я узнал случайно. Любопытство не только двигатель науки (эту фразу уже сказал до меня какой-то гомо сапиенс со светлыми мозгами) – любопытство еще и порок. Но что любопытство может коренным образом изменить мою жизнь, – эту истину я для себя тогда открыл впервые. Мне было неполных двенадцать, когда я узнал семейную тайну, которую от меня тщательно скрывали. Определенные намеки существовали. В доме не было ни одной моей детской фотографии до пяти лет, мать на мои расспросы отвечала, что все сгорело в бабкином доме. Иногда до моих ушей доносились соседские тихие шепотки, что я внешне не похож ни на одного из своих родителей. Я пристально и болезненно всматривался в фотографии и действительно не находил сходства, и тогда мать доказывала мне, что я очень похож на дядю Ваню в детстве, и я ей верил. Еще был Петрович и его твердое слово о том, что я настоящий Тихомиров на некоторое время меня успокоило.

И вот я случайно нашел бумагу, в которой четко и с печатью было прописано: я никакой не Тихомиров. Мне казалось, что на меня в одночасье свалилось небо и бог знает, что еще. Столбняк длился долго.

Бумажку я вернул на ее законное место. В тот день многие до этого для меня непонятные вещи стали на свое место. Я словно собрал разбросанную мозаику различных догадок, слухов, сплетен в единую картинку и она была неутешительной. К двенадцати годам я был не по годам смышленый и сообразительный мальчик, и моим извилинам трудно было понять, почему мне так долго и нахально врали. Даже день рождения, который мне периодически отмечали, оказался совсем не моим днем. Тогда мне показалось, что вся моя жизнь какая-то ненастоящая, придуманная, сотканная из паутины лжи. Я не знал, что тайну усыновления во многих семьях берегут, как самую большую государственную тайну. О том, что я усыновленный рассказал только своему верному другу Эллу. Он сначала подумал, что я вешаю ему на уши лапшу, но когда прочитал бумагу, притих.

– И что, Тихий, ты теперь будешь делать? – испуганно спросил он меня.

– Молчать и делать вид, что ничего не знаю, и ты – могила, – предупредил я Элла.

Господи, как мне хотелось ясности, потому что все было так запущено, в моих мозгах был сплошной кавардак. Сложно, вот так сразу смириться с тем, что ты не родной. Это, правда, тихое помешательство для неокрепшей детской психике. Извилины сразу находят объяснения всем поступкам родителей, и ты медленно и уверенно приходишь к выводу, что тебе никогда не любили и родаки втихую мстили тебе зато, что ты в своей собственной семье примак. Первоначально у меня было желание обо всем поговорить с отцом, но он настолько сильно отдалился от меня. Большую часть времени он пропадал на работе, заметно было, что идти домой ему не хотелось. Его постоянно хмурое, неприветливое лицо, сухость не способствовали нашему сближению, поэтому я и принял такое решение: молчать, как и молчали они, скрывая все от меня. Теперь мы с ними были равными, каждый из нас обладал тайной семьи, но при этом искусно ее от всех скрывал.

Серьезные трения с родителями у меня начались, как только я пошел в школу – мы все ее называли Пентагоном. Матерью сразу был поставлен убийственный ультиматум: «Евгений, ты не имеешь права испортить учебой марку нашей семьи!» – с апломбом закончила она, и отец ее молча поддержал. В начальной школе все шло гладко, я был отличником. К седьмому классу я усвоил главную школьную истину: быть «отличником» – значит раздражать этим всех в классе, быть «троечником» – раздражать родителей. Оставалась золотая середина, и я был ее частью. Возрастающее с каждым учебным годом количество «четверок» не просто огорчало моих родителей – оно их активно нервировало, особенно мать. За малейшую провинность меня стали пороть, как сидорову козу, при этом нравоучительно воспитывая: «Ты своими оценками позоришь нашу фамилию…».

У меня заранее было приготовленное будущее и от этого становилось еще тоскливее. Школа – на медаль, потом мамин юридический. К тридцати годам – аспирантура и в придачу жена, обязательно только из приличной семьи, в сорок – докторантура. От меня требовалось сущая малость – безмолвное подчинение воле заботливых родителей. У них на все был железный аргумент: «Мы же тебе добра хотим».

Другие дети резвились на улице, я же месяцами сидел под домашним арестом. Мне запрещалось даже смотреть телевизор. Спасением стали книги и Петрович, всячески поддерживающий меня.

В четвертом классе меня первый раз выгнали из дома. Боясь наказания, я подтер оценку в дневнике. Разбор был короткий: «Лжецы с нами не живут». Я плакал, умоляя простить меня, но мои старания были тщетными, мать оставалась неумолимой, отец был на ее стороне. Первое время я долго бродил по городу, меня никто к себе не впускал: мать успевала протрезвонить всем по телефону, какой я нехороший. Последней надеждой на пристанище оставался Петрович.

В Пентагоне была странная игра: прятать портфели. Я догадывался, что со мной такую «шутку» проделывал Буек. Каждый раз после временного исчезновения злосчастного портфеля, дома происходило внеочередное извержение вулкана. Мать часто напоминала мне, чтобы я случаем не забыл, что я не благодарная тварь. Разве тварь бывает благодарной?!

История с футбольным мячом еще больше накалила нашу семейную обстановку. Парни из дома, играя в футбол, случайно продырявили мяч. Все были жутко расстроены, так как через неделю предстояло сразиться с соседним домом. К этому суперматчу упорно готовились, и вот команда осталась без мяча. Я был вратарем. Ко мне подошел Васька Новосильцев. Я был для команды последней, отчаянной надеждой.

– Тихий, у тебя мать шишка и батя начальник.

– Без проблем, – уверенно пообещал я. Мне не хватило смелости признаться, что родители у меня жлобы, на мороженое не всегда выпросишь копейки, но сказать правду, означало подорвать свой личный авторитет в глазах компании. – Завтра мяч у нас будет, – твердо заверил я всех.

Один Элл посмотрел на меня подозрительно.

– Тихий, ты откуда деньги возьмешь?

– Заначка есть, – без особого восторга солгал я, не моргнув и глазом.

– Лапшу ведь вешаешь? – не поверил мне Элл.

– Нет! – клятвенно заверил я.

Элл еще раз подозрительно на меня покосился, но у меня настолько был честный вид, что он поверил и отстал с расспросами.

Я знал, родители ни в жизнь не дадут мне таких денег, да еще на что, на мяч, держи карман шире. Оставался только один путь – украсть деньги, что я и сделал на следующее утро. Получилось это отчасти спонтанно. Я не знал толком, где дома прячут деньги. Я полез в кухонный шкафчик за кружкой, увидел в хрустальной салатнице много новеньких купюр. Чай я пил уже нервно, лихорадочно раздумывая, что делать. Куча денег лежала передо мной, не соблазниться было невозможно. Трясущими руками я взял одну фиолетовую бумажку, наивно надеясь, что ее исчезновения не заметят, и нервно спрятал ее в карман брюк. После школы мы уже гоняли в футбол с новым мячом. Мой авторитет в глазах уличной компании вырос на недосягаемую высоту. Это были недолговечные сладостные минуты счастья.

Исчезновение несчастных денег, к сожалению, не осталось незамеченным. В тот же вечер родители устроили мне настоящее судилище. Допрос с толком, с чувством и расстановкой вела мать. Мне пришлось во всем. Меня заставили сходить к Ваське Новосильцеву и принести домой злополучный мяч. Это был для меня такой позор. Отец взял нож и проткнул его. Тут меня передернуло.

– Дурак! – гневно вырвалось у меня, дальше я плохо помнил, что было. Синяки на теле месяц заживали.

На следующий день я попросил у соседки тети Веры лопату и закопал проколотый мяч на стадионе за футбольными воротами. Вечером мать занесла в мою комнату новый мяч. Я на него даже не взглянул, это взбесило ее, она принялась истерично вопить на весь дом, словно ее убивали. Слушать ее истерику было невыносимо. Не знаю, откуда у меня взялась такая решимость, но я, не говоря ни слова, взял со стола нож и одним ударом безжалостно продырявил купленный мяч.

– Мне от вас больше ничего не нужно, – сказал я спокойно, чем вызвал у родителей настоящий ступор.

– Ты, гаденыш, еще пожалеешь, что так сделал, – и мать наотмашь ударила меня по лицу. – У Нины сын как сын, а ты… – неистово возмущалась он, брызгая слюной. – Неблагодарная сволочь, – и понеслась дальше, как обычно…

– Вот и живите с ее сыном, а меня оставьте в покое, – злобно выкрикнул я в ответ.

Лицо матери вытянулось и застыло в долгом молчании. «Ваня, у нас дефективный ребенок!» – завопила она на всю квартиру.

Пацаны решили купить себе палатку для походов. Собрали все заначки, меньше всех было у меня. Васька Новосильцев предложил собирать бутылки, чтобы добыть недостающую сумму и не зависеть от предков. Началась невиданная бутылочная эпопея.

По школе покатился слух: Тихомиров бутылочник. Это вызвало среди одноклассников насмешки, презрение.

– Ты окончательно опозорил нашу фамилию?! – орала, как потерпевшая, мать. – Ни один Тихомиров не собирал бутылки, даже в войну этого не было.

– Мы собирали честные деньги, чтобы купить палатку, и позора в этом никакого нет! – стоически доказывал я. Мне было предложено заткнуться, и я ничего больше не доказывал, понимая, что бесполезное это дело.

Каплей, разрушившей нашу семейную идиллию с родителями, стала история со сберкнижкой. Отцу понадобилось снять деньги и в квартире ее не обнаружили. Меня обвинили в краже. «Кроме тебя, больше некому!» – железно аргументировала мать. Больше месяца длился ежедневный домашний «террор». «Отдай книжку, ты не сможешь воспользоваться этими деньгами!». Меня стыдили, увещевали, прорабатывали даже в кабинете директора школы, потом началась игра в молчанку, даже Элла настроили против меня. Через полтора месяца я нашел злополучную сберкнижку в коробке из-под вязания, радости было полные штаны. Я еле дождался прихода родителей с работы.

– Я нашел вашу сберкнижку! – счастливо выпалил я. С моей физиономии не сходила дурацкая улыбка. В воображении рисовалась душещипательная картина примирения. «Извини, сынок, что мы так плохо о тебе думали», – ну и так далее; но вместо этого я услышал совсем другие слова, которые быстро опустили меня на грешную землю.

– Хватило хоть ума подбросить, – жестко и бескомпромиссно, как приговор, произнесла усыновительница.

В голове был полный кавардак. Захлебываясь от слез, я сумел им выкрикнуть только одно слово:

– Сволочи!

Отец, как обычно, занес руку для удара…

– Только попробуй меня тронуть, я не твой сын…

Сам не знаю, как эти слова вырвались у меня, но у меня было такое чувство, что мне больше нечего терять; что-то во мне окончательно надломилось. Ледяная волна молчания накрыла нас всех.

– Уходи, неблагодарная свинья, – усыновительница открыла входную дверь. – Видеть тебя не хочу! – с жаром воскликнула она, задыхаясь от ярости.

Я со спасительной надеждой посмотрел на отца, но тот отвернулся, не проронив ни слова. Я ушел из дома в тонкой болоньевой куртке, школьных синих брюках и старых кроссовках – в двадцатиградусный мороз. Мне было неполных четырнадцать лет.

На улице было много иллюминации, витрины магазинов были расписаны Дедами Морозами и улыбающимися Снегурочками.

Я сразу подался к Петровичу и с порога выдал ему все как на духу, что навсегда ушел из ненавистного усыновительского дома, и теперь буду жить у него. Дядька неодобрительно сощурился. Лицо его насупилось, от его взгляда мне сделалось не по себе. Петрович продолжал молчать, внутри меня все сжалось, я не на шутку заволновался.

– Петрович, так мне заходить или как? – я с надеждой посмотрел на дядьку, чувствуя неприятную пустоту внутри.

– Нет, – сурово произнес он. На багровом, мясистом лице Петровича еле проглядывали маленькие, злые глазки.

– Петрович, – ахнул я от неожиданности. – Ты шутишь?!

– Возвращайся к родителям, – хмурое и неприветливое лицо дядьки стало еще строже и холодным.

Я не поверил своим ушам, меня бросило в жар. Некоторое время, я как вкопанный стоял в коридоре, напряженно соображая, что к чему. Приподнятое настроение улетучилось – как не бывало. В душе зародились дурные подозрения.

– Петрович, – взмолился я, мной овладела паника.

Он слушал мои всхлипы равнодушно спокойно, ни один мускул на его бульдожьем лице не дрогнул. Я поднял заплаканные глаза и понял, пропащее дело уговаривать дядьку. Мои, видать ему такое про меня уже напели, что, чтобы я ему сейчас не доказывал – все бесполезно.

– Уходи! – коротко отрезал Петрович, сурово посмотрев на меня, без капли сожаления.

Меня словно окатили ледяным душем. Для меня было полнейшей неожиданностью предательство любимого дядьки. Это как будто тебя сильно ударили ногой в область мошонки, ты падаешь от боли на колени, жадно глотаешь жабрами воздух и не можешь выдавить из себя ни одного членораздельного слова, настолько тебя поглощает боль.

Я в нерешительности топтался на месте и спасительно смотрел на дядьку, в надежде. Что он сменит гнев на милость.

– Петрович, – пролепетал я, густо краснея. – У меня кроме тебя никого нет, – по моим глазам покатились крупные слезы, они медленно стекали по щеке к губам. – Не выгоняй меня, пожалуйста, – я с мольбой уставился на него.

Установилось напряженное и неприятное молчание.

– У тебя есть родители! – под суровым, осуждающим взглядом дядьки, я чувствовал себя раздавленным, как муравей или червяк. – Не нравится дома, возвращайся в детский дом, – каждое слово Петровича дышало ненавистью и презрением ко мне, словно я был отбросом общества. – Что тебе еще не хватало?

– Любви! – возбужденно крикнул я.

– Ты жил, как у бога за пазухой, – возмутился дядька, еще больше багровея. – Ты на коленях должен у родителей своих ползать и просить прощения за свое такое дерзкое поведение, – гневно нравоучал дядька.

– Да лучше в детском доме, чем в таком раю, – огрызнулся я, задетый за живое словами дядьки.

От негодования у меня задрожали руки, к лицу прилила кровь, сердце бешено колотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Тяжело дыша, я прислонился к стенке.

– Тогда детский дом самое подходящее место для таких идиотов, как ты, – не замедлил с ответом дядька. – Всегда Рите говорил, что дурная кровь – дело безнадежное. Рано ли, поздно ли, она даст о себе знать! – от ярости лицо дядьки надулось как у индюка.

Его обвинительные слова, как нежданно свалившийся кирпич на голову, нет, целая упаковка кирпича. Медленно и болезненно наступало прозрение. Как же больно разочаровываться в тех, кого любишь больше всего на свете. Наконец, я обрел дар речи.

– Интересно, если бы я был их родным сыном, они также бы со мной обращались или по-другому, – вызывающе спросил я человека, который был мне уже противен.

– Уходи, – дядька открыл входную дверь. – Не хочу тебя больше видеть!

– Как это у нас взаимно, – и я громко на весь коридор расхохотался.

От меня не ускользнуло растерянное лицо дядюли, он, наверное, решил, что я немножко тронулся умишком, что у меня поехала неспешно крыша. Ничего у меня не поехало. С моей черепной коробочкой было все нормально. Просто я стал воспринимать мир таким, каким он есть на самом деле, без прикрас и преувеличений.

Я развернулся на сто восемьдесят градусов и громко хлопнул за собой дверью. «Псих», – услышал я грубый голос бывшего родственничка.

– Сам такой, – крикнул я на всю площадку.

На улице поднялась метель, дул сильный, пронизывающий ветер, от него жмурились глаза, замерзали щеки, плотно закрывались губы, словно боялись глотнуть резкого морозного воздуха. Несколько дней я привыкал к неведомой доселе свободе, радости она мне не доставляла, напротив, сплошные заморочки и головная боль.

В карманах было пусто, идти было некуда, ночевать также негде. Похожая на безмозглое серое насекомое, проехала мимо мусороуборочная машина. Я поднял воротник болоньевой куртки и двинулся прямо по улице, не зная, куда меня, в конечном счете, приведут ноги. Желудок издал долгий, бурчащий, недовольный рык, во рту поселился неприятный привкус голода. От уличного холод сводило челюсть, зубы самопроизвольно клацали, издавая звук, похожий на стук печатной машинки. Ночные бродяги не трогали меня, не заговаривали со мной, словно видели в моих глазах отражение собственного одиночества и отчаяния. Конечности гудели, я медленно брел по улице: народу вокруг было немного. Все больше и больше меня охватывало отчаяние.

Внимание привлекла женщина с сумкой, доверху набитой продуктами. Из сумки торчала бутылка водки, казалось, она вот-вот вывалится. Женщина была немолодая, с крепко сбитым телом и такими же руками – сильными, крепкими, и еще она явно была под градусом. От голода в мозгах моих совсем помутнело. И я подумал, вот толкнуть бы женщину на обочину, выхватить из ее рук сумку и хавчик мой. На некоторое время в мозгах прояснилось, и я устыдился своих опасных мыслей. Но голод не тетка, снова о себе напомнил. Какая-то сила меня подняла со скамейки, и я пошел за женщиной, катастрофически приближаясь к ней. Я терял контроль над собой. И тут я увидел милиционера. Женщина что-то прокричала ему, и тот ответил ей. Они остановились и добродушно рассмеялись. Я понял, они знакомы. Я остановился, милиционер внимательно посмотрел в мою сторону. Меня словно прошибло током. От растерянности я остолбенел, спас автобус. Милиционер и я оказались единственными пассажирами. Он встал у входа, я – в конце салона. Я смотрел в окно, мимо проносились городские улицы. Я даже не сразу сообразил, куда автобус направляется. Милиционер вышел на «Октябрьской», я остался в автобусе совсем один, за окнами мир, изредка освещаемый фонарями. Я пытался прочитать на его улицах обещание или хотя бы намек на возможное спасение. Но вместо этого меня не покидало ощущение, что моему прежнему «я» просто приснился страшный сон. И сон этот каким-то образом перетекает в явь.

– Вокзал! – недовольно крикнул мне шофер с квадратной челюстью.

Я вздрогнул, открыл глаза, не понимая, где я.

– Вокзал! – еще раз повторил шофер.

Я вышел. Громадное здание железнодорожного вокзала удивленно глазело на меня широко распахнутыми дверями. Я нашел свободную скамейку в зале ожидания, распластался на ней костями и мгновенно вырубился.

Под утро меня разбудил милиционер. Я навешал лапши, что встречаю утренним поездом любимую бабушку, и лапша моя, наверное, была столь убедительна, что мент оставил меня в покое, а не потащил в отделение разбираться, кто я такой на самом деле. Утром я зашел в туалет. В ноздри ударил резкий и противный запах мочи, плиточный пол был в лужах и грязи. От такого туалета меня чуть не вывернуло наизнанку. В страшное туалетное очко я влил свой маленький ручеек. Мой взгляд задержался на стенах. Наскальная живопись наших предков – детский шарж по сравнению с тем, что я увидел на стенах – матерные и похабные слова с телефонными номерами, мужские и женские половые органы, сиськи, яйца, с какой-то жгучей ненавистью, нацарапанные на штукатурке. Я подошел к точно такому же страшному умывальнику. Помыл руки обломком хозяйственного мыла, попугал лицо холодной водой. Выйдя из туалета, я с жадностью глотнул свежего вокзального воздуха и почувствовал, что жизнь ко мне медленно возвращается. Идти было некуда, еще один день бесцельного брожения по городу я бы не выдержал просто физически, и я пошел в Пентагон.

Третья четверть только набирала обороты после новогодних празднеств. В восемь тридцать, как примерный ученик, я сидел за своей партой и никак не мог подавить зевоту. На меня смотрели, как на чуму. Я был неопрятный, поцарапанный. Учителя о чем-то спрашивали, я отвечал невпопад, лишь бы отстали. Вечером я снова был на вокзале. Ноги принесли меня в буфет. Голод усиливался, мутил рассудок. Я чувствовал невыносимую пустоту в желудке. По буфету распространился аппетитный запах, от которого расширялись ноздри, во рту появлялась обильная слюна, а возле ушей мучительно сводило челюсти. Презрение к поглощающим мирно пищу превратилось в неуправляемую ярость. Никогда не думал, что голод может настолько ожесточить человека.

Толстомордый мужик за стойкой неторопливо с аппетитом расправлялся с куриной ножкой, всю подернутую желе, и, отрывая зубами куски белого мяса, принялся жевать с таким очевидным удовольствием, что мне казалось, что сейчас грохнусь в голодный обморок от желудочных судорог и спазмов. Я мучительно выждал, когда освободился дальний стол, пристроился так, словно ел здесь. Посмотрел на тарелку с недоеденными щами, сломил внутреннее сопротивление, взял ложку и до чистоты все вылизал. Такая же участь постигла второе.

– Ты что объедки ешь? – укоризненно спросила меня внушительного размера женщина грозного вида в белом переднике и с подносом в руке.

Я чуть не поперхнулся от ее слов.

– Есть хочу! – чистосердечно признался я.

– Детдомовский? – спросила она. Мне это слово слабо было знакомо, но я сообразил, что оно каким-то образом объясняет мое поведение, кивнул головой в знак согласия, и незнакомая женщина повела меня в каморку. Там были стол, две табуретки и подобие дивана. Накормила она меня до отвала, после чего я сразу захотел спать. Она поняла это без слов.

– Спи, потом поможешь мне прибраться, хорошо?!

– Всегда готов, – утвердительно кивнул я головой.

Растянувшись блаженно на продавленном диване, я испытывал натуральный кайф. Желудок набит под завязку, теплая крыша над головой, диван. «Господи чего еще надо?!

Так начались мои трудовые будни. Утром я уходил в школу, после – сразу в привокзальный буфет. Убирал зал, вытирал столы, мыл горы посуды. Мне не платили, но бесплатно кормили и разрешали спать на старом диванчике в чулане. Я был безмерно рад такой жизни. Тетя Лида представила меня всем как своего любимого племянника, и ко мне никто не приставал с лишними расспросами.

Халява длилась недолго. Кто-то накапал начальнику вокзала обо мне, и меня в три шеи выкинули на улицу из хлебного места.

Я снова оказался на улице голодным, непредсказуемым и опасным, как бездомный пес. В один из дней бродяжничества ноги принесли к дверям Айседоры. Я забыл вам сообщить, что половину своей жизни отдал бассейну – так этого пожелали мои усыновители, и отдал, наверное, не зря, так как за моими плечами был первый взрослый и уже маячил КМС. Но были еще танцы. Меня на них, чуть ли не насильственно притащила мать. И произошло необъяснимое. В Айседору, как в педагога, я влюбился мгновенно. Она смерила меня с головы до пяток и коротко сказала: «С тебя будет толк при одном условии – ты должен полюбить то, чем собираешься заняться». Я полюбил танцы и Айседору с первого занятия. У каждого из нас есть потребность в любимом учителе.

Айседора долго и упорно разглядывала меня, не приглашая в квартиру.

– Евгений, вернись домой, тебя простят, – она с надеждой посмотрела на меня.

– К Тихомировым я не вернусь! – твердо заявил я.

– Что ты такое говоришь?! – ужаснулась она.

– Правду, в которую никто не хочет верить, – запальчиво воскликнул я. – Они ведь вам звонили?! – догадался я, увидев растерянность Айседоры. Меня пробрал смех. – Они уже накапали Вам доверительно, что у меня не все нормально с головой, что я жертва родовой травмы и все такое. Зачем вам ученик, который пугает вас своими проблемами?

– Ты не прав, – укоризненно посмотрела на меня Айседора.

– Да? – я вызывающе посмотрел на Айседору. – Если попрошусь пожить у вас, пустите?!

Айседора замялась, все стало понятно и без ее слов. За ее дружелюбием прятались растерянность и страх. Я быстро собрался, оставив Айседору в полном смятении. Я больше не хотел, чтобы она меня понимала, как это было раньше.

Вторым в списке числился Элл. Дверь открыла его мама – Любовь Дмитриевна.

Увидев меня, она перестала улыбаться.

– Михаила нет, он с ребятами пошел гулять. Элл не слышал звонка, выполз в коридор.

Все замялись, получилась картина Репина «Не ждали». – Я не заметила, что он уже пришел? – оклемалась первой Любовь Дмитриевна. – Миша, иди в комнату, мне надо переговорить с твоим одноклассником.

Элл послушно поплелся в комнату.

– Евгений, не приходи к нам больше, мне не нужны разборки с твоей матерью, ты меня понял?

– Конечно, тетя Люба, – саркастично произнес я. – Миша не должен водиться с таким нехорошим мальчиком, как я, вдруг я на него тлетворно повлияю.

– Каким тоном ты со мной разговариваешь, кто дал тебе такое право?! – губы Мишкиной матери негодующе задрожали.

Я, не слушая больше возмущенных упреков, повернулся и стал медленно спускаться по ступенькам вниз.

– Тихий, погодь! – крикнул мне с пятого этажа Элл.

Я подождал друга на улице.

– Элл, ты мне друг?!

– А, что?! – не понял моего вопроса Миха.

– Друг или нет?! – настаивал я на ответе.

– Не знаю, а что ты хотел? – растерянно спросил Элл.

– Я так и думал! – проговорил я сиплым голосом.

– Тихий, ты чокнутый? – не понял моего сарказма Элл, но мне уже было все равно.

– Знаю, – кивнул я покорно головой в знак согласия. – Что дальше?

– Вернись к своим, ты ничего им не докажешь своим протестом.

– У моих протест – всего лишь привычный рефлекс на жизнь, – произнес я.

Мне уже было понятно, что Элл стал по другую сторону баррикад от меня. – Плыви Элл, домой. Все рассосется, если не самостоятельно, то хирургическим путем.

– Вернись домой, – настаивал Элл, – и все будет по-старому.

– Не будет!

– Как же ты теперь?!

– Не знаю, – честно признался я. – Что-нибудь придумаю, – я горько улыбнулся. – Я теперь большой мальчик!

– Вернись!

– Странно, все меня об этом просят, только не они, – я повел плечами, как бы сбрасывая невидимый груз.

– Но, ты же виноват?

– В чем?! – взбеленился я.

– Ну, не знаю, – замялся Элл. – Просто так не выгнали бы?!

– Я не собачка, чтобы меня выбрасывать на улицу? – я подошел ближе к другу. – Тебя же Элл ни разу из дома не выгоняли на улицу, чем же я хуже тебя?!

Сверху послышался грозный голос Любови Дмитриевны: «Миша, домой!» Элл жутко смутился и, не сказав мне больше ни слова, побежал на пятый этаж в теплую свою квартиру.

Я минут двадцать сидел на холодных ступеньках первого этажа, раздумывая, что мне делать дальше, и вдруг резко вскочил и решительно направился на пятый этаж, к своим дверям. Это взяла верх детская усталость. Мне безумно хотелось домой, и забыть обо всем, что со мной произошло. Я подошел к двери. Неясное, безотчетное беспокойство охватило меня. Некоторое время я стоял у родных дверей, набираясь мужества, чтобы позвонить. Наконец, рука поднялась и нажала на звонок. Меня удивляло собственное волнение: пустят или нет. Пустят, такого быть не может, – успокаивал я себя. – Правда, для начала мозги поканифолят, для профилактики. Ну и пусть, за то буду спать на своем любимом диванчике, на белой чистой простыне. А ванна?! У меня аж дыхание сперло при мысленном упоминании этого слова. Я еще раз нажал на звонок. Секунды ожидания как будто растягивались в года. Послышались шаги. Дверь открыл отец, я с надеждой поднял на него глаза. Он поднял голову и посмотрел на меня чужим, отсутствующим взглядом. Так, словно мы уже много лет не виделись, и теперь он мучительно пытается вспомнить, как меня зовут.

– Кто там? – спросила из кухни мать.

– Ошиблись квартирой, – отец посмотрел на меня и закрыл дверь.

Я все понял. Тупая боль сжала сердце и стала частью меня. Даже сейчас, когда я вспоминаю эту сцену, мое сердце снова сжимает та же боль – боль быть отверженным, ненужным. Смириться с этим трудно. Власть этой боли то увеличивается, то уменьшается, но никогда не уходит.

Когда дверь закрылась, я устало спустился по ступенькам вниз. У меня не было истерики; странно, я был спокоен, как десять удавов. Мне уже было все равно, все безразлично. Я сделал родителям шаг навстречу, взаимности от них не последовало, как в таких случаях успокаивал Комар, кажется, снова дали фейсом об тейбл. Неприятно, но терпимо. Но именно с этого вечера с непостижимой беспощадностью юности я стал презирать отца и ненавидеть мать. С этого момента они перестали быть для меня родными. Что-то внутри меня сжалось в комок и замерло.

Я снова молча пешком исследовал родной город в сотый раз. Дома вокруг были погружены в темноту – фонари встречались редко. На мосту я засмотрелся на отражение луны в воде. Звук моих шагов гулко отдавался в тишине. Я прошел мимо главной городской достопримечательности – величественного собора, который ярко светился во тьме. Он словно навис над спящим городом. Я присел невдалеке от собора, возле фонаря. Слезы струились по моим щекам, мои губы непроизвольно дергались. По уснувшим улицам, как тени проскальзывали одинокие человеческие фигуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю