412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Найман » Каблуков » Текст книги (страница 9)
Каблуков
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:35

Текст книги "Каблуков"


Автор книги: Анатолий Найман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

Каблуков встал на его сторону, и это был форменный кошмар. Это был, как назвала, рассказывая тетке с его слов, Тоня, тихий ужас. Он заговорил, обращаясь к аудитории, не поднявшись со стула. Дело, начал он, идет о культуре. Нам с вами она не интересна, пик ее торжества и власти уже позади, согласен. И точки зрения лектора (как будто кого-то занимала эта точка зрения, как будто она вообще была) не разделяю. Но ему сочувствую. Мне нравится, что он ее держится так крепко. Кто знает, не единственный ли это был способ в такое время, как пришедшееся на его лучшие годы, уцелеть? Если любую чепуху, любую ахинею повторять как заклинание, они становятся заклинанием, и никто уже чепухи и ахинеи не слышит. Конечно, вне конкретной людоедской эпохи это смысла может и не иметь. Но это, как вахта у дверей разбомбленного и разграбленного музея: и показывать нечего, и посетителей не заманишь, однако же то, что охрана продолжает стоять, – вроде таблички: "Здесь был музей". И вахтер может быть какой-угодно, хоть инвалид, хоть бомж, хоть такой, что, по его жалкому виду судя, пять копеек была цена музею.

Но сама эта служба так наглядно бескорыстна, что музею-то пусть и пять копеек цена, зато культура, которую он представлял, не из одних его экспонатов состояла, а, по грандиозности бескорыстия судя, и сама могла быть грандиозна. Сопротивлением. И именно таким жалким. Тут жалкость неизмеримо внушительнее геройства. Ведь что тогда выдавали за жизнь? Что воспевалось? Это надо представлять себе реально. Строительство метро. Мужичок бежит из деревни в город, роет метро. В восторге от такого фарта складывает стихи. "Первые предметы обихода – раскладушка около окна, мокроступы фирмы "Скорохода" и костюм из темного сукна". Что этому убожеству – поэзии и быта – противопоставить? Что, если не культурный запал? Понимаете: "Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!" Через пятьдесят лет после французских энциклопедистов это, понятно, детский лепет. Но культура – не энциклопедия и не вершины знаний, а живая кровь. Чтобы температура не падала ниже тридцати пяти, нужны прекрасные порывы. В лекции мы это и наблюдали. Градус, конечно, не тот, но как-то жизнь теплится – вот что стo ит заметить. А ржачка – самый дешевый способ отделаться.

Мнения Каблукова выслушивались на курсах, в общем, уважительно, но не настолько, чтобы, пока он это говорил, прекратить дурацкий регот, веселивший уже сам по себе, независимо от того, что говорилось. Физиономия Ильина поначалу удерживала выработанную многолетним профессиональным опытом осклабленность, пусть и натянутую, дружелюбного расположения ко всем, к "молодым", за выразителя чьей общей позиции можно было при желании выдать Каблукова. Но с середины его защитительного монолога она стала стираться гримасой открытой неприязни, с которой мышцы лица ничего не могли поделать. Каблуков олицетворял собой полное поражение: со стороны единомышленников он был изрешечен стрелами насмешек, со стороны нуждавшегося в помощи противника – сжигаем напалмом злобы. В конце концов ему ничего не осталось, как беспомощно развести руками и расплыться в улыбке, признающей капитуляцию. Это подкупило своих, но Ильина привело почти в ярость. Когда он застегнул портфель – из которого, впрочем, во время лекции ничего не вынул, так что непонятно зачем и расстегивал, – и пошел к двери, Каблуков сделал к нему шаг и протянул руку. Тот демонстративно, по большому радиусу, обогнул ее, остановился и не просто произнес, а провозгласил: "Значит, и вашим и нашим?!" Каблуков успел только бормотнуть растерянно: "Скорее ни тем, ни другим".

Зато сокурсники, в прекрасном от всего вместе расположении духа, немедленно устроили театр: выстроились в очередь и, прежде чем выйти, трясли его руку, лицами выражая чувства от умиления до восхищения, – нормальное студенческое идиотство. Даже Шахов сострил: "Каблуков, никто не может служить двум господам, а у тебя и одному не получается". Из немногих не поддавшихся общему ерничеству один Ларичев, дождавшись в коридоре, подошел и – трудно сказать, что сделал: объяснил? поддержал? "У Ильина невероятный комплекс вины, невероятный. Ты абсолютно прав: как у всего их поколения. Что они не погибли. Но и ты мучаешься от вины: что не разделил с ними ужас их выбора. Что предоставил им все перенести не только за самих себя, а и за тебя. Переложил на них ответственность. Понимаешь, о чем я?.." Каблуков сделал вдох, улыбнулся и признался: нет.

В причины происшедшего он вдаваться не стал – не увидел ничего просящегося, даже просто годного, на анализ. Что представило для него цепь загадок – это что Ильин написал ему письмо на семнадцати страницах – раз. Что передал его через Нину Львовну, а не послал по почте – два. Что передачу сопроводил такой оговоркой: предложил ей сперва прочесть самой и тогда решить, отдавать ли адресату или уничтожить, – три. Я прочла, сказала Нина Львовна, и выбрала второе решение... Обескураженный, он спросил: что хоть там было, в общих чертах?.. В общих чертах там было то, что склонило меня в пользу второго решения.

XXVI

Я человек, возящийся с самим собой. Дай мне волю, все мои герои делали бы то же самое. Люди, возящиеся с собой, – общее место в XIX веке. Впоследствии – копающиеся в себе. Чернышевский с командой учили, как надо посвящать себя обществу. Тип, полностью исчезнувший к нашему времени. Прижились только знающие толк в копании. И то! – единственное, что хоть чего-то стоит.

Не всегда. Не у всех. Пятидесятилетняя директорша картины познакомила меня с мужем. Ведет школу восточной пластики при Доме культуры железнодорожников. Что-то вроде монаха: через танец приводит к разным видам созерцательности. Призналась: "У нас разговора не получается, ему со мной, я так чувствую, неинтересно". Она говорит о дочке от первого брака, об интригах на студии, о даче, о скором выходе на пенсию. Он – я с ним пошел в буфет пить кофе – о чем-то принципиально уводящем от земного. Оказалось скучнее всего земного. Скучнее пенсии и дачи – от которых можно хотя бы оттолкнуться "к духовному". (Интересно – и то, и то – получается только у Тони. Я когда ей рассказал, она проговорила – тихо-тихо, как будто не желая, чтобы кто-то услышал: "Иисус, в общем, только о земном".)

...Когда Ильин покидал так неудачно сложившееся для него и для меня мероприятие, молодой человек в свитере и тяжелых солдатских ботинках Джи-Ай, которых мы на курсах навидались в голливудских фильмах про войну, двинулся вслед, но около меня на несколько секунд задержался: "Вообще-то я все понял. Вообще-то вы вроде всё по делу сказали. Но он, такая история, мой отец. А вы должны знать мою мать, Раю Минаеву, она вас знает. Я их двоих оказался сын, Жорес Минаев, такая история". И исчез. Он произносил "ваще" и "така-стория". Жорес. Бывает же! Жаль, не сообразил сразу познакомить его с Франсуа.

Моему уху это сочетание "Рая Минаева" определенно было знакомо. А может, "Рая Михеева". Рая Михеева.

Рая Михеева (1) была жена капитана Михеева, он служил с отцом, когда мы жили в Клайпеде. Источник легкой, но постоянной скандальной напряженности в части, потому что устроилась работать уборщицей в штабе, приходила в трикотажном тренировочном костюме в обтяжку, чтобы все любовались ее попкой и грудкой. Муж запрещал и регулярно побивал. Тогда она являлась с фингалом у глаза, а то и у обоих, но отнюдь не покоренной, не печальной, не жалость вызывающей, а с еще бo льшим огнем во взоре, еще более зыбкой усмешкой на губах, еще притягательнее колышащимся станом. В результате случилась нештатная ситуация: когда из области приехала ревизионная комиссия, то майор, проверявший состояние моральной и идеологической атмосферы, стал выяснять, как и что на этом фронте, почему-то начав с Раи. Сперва в коридоре, а потом пригласил в кабинет. Через час Михеев стрелял в него из табельного оружия, майор бежал через окно. Михеева уволили из Вооруженных Сил, майора перевели на Дальний Восток с понижением в звании, историю замяли.

Рая осталась в части, но с этого времени в сопровождении рефрена "пошла по рукам". Я его услышал в разговоре отца с матерью. Слышал еще несколько раз – от них же и от ребят из нашего дома, из чего, как я понял – не тогда, а когда все это всплывало в сознании, – явствовало, что во всех семьях это называлось одинаково. Благопристойный лексикон, почти пуризм – отражающий внедренную сверху и принятую внизу чистоту нравов общества. Зачем было присылать какие-то комиссии? Что было инспектировать-то? Ребята так же, как я, догадывались, что значит "пошла по рукам", видели ее пьяной, видели не только с нашими офицерами, а и с одним-другим "городским", хотя самого выражения мы не понимали. Да и не занимало нас, что там в штабе, в чужих квартирах, вообще – у взрослых – происходит. Совершенно исчезло все из памяти, но из-за Жореса вот пых-пых-пых – поднялось на поверхность.

Однако и "Рая Минаева" было именем-фамилией, тоже что-то мне говорившим. Не звали ли так пионервожатую (2) в лагере, там же, в Клайпеде? Точнее, между Клайпедой и Палангой, на берегу моря. Меня туда отправляли после пятого и после шестого классов, оба раза на все три смены. И в который-то сезон там появился молодой человек с направлением из райкома комсомола, русский, оформлять стенд наглядной агитации. Я описывать, какие он картинки и тем более тексты приклеил, боюсь ошибиться: могу спутать с многими другими красными уголками, которых за жизнь навидался. Но хорошо помню идею, принцип: исторический паралеллизм, его неизменность. Начиналось с девятого века: литвины выменивают у кривичей шкуры, мех и воск за железо и оружие. Тринадцатый: Литва и Русь сражаются с немцами. Гедимин, "князь литовский и русский", заключает мир с Москвой. Свадьба Ольгерда и тверской княжны. Киевляне радостно встречают Скиргайло. Витовт братается со смолянами. Что-то еще, что-то еще – и Вильнюс восторженно приветствует советских танкистов.

А Рая Минаева – если это она, – все время, пока он свою дружбу народов мастерил, около него вертелась. Не заметить было нельзя, потому что все, кто находился в лагере – от сорокалетнего партийного начальника до младших октябрят, включая и девочек, – только и хотели, что ее заметить. Предмет общего вожделения, влюбленности, взволнованного интереса: та, что есть хоть одна в каждом пионерлагере. Такая кобылка. Женские стати налиты зрелой уже силой, а внимание на себя обращают всего выразительнее в девической порывистости. Смотрит внешне нагло, а в глубине как будто и нежно. И вообще – пионерзажатая. В нашей спальне половина мальчишек клялась, что подсмотрели, как начальник лагеря гладил ей под столом колено и как она под утро вылезала из окна его комнаты. И вот инструктор. Что-то между ними, безусловно, было, потому что, когда он уехал, ее видели постоянно зареванной, а кто-то якобы и в синяках. Якобы купалась в сторонке, у леса, а он там в тихий час ягоды собирал. И ходила она до того в сарафане, ложбинка между грудей напоказ, а тут надела платье с высоким воротом – "чтобы прикрыть засосы".

И опять: была и рассосалась. Дубликат Михеевой. Почти те же слухи: приходила в часть наниматься судомойкой на кухню; была замечена в порту в сомнительных компаниях; пропала из виду. Затем отца перевели, и в моей памяти от нее остались такие же фрагменты, как от Клайпеды в целом. Баркас входит в коротенький узенький, как раз по его длине и ширине, канал; канат, аккуратными петлями охватывающий чугунную тумбу; на бетонной площадке перед ним еще несколько бухт чистого белого каната в шахматном порядке. Лямки купального лифчика из сиреневой саржи, под которые она одновременно просовывает большие пальцы обеих рук, одновременно проводит ими взад-вперед и потом плывет сажонками до ограничительного буя; стакан столовского компота, из которого она, запрокинув голову, вытряхивает в рот прилипшие к дну яблочные ломтики и абрикосы.

А после, уже в Пушкине, уже когда отцу дали подполковника, у нас появилась на короткое время домработница (3) – отец тоном приказа объявил матери, что новый их статус обязывает завести. Без возраста и вообще как будто без внешности, и звали ее тоже Рая, но тогда это никак у меня не связалось ни с капитаншей, ни с вожатой. Честно сказать, ни с чем: шаркала шваброй, мыла на кухне посуду, там же на кухне они с матерью бу-бу-бу – я ей, по-моему, ни разу и в лицо не посмотрел.

Но сказать, что знает меня, если верить Жоресу, могла скорее всего она. Как, следовательно, и я ее. Правда, и любая из тех двух, будь его матерью и узнай, что он отправляется на Сценарные курсы, а до того прослышь откуда-то, что там обретается подполковника сын, вполне имела право о знакомстве упомянуть. Раз они, одна меньше, другая больше, попадались мне на глаза, так, наверное, и я им когда-то. И раз обе, одна теснее, другая отдаленнее, были связаны с отцовой службой, то почему бы этим связям так или иначе не поддерживаться? Выкладки были логичными и потому скучными, а вот что от логики уходило и потому будоражило сознание, не сильно, но неотступно, это что все три могли быть одним лицом. По крайней мере у первой и второй общего оказывалось много больше вероятности случайных совпадений: активная позиция, испускаемые флюиды, создание напряженности в месте скопления людей, особенно мужеского пола, появление соблазнителя, уход к нему из-под власти другого, выпрыгивание в окно, крах и дальнейшее моральное и социальное падение.

И майор из комиссии, и комсомольский просветработник свободно тянули на Марка Ильина. Ну не майор, но старший лейтенант – запросто. До майора его, вернее всего, докачали помпы задыхающихся, с выпучиванием глаз, пересказов случившегося. В старлеях же, которыми почти автоматически делали всех присылаемых в отделы разведки и пропаганды, он, при знании языков наверняка попавший в переводчики, мог проходить после войны еще два-три года. А стенд – приехав в отпуск в какие-нибудь Друскеники, с его желанием в чем-то все время участвовать, что-то предпринимать, куда-то двигаться да и просто не пропустить возможного заработка, с его-то деятельной натурой и удостоверением преподавателя Ленинградского университета, пойти в местный райком и получить от них путевку вписывается в образ более чем убедительно. К примеру, лекция у нас на курсах – один к одному.

Майор (он же старший лейтенант) (1), уже наедине с Михеевой в кабинете, за запертой дверью, распекая полковое начальство за просчеты в воспитательной работе, не без театральности, должной произвести на нее впечателение, и этим дутым распеканием и этой театральностью себя еще сильней заводя, воспаряет в высоты демагогии: "Это что же здесь такое! Союз Советских Социалистических Республик или что?! СССР или, понимаешь ли, жо...?" То есть нагнетает. Как бы его занесло, и вот даже у такого утонченного, как Марк Ильин, человека может вырваться от возмущения. Но все-таки не решается произнести как следует и невыразительно спускает пар: "... фа". Однако цель-то именно войти и ее ввести в условия свободного произнесения таких слов. В тот слой отношений, где такие слова допустимо, как между близкими или заведомо согласными людьми, в волнении употребить. Где она фактом молчаливого их выслушивания эти отношения с ним разделяет. Тем не менее приходится скукожившуюся жофу бросить, и он заезжает с другой стороны: "Был такой деятель Парижской коммуны, кстати, генерал Домбровский. Поляк. Называл себя жолнеж республики: жолнеж по-польски солдат. Но однажды его увидели в ресторане в обществе кокотки и стали звать жолнеж ресторана". Ильин в своей стихии: сыпать сведениями, как конфетти, а они, как цветы у фокусника, как залп фейерверка, сами расцветают. Он закрепляет достижение, разрабатывает жилу: "Союз республик – или жо... рес, понимаешь ли, тут устроили?" Этот "Жорес" по совокупности столь необычных высказываний и обстоятельств западает ей в голову. И когда в результате этого неформального допроса-собеседования, последующей стрельбы и так далее у нее рождается – на руинах прежней шлакоблочной жизни – мальчик, она дает ему такое имя. За красоту, изысканность и в память о былом.

Райкомовский же инструктор (2), напротив, был сдержан, увлечен делом, разговаривал с Минаевой, не отрываясь от фанерного щита, на котором рисовал, клеил и надписывал, но, хоть и с паузами, говорил он один. Она что-то невпопад спрашивала, любому ответу благоговейно внимала, ото всего млела. А он – не снисходил, отнюдь, но поднимал ее, просвещал глупую ее голову. Выбирал темы из сферы культуры, разумеется, доходчивые, а как посланец комсомола – идеологически выдержанные. Например, Франция. Лучшее, о чем можно говорить с девушкой – в любое время, под любым соусом. Конец века, дело Дрейфуса – в самых общих чертах. Страна разделена на два лагеря. Не пионерских, нет, и не военных, но скорее уж военных, чем пионерских. Один из самых рьяных дрейфусаров – Золя. Писатель, натуральная школа, эпопея "Ругон-Макары", приверженец социализма. Знаменитый памфлет "Я обвиняю". Другой – Жорес. Он оболганному и отправленному на каторгу капитану ровесник, он защищает его, как своего одноклассника, как самого себя. Жан Жорес. Корпулентный мужчина. Депутат парламента. Основал не больше, не меньше как Социалистическую партию, к ней газету "Юманите"... Жорес – переводится как-нибудь? спрашивает она... Не понял... Ну, там, жарить или жиреть?.. О. Жорес. Через а-ю: а-ю произносится о... Наподобие Жоры?.. Иначе пишется... На Шорец похоже... Какой шорец?.. Футболист такой ленинградский. В защите играет... При чем тут? В общем, первая мировая война, Жорес против, и его застреливают. Через десять дней после начала... Жореса?.. Жореса.

Это и застревает в девичьем мозгу, это и остается у нее как интеллектуальный итог восхищения Ильиным и его неземной ученостью – в дополнение к растущему животу. Это и дало...

Очень мне эта догадчивость моя, рисующая, как оно могло происходить в одном случае и в другом, неприятна, а если не выбирать слова, то попросту противна, чрезвычайно. Этакое провидчество, которое убедительнее очевидности. Или так было, или так не было. Если не было, а я представляю бывшим, пусть и оговаривая, что это не факт, а только не противоречит факту, то это то же самое, как если было, а я объявляю небывшим. И не так меня беспокоит, что я тем самым влезаю в жизнь реальных людей, Марка Ильина и по крайней мере одной из двух, если не из трех, Рай. Что навязываю ему манеры вульгарного ходока, дешевого соблазнителя и такую существенную штуку, как отцовство, а им натуру шлюшек, недалекий ум и разбитые судьбы матерей-одиночек. Или – что ничуть не лучше – на тех же зыблющихся основаниях лишаю его сына, а их – увлечения им, может быть, влюбленности, может быть, самых сладких минут их жизни. Такое случается, тебя втягивает в чужую судьбу, кого-то в твою, ты ошибаешься, все ошибаются, хотелось бы обойтись без этого, но таков характер человеческих отношений. А то меня категорически не устраивает, что я сознательно схожу с твердой почвы, утоптанной действительными людьми и укатанной действительными событиями, на скользкий лед, по которому, как по полотну катка, проносятся из прожектора в прожектор, из цвета в цвет фигуры. И, опознавая их наполовину, я вторую, ускользнувшую от меня, половину пририсовываю им теми же средствами: тем же карандашом, по той же бумаге, а главное, того же нажима, четкости и формы линиями, что и опознанную.

В конце концов: задуманный мной Сценарий – он что, сценарий сущего или сущего наполовину с возможным? Для документального фильма или для художественного?

XXVII

Все время, что они были в Москве, Тоня регулярно позванивала по междугороднему Нине Львовне, и однажды та сказала, что пришло письмо, "Антуанетте", без обратного адреса. Пересылать, или пусть ждет? Пусть ждет, любопытства великого нет, а мы скоро опять прикатим. Но задержались, приехали через два месяца, и никто про него не вспомнил. И еще раз, и еще, куда-то оно, видно, завалилось – а вывалилось почти через год. Тетка подала конверт, Тоня, продолжая с ней разговаривать, открыла, прочла обращение, заглянула в конец – сказала громко, чтобы и Каблуков в их комнате услышал: "Валерий". И огорчительно стало, и тревожно, что тогда сразу не прочли, и напряженно, что из-за гроба, и чуть ли не отрадно, что сколько уже нет его, а живой.

"Тоша, Тоша, Тоша – ну и Колян, конечно. Если по-честному, хотелось бы только с одной тобой побазлать, но у вас ведь принципиальный, хотя и естественный тоже, вполне естественный, я без подначки, общак. Да и у меня секретов нет. Просто тебе мне проще писать. Так что давайте заведусь на тебя, а читайте оба.

Писать, собственно, не о чем. В двух словах, Жизнь Обожаю! Вот и все сообщение, вся новость – два слова. Потрясающая Жизнь! Моя и вообще. Никогда, ни разу, ни на одну секунду ничего плохого, всегда, постоянно, каждый миг – только хорошее, одно хорошее. Сплошной кайф. День, свет, сезон, погода. Ночь, электричество, звезды, холод. Жара. Дома, деревья, лес. Лес, поляна. Ну и, конечно, приматы, млекопитающие, прямоходящие. Наш брат чуваки, и особенно ваша сестра – чувихи. Это вообще! Это наслаждение нон-стоп – что они чувихи, а мы чуваки. Но и белочки, и бабочки – не хуже, клянусь, не хуже. Листочки. Ручей, или речка, или река. Особенно в апреле. Бегущая вода. И стоячая. И из водопровода, из-под крана – бегучий столбик, а! Да сам водопровод, сам кран – как подумаю, губы дрожат от восторга. Апрель – ты что, Антуанетта, не чувствуешь – само слово: а-пп-ре-ейль. Да любое, любой месяц. Да любой звук – что его издать можно, произнести. Ян-фарь. Ян-Цзы. Ли-фарь. И вообще балет. Танцуют. Ты танцуешь. Танго. Ты с Коляном. Колян, не мешайся. Без тебя, признаю, было бы хуже, ты на своем месте, не одной же ей ногами водить. Но без тебя было бы лучше. Я понятно говорю? Она – танцует, а ты – учишься. Танцу! Ёкэлэмэнэ. Ты бы еще поэзии поучился. Но без тебя хуже, много хуже, без тебя не было бы так потрясающе. Ты – Колян, Колян, Колян. А она – она, она, она. Искусство. Есть искусство. Например, красота. Не красивая, а как у нее. У тебя, Антуанетта. Танцующая танго с собственной головой в руках. Например, скрипоза моя. Что я ее в руки беру, это еще кошмарней, чем что Колян танцует. Бить меня, ломать мне пальцы, лупить декой мне по башке, смычком по роже – но не злиться. Убить но не злиться. А дать мне снять тот звучок, тот мык, тот таборный.

А самое в жизни, как бы тут сказать, божественное, это что ей, жизни, нельзя сделать плохо. Ухудшить, повредить – никак. Боженька не дает. Чуть где не так, ой-больно, ой-до-невыносимости – глядишь, тут же и так. И так так, что лучше не бывает. Вот Золушка моя всем дает, кто ни попросит. Ах-ужас-какой, будь-ты-проклята. А че плохого-то? Наоборот! Всем! Не скаредничает. И такая – моя. Доченьку мне родила. И еще родит, если попрошу. Моя просьба у ней первей других. А что я "как все", то кто я такой, как не "все"? В футбол играть надо, как все. Я во дворе играл. Главное – не бояться. Такая у кого Золушка, другая – не бойся с ней жить. Измена, ангина, пучина – это как посмотреть. Ангина – наслаждение, если, например, от нее заразиться. Захотеть если – и с ней валяться болеть. Своей волей в температуру тридцать девять влезть – класс, юмор. В пучину. В измену. А че бояться! Джордж Байрон влез, капитан Немо влез. А Гурий испугался – и чего хорошего? Так его к ней тянуло, а не стал. Не из-за меня, меня давно не было. И она бы уж как согласилась, приняла бы на лоно, он-то ей всегда нравился и по-всякому. Забоялся. Что больно будет. Сложно. Ни к чему не приведет. Ясное дело, не приведет – куда дальше, когда уже привело. С ней где начало, там же и конец. Вот этот ваш Раевский с курсов, генерал-от-кавалерии ваш, ссыльно-каторжный, он бы мог. Или бы стал, или не стал, а только не раздумывал бы, любит – не любит, чем сердце успокоится. Главное – снять звучок, кочевой, кибитчатый. Низкую ноту. Как колесная ступица с оси. Сперва закорешиться с цыганкой. I've been to the gipsy. На пару с Армстронгом. But when she look'd in my hand. Она заглянула мне в ладонь. She slapped me right in the face. И дала оплеуху. Где это было? А разве не на школьном вечере? Не под гугу-гугугу – "Сент-Луис блюз"? О, Сан-Луи, город на Миссури!

Тоша, ты меня прости, картоша. Вы меня оба. Потому что я сейчас сижу, справа стоит водочка "Московская" ленинградского разлива, грамм двести осталось, а слева портвейн "Агдам" Киришского нефтеобрабатывающего предприятия, порт-вейн, аг-дам, считай, настоящий порто, бутылка темного стекла, но по весу чувствую, что половина. А за ней еще одна, такая же, целая. Посередине – я: лес, поляна, бугор, яма, грудь, живот, а там – Пушкин живет. Я, как Пушкин, сижу и пишу вам письмо, без лампады. Как напишу – я имею в виду, все три до дна, – пойду купаться. Плавать по Неве. Как речной трамвай "Пушкин". В Петродворец. Жаль, вы далеко, мы бы с вами сейчас посетили две северопальмирские достопримечательности, Петро-дворец и Метро-строй, былое и думы.

А пожалуй, не потащусь я ни к какой Неве, сил не хватит, а кинусь прямо под окнами в прохладные струи. А че? Канал Грибоедова, только что почистили. Вон он в окне. И Казанский собор. А перед ним фонтан, можно и в фонтане. Понимаете, особое летнее одиночество. Летний город, летние скверы, парки, улицы, вода. Все опустевшее. Случайные встречи. Сближения – как у Блока, неотвратимые какие-то. Комната на канале. Похоть – неистовая какая-то, что-то химическое. И для погашения всегда выбирает самый неподходящий реагент. Реагентшу. Одноразовую регентшу, пассэ-муа-ле-мо. Я выбираю. Чтобы не попадать в намытое русло "отношений". А так – настолько невероятно, что и вспомнить, а значит, и исследовать, нельзя.

Да-да-да, сейчас спущусь, сложу к цоколю Дома книги одежонку и поплескаюсь в чистой, как слеза, струе канала. Пока писал, жить стало грустнее, но все равно – прекрасно. Помню, что прекрасно. И что ни приходит на ум, все восхитительно. Снег, свежий воздух. Об этом писано в начале. Неизвестность – вот что! Как же я раньше не допер? Всё без исключения – но неизвестное. Пусть и известное, пожалуйста, – но как неизвестное. О, неизведанность, ах, неизведанность. Тоша, Колян – это вы: "ах". Это Каблуков Николай, это ты. Но Тоша, Тоша, Карманова Антонина – это "о". Как облупленных вас знаешь, а вы и облупленные – неизведанность. Потому что любовь.

Валерий.

Валера.

Поль Амбруаз Валери.

P.S. Такая речка – Валери

у Лермонтова есть. Пари?"

XXVIII

Тоня позвонила Изольде. Да, посылала письмо она. Следователь отдал через полгода папку с тесемками, а в ней два конверта. Заклеенных, вскрытых, со штампом "Вскрыто ЛУР". Вот это – и Алине, "открыть не раньше, чем в 20 лет". Конечно, допрашивали, это с самого начала. Когда отдавал, интересовался уже не тем, что смерти касалось, а тем, чем КГБ интересуется. В каких отношениях был с Раевским? А вы? Состояли вы с ним в отношениях? А у нас есть сведения, что состояли. Делился он с вами своими взглядами, программными планами и конкретными намерениями? А у нас есть сведения, что между вами существовала интимная близость и делился. "Это что, – спросила Изольда Тоню, – Савва Раевский, что ли?" Отдельно вызвали забрать "имущество": барахло кое-какое, стол-стулья, книги. "Не мне, конечно, Алине: единственная наследница". Да! – следователь, когда в конце подписывал пропуск, спросил, не удержался: а у вас в обозримое время не будет свободного вечера встретиться в неофициальной обстановке? Изольда ему: вы имеете в виду обстановку интимной близости? нет, в обозримое время не получится.

Письмо дали прочесть Нине Львовне. "Я же говорю, это из-за этой твари". Каблуков потянулся к книжным полкам: "Надо бы перечитать "Валерик"". "Зачем, я помню наизусть. "Я к вам пишу случайно, право". Хрестоматийный Лермo нт. Пишу случайно. "Безумно ждать любви заочной? В наш век все чувства лишь на срок; но вас я помню – да и точно, я вас забыть никак не мог!

Во-первых, потому что много

И долго, долго вас любил".

Это главное, это и есть – он. "Потом стараданьем и тревогой за дни блаженства заплатил". Именно. "Страданьем" – каждый напишет, а он – "и тревогой". "С людьми сближаясь осторожно, забыл я шум младых проказ, любовь, поэзию, но вас забыть мне было невозможно". Ну и так далее. "Зато видал я представленья. Каких у вас на сцене нет". Его фирменная схема разговора с забывшей, но незабытой женщиной. Нежность – боль – бой. Переход к реальной войне, кавказской. "И два часа в струях потока – бой длился. Резались жестоко. Как звери, молча, с грудью грудь. Ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть... (И зной, и битва утомили – меня), но мутная волна была тепла, была красна". На перепаде от жестокости к жалости и обратно у него все стихи. "Мрачно, грубо – казалось выраженье лиц. Но слезы капали с ресниц, покрытых пылью... На шинели, спиною к дереву лежал – их капитан. Он умирал. В груди его едва чернели – две ранки". А дальше эпитафия нашему Валере. "Галуб прервал мое мечтанье – ударив по плечу: он был – кунак мой; я его спросил: как месту этому названье? Он отвечал мне: "Валерик. А перевесть на ваш язык – так будет речка смерти"". Она замолчала.

"Ну и?" – сказал Каблуков. "Что за сорт людей, – огрызнулась та немедленно, – которые вместо "надо прочесть" говорят изящно "надо перечитать"?.. "Так будет речка смерти: верно, дано старинными людьми?" "А сколько их дралось примерно? Сегодня?" "Тысяч до семи". "А много горцы потеряли?" "Как знать? – зачем вы не считали!" "Да! будет, – кто-то тут сказал, – им в память этот день кровавый!" Чеченец посмотрел лукаво И головою покачал". И более или менее ожидаемый конец. "Но я боюся вам наскучить. В забавах света вам смешны тревоги дикие войны". То всё забавы. Всё, что у нее. А у него – тревоги. Все равно, с ней или на войне. "Вы едва ли вблизи когда-нибудь видали, как умирают". Все равно – от любви, от раны. "Дай вам бог и не видать. Иных тревог – довольно есть"... А Раевский – это что, это Савва Раевский? Он что, тоже у вас? Сценарист?" "Был".

Про Савву Раевского знали все – знаменитость нового типа, каких не появлялось со времени, может, первых лет революции. Антисоветчик. Арестован с первого курса института, за полгода до смерти Сталина. Вернулся в общем потоке реабилитированных, написал книгу. Напечатали во Франции – по-русски и одновременно перевод. И сразу – в ФРГ, Штатах, Японии, повсюду. Он с издателем стал переписываться, по почте: такие-то опечатки исправить, вот этот кусок снять, а этот перенести на это место. Гонорар пока не переводить, пусть ждет. Гонорар! Тут за одно упоминание имени на Западе – публичное раскаяние и гневная отповедь в "Литгазете", а этот – гонорар. И по всем радиостанциям: Савва Раевский, Савва Раевский. Наши помолчали, сколько можно – или сколько нужно, – и дали единовременный залп, в четверть силы, разминочный, в той же "Литературке" и "Совкультуре". Дескать, смрадные лавры Пастернака не дают покоя, в этом роде. В следующих номерах письма трудящихся, умеренно. Они умеренно, а "Голос Америки" и все прочие – на полную катушку. Сам герой хоть бы хны. Побили пару раз, на улице, в подъезде – он открытое письмо в "Ле Монд" и "Геральд Трибюн", с перепечаткой в прочих. Потягали – но по сравнению с тем какое это тягание: детские игры. Торжество законности, руки у правосудия связаны. Однако трудящиеся-то, а особенно коллеги по писательскому цеху – эти с яростью запредельной требуют принять меры. Так-сяк слепили принудительное психиатрическое лечение. А ему уже одна правозащитница ребеночка родила, Иннокентия, – в честь без вины страдающего отца. Через год вышел, припухший от галопиридола, с губами кровоточащими – и опять книгу. А между делом подал заявление на курсы – без рекомендации, без анкеты: заявленьице от руки и не больше не меньше, как первую книгу. Но на каком-то верху покумекали и велели зачислить. Тем более и время либеральное-разлиберальное, под самый налет Хрущева на выставку в Манеже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю