Текст книги "Каблуков"
Автор книги: Анатолий Найман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Попрощалась с врачами и с соседками, лифтом спустилась на первый этаж. Не найдя мужа, сказала сопровождающей медсестре, чтобы та не ждала, а предупредила шофера, что они с мужем выйдут к нему сами. Минут через пять после ухода сестры подошла к машине, объяснила шоферу, что случилось недоразумение, муж ждет дома. Назвала адрес: Сквозной проезд, угол Рябиновой улицы – километра два от больницы. Такого проезда не оказалось ("его и нет", прибавил участковый). Но она сказала, что все в порядке, пройдет к нему через промзону. Через четверть часа после того, как шофер уехал, на соединяющей Рябиновую улицу с поселком Востряково эстакаде ее заметил милицейский патруль, ехавший на задание по встречной полосе. Видимо, через одну-две минуты после этого на нее совершил наезд автомобиль. По показаниям единственного свидетеля, менявшего неподалеку на обочине колесо, – джип "Чероки". Водитель не остановился, напротив, увеличил скорость и скрылся из вида. Регистрационные номера не установлены. Соответствующие меры по разысканию приняты. Тело доставлено в морг той самой клиники, где жертва проходила лечение, – по близости к ней места ДТП. Опознано медперсоналом.
Мне нужно задать несколько вопросов, сказал милиционер, вы можете сейчас отвечать?.. Каблуков ничего не сказал, просто глядел на него спокойно... Посещала ли вашу жену мысль о самоубийстве?.. Каблуков продолжал молчать, но плечи чуть-чуть дернулись вперед, непроизвольно... Я пишу "не знает". Были ли вы в курсе того, что у нее созрел такой план? Или в курсе того, что такого плана не было?.. Плечи опять дрогнули... "Не знает". Это, собственно, все. Свидетельство о смерти получите в больнице... Он встал и пошел к двери. Каблуков проговорил вслед: "То, что джип уехал, свидетельствует, что самоубийство не явное. А то с чего бы – попадать в розыск: если машину найдут – отягчающие вину обстоятельства". "То, что уехал, – обернулся тот, – свидетельствует, что это джип. Или мерин, или "Ауди"-бочка, или бэха – короче все, кто уезжает. Сейчас все уезжают". Он потоптался. "Значит, если можно, скажу от себя". Он напрягся, принял позу, немного деревянную, передающую, по его представлениям, важность слов: "Избавила себя от мучительного конца. Смерть наступила мгновенно. И вас тоже". Каблуков понимающе, жалко улыбнулся и пробормотал: "Да-да, да, да-да".
III
Милиционер первым сказал эти слова, после него их говорили и другие. А когда не говорили, они сами собой звучали у Каблукова в голове. И все равно, раздавались они или нет, каждый раз он стоял против сочувствующего и механически дакал. После звонка Ксении, который застал его врасплох, он выключил телефон. Сидел, часами смотрел телевизор. Раз в день, когда видел себя в зеркале, брился – иногда, забывая, еще раз. Ксения приезжала сперва ежедневно. Привозила в запечатанных контейнерах из фольги готовую еду, купила микроволновую печь. Бугаи с ним стали здороваться, "приветствую". В дверь, в другую, в третью, на кухню, в уборную-ванну – и, тяжелым строем, на лестницу. Поставили себе два стула на площадке. Потом день ее не было, Каблуков заметил это, уже ложась спать. Спросил назавтра, что случилось. Ничего, подумала, что слишком насела. Ну да, ну да, сказал он, можно было так подумать. Мы совсем не разговариваем, моя вина, я невнимателен, а ты человек деликатный... Она нашла, что хлеб зачерствел: пошлю одного из своих в булочную... Нет, давай я сам схожу. Я-то в конце концов не умер... Так грубо прозвучало, что на несколько секунд она опустила голову. Спросила: а можно я с вами?
Вышли во двор, друг другу в затылок: охранник, Каблуков, охранник, Ксения, охранник. Последний появился из комнаты консьержа, тот смотрел на всю компанию вместе строго и восхищенно. Мужчина во дворе протирал изнутри белую, уже очень чистую снаружи машину. Выпрямился, уставился на Ксению, пробежал взглядом по всем, нейтрально кивнул Каблукову. "У меня под поликом, – остановившись, заговорил с ним Каблуков, – резина всегда мокрая. Откуда берется, ума не приложу". "Под ковриком?" "Да-да, ковриком. И жена называет "коврик"". "У вас ведь "Жигуль". У меня-то тойота, с ней все в порядке". "А у меня откуда-то набирается влага. Каждый раз расстраиваюсь. Просто до невозможности". Хотя плакать и не думал, чувствовал, что по лицу прыгает гримаса сопротивления возможным слезам: приподнимались крылья носа, глаза щурились, оттягивались углы губ. И одновременно чувствовал, что, жалуясь, удерживает логику разговора. С кем разговаривает, не знал: лицо не незнакомое, верней всего, сосед по дому. Поживешь – все лица не незнакомые. "Конденсируется", – сказал тот. "Особенно летом. По утрам. Она стоит у меня под сосной. Я семь лет назад посадил сосенку... Не так: восемь лет назад осенью посадил сосенку, перенес из леса. В июле заболела, пожелтела, осыпалась, засохла. Я другую, с метр высотой. Сейчас в ней все пять, и птицы прилетают, поют в ее ветвях. Нет-нет, не столь торжественно, не небесные воробьи. Воробьи два дня в августе чирикают".
В булочной откуда-то набежало множество женщин, девчонки-продавщицы, подсобницы, уборщицы, кто-то со двора, с улицы. Таращились на Ксению, не веря, что видят. Когда Каблуков выходил, сзади что-то сказали, чего он не расслышал, и в ответ: "Не скажи. Такой синеглазый! Я ее понимаю". Другая пропела: "Твои очи в пол-лица целовала без конца" – из какой-то, видимо, попсы. Дома Ксения объявила, что уезжает на две недели. На две недели? Что значит "на две недели"?.. Гастроли по Германии трех великих кутюрье, два ежевечерних показа по три отделения, и она среди ведущих моделей... Ну, две недели не срок, сказал Каблуков. Если начистоту – сроков вообще нет. Мог бы быть один "навсегда". Но навсегда это навсегда, а не срок... Не хотите, чтобы мама вместо меня приезжала? Она просилась... Какая мама?.. Ну Алина... А-а, нет-нет, ни в коем случае. С какой стати? Алина мне никто... Я тоже никто... Ты тоже никто, сказал он, подумав. Но ты совсем никто. Ты как инопланетянин. У нас с тобой не только прошлого общего нет, а и просто общего времени. Единственный вариант, который можно терпеть. Никакой общей памяти – то есть абсолютно никакой. Есть только то, что новое. Со вторника. Если не считать встречи у Дома Пашкова... Улыбаясь – потому что получилось, что уже шутила, она добавила: и бабушка чтобы не приезжала?.. Бабушка?.. Изольда... Боже мой, Изольда же твоя бабушка! Да-да, да, да-да. Нет-нет, людей сейчас не нужно.
Два раза он увидел ее по телевизору, в новостях и по "Культуре". Как и те в булочной, и те на улице в их первую встречу, смотрел, не до конца признавая. Ослепительное великолепие. Прекрасная до степени непричастности к человеческому племени. Но без собственной внешности. Остальное, что было на экране, перед которым он просиживал часами – задремывая, не вникая, часто не сопоставляя последующее с предыдущим, получая удовлетворение от самой мизансцены: вот тут экран, а вот тут он в кресле, – казалось ему длинным-длинным ток-шоу. И новости, и "Культура", и футбол. На одну и ту же тему, с разными ведущими. Больше всего появлялось похожих на министров, некоторые и были министрами, некоторые, мерещилось ему, становились ими между одной передачей и следующей. Это совпадало с его представлением о природе, поставляющей по несколько разных людей на роли, столь ничтожно мало отличающиеся одна от другой, что без ущерба для каждой могли быть заменены на единственную. Когда он наконец включил телефон – через месяц после Тониной смерти? через, как он впоследствии решил, сорок дней? – первый же звонок был от одного такого ведущего: Николай Сергеич, куда вы пропали? Мы вас обыскались. Мои люди звонят вам в последние дни раз в час. Вы нам нужны как "свежая голова" в программе "Непримиримые мнения"... У меня голова несвежая... Свежее других... С чего вы взяли?.. Мне Калита сказал. И Сережа Дрягин.
Да, да, да, вот что он хотел вспомнить и никак не мог. Это был хвостик передачи, интервью с Дрягиным на его калифорнийской вилле. Не такой, какие показывают в фильмах про наркодилеров, но двухэтажной, на склоне холма, просторной, с бассейном, с пальмами вокруг. Дрягин сидел в плетеном кресле или стоял у балюстрады. В рубашке поло. Скажем, сразу после гольфа. Спортивный джентльмен за семьдесят. Американец, богатый, во всяком случае, уверенный в себе, спокойный и веселый, как богатые. Россию вспоминает – да и как не вспоминать, когда у него общее с русскими дело? Официальный представитель нескольких крупных российских фирм (не уточнил, каких). Частных и государственных. Раньше этим занималось представительство Министерства внешней торговли. Но живет и думает в американских понятиях, по американским критериям. Передал привет "всем, кто меня помнит; я-то помню всех, и с кем в спорте работал, и в энергетике, и особенно в кино". Каблуков подумал: ну, значит, так надо. Как это так получалось, что они знали, как надо (некие конкретные "они", которые знали), а он, Каблуков, никогда? Не глупее их был, и они не скрывали, что даже и умнее – и талантливее, и вообще достойнее, – кроме этого пункта: они знали, как надо, он нет.
Ксения вернулась. Явилась в сопровождении своего малого стада. Ну что, справлялись один?.. Вполне, вполне: проголодался – поел, сморило – заснул. "Я ведь за время ее долговременных госпитализаций привык один"... Почувствовал, что должен что-то рассказать из случившегося за эти две недели. Тем более было что: вот Дрягина показывали по ящику – сейчас миллионер, а одно время, можно сказать, корешились. Ни про корешение, ни про "одно время" – ни слова, только про "сейчас": рубашка, гольф, пальмы. Забавный был человек, пират. Чемпион СССР по стендовой стрельбе. Жил на Тверском бульваре. И ужасно раздражал его розовый абажур в доме напротив. И летом, когда окна открыты, он из пистолета своего прицелился и выстрелом срезал шнур, на котором абажур висел... (То есть, пожалуйста, могу и про прошлое. Только такое, которого не было. Не было у нас с Тоней, так что можно, не смущаясь, его вспоминать.)
Про "свежую голову" рассказал... И что вы ответили?.. Что согласен при условии пустого зала, без публики. И только прямой эфир. Тогда приду. И буду издеваться. Тот: над чем же именно? Над вашим гримом, над вашей кожаной курточкой. (Ни слова похожего. Промямлил: да нет, я в ближайшее время занят, как-нибудь в другой раз – извиняющимся тоном. Но опять-таки: врать можно было потому, что нужно было врать. Чтобы отличалось от того, как он этот разговор передал бы Тоне. Если ей так, как на самом деле, то так же – больше никому. Иначе, что же, она, которой место около него было вне любых представимых рядов, а теперь которая вышла и из любых представимых измерений, – такая же, как кто-либо другой?)
А ты как время провела? – спросил он... Не знать хотелось, а нормально поговорить. Один что-то, потом другой, опять первый. Необязательное, несущественное – исключительно так. Единственное обязательное условие – говорить необязательное... Читала. Мы же серые и тупые. Антилопы. С детства красавицы. Только этим и занимались. А теперь у нас с утра до пяти вечера свободное время. И в контрактах графа: рекомендуется совершенствовать интеллект пополнением культурного багажа. Чтобы не позорить Дом. Селят в маленьком отеле, в фешенебельном месте, закрытом. Прайвеси, ноу треспассинг, нарушители будут преследоваться. Сбивают в стайку, окружают вот этими буйволами. Подъем, фитнес-зал, бассейн, завтрак, прогулка по участку. Потом загоняют в бар. Сидим у стойки на высоких табуретках и читаем. Не на стульях – чтобы ноги было где развесить и чтобы спину держать прямой. В этот раз взяла биографию жены Набокова. Все как у нас-манекенов: или готовится к подиуму, или на него выходит. Он шьет, она показывает публике. С утра до вечера – быть в форме. Верить, искренне, что Лолита – вершина литературы. Не завидно. Тем более что Нобеля так и не дали. Стало быть, ненависть к Живаге, которому дали.
Еще стала "Вильгельма Мейстера" листать. "Театральное призвание". Из-за немецкого: когда берут интервью, вставить так между прочим "Кеннст ду дас ланд". Чтобы проканало, все-таки Германия. А дошла до косынки, как из нее выпадает записка, и всплакнула. "Не для того ли я послал тебе белое белье, чтобы держать в объятьях мою белую овечку?" Марианна бедная. Куда нашей сестре деваться? Этот обещает небесное блаженство, тот дарит кружевное белье... "Нет, только тот, кто знал, – напела она романс арфиста комнатным голоском, – свиданья жажду, поймет, как я страдал и как я стражду". И сразу засмеялась: "Не я, не я. Мое дело – длинная нога, плоский живот, рост, вес, и мимо всех. С таким хозяйством главная жажда – несвиданья. Как по дамбе: с двух сторон моркие чудища таращатся, не поскользнись".
IV
Одну вещь, Каблуков понял, что должен рассказать, как оно в самом деле было. Просто не начинать от устья. Не обозначать, даже самым кратким образом, родники, и как их струи слились в ручей, и где и с какими он соединился другими, и в каких берегах эта река потекла, пока не намыла на одном повороте отмель. А прямо: отмель, местонахождение, размеры, время. Без праотцов: просто – Жорес, лет ему тридцать пять, Рябиновая улица.
Я его знаю, сказала Ксения... И отлично... Он сидел, диссидент... Именно... У мамы с ним был роман... Не знаю. Чего не знаю, того не знаю, а знаю вот что. У Жореса была однокомнатная квартира на Рябиновой улице, у черта на куличках. (Отбросить – папу-Ильина, который дал деньги на первый взнос и на взятку за включение в список кооператива. Отбросить – лорда Бетелла и ЦРУ, чья поддержка инакомыслящих с равной вероятностью могла участвовать в тех же взносе и взятке. Отъезд из Ленинграда, получение московской прописки через фиктивный брак – отбросить. Сразу – квартира, в ней действующее лицо. Одно из.) Однажды он мне позвонил. (Не надо пока Тони.) С улицы. В расчете, что мой телефон не прослушивается. Попросил срочно приехать. Мы поехали. (Вот здесь; без имени: мы.) На кухне у него сидел твой дед, Валерий Малышев.
(Это было десятка полтора секунд волнения такой мощности, что выключился механизм обдумывания. Сперва они его не узнали: борода, морщины, шрам от глаза до угла рта. Но, и не узнавая, как будто уже знали, кто это, как будто рвались к тому, что в нескольких мгновениях ждет быть узнанным. А узнав, задрожали, затряслись, нелепо, судорожно задвигались и бросились к нему. И, уже припав, только сжимали его, жали, не контролировали себя.)
Он утонул, сказала Ксения, мама была еще девочка... Он так объяснил, продолжал Каблуков: не надо было идти до крепости. (Он объяснил, когда они стали способны понимать объяснения. Он, видимо, несколько раз повторял, потому что первое, что они услышали и восприняли, было "я же говорю; что с вами? я же сказал: чтобы утопиться, не надо было переть до Петропавловки".) Если бы прямо под окном, в канале, сразу – погрузился бы за милую душу. А пока так долго шел, только идея осталась. И оттого, что шел: по каналу, через Конюшенную, через Мойку, по Марсову, через Неву – вторая к ней пристала: дальше идти, дальше, дальше. Пока плавал, очень это ему понравилось. Ему в ту ночь всё очень нравилось. До такой степени, что сама мысль продолжать ту жизнь, которая была до этой ночи и вся ему не нравилась, стала невыносима. А под рукой – русская литература, исключительно глубоко и тщательно изучавшаяся в школе, деревянный роман Чернышевского, так топорно вырубленный, что, казалось, где-то еще должна была сохраниться фанерная будка с одеждой псевдоутопленника. И тогда он пошел в одних трусах, босиком, с ключом в руке обратно домой, оделся, взял, сколько было, денег, доехал на такси до пляжа, вернул ключ в карман брюк, оставленных на песке у стены, и, вольный, без документов, без исследования и печали, с чистой, как говорится, страницы начал новый день, год, биографию.
Но чего-то он, возможно, не дотянул в прежней своей инкарнации, потому что новая оказалась, пожалуй, и похуже. После нескольких лет проб, по большей части болезненных, путешествий по диким и, что оказалось еще более изнурительно и разочаровывающе, обжитым краям, переездов с места на место, вступления в сообщества, всегда жестокие, и выхода из них он добрался до Колымы и осел: стал мыть золото. В старательской артели, в бригаде, на госзарплате – всё как следует. Постепенно вышел в бригадиры: сообразительность, тертость, высшее образование. Но – золото! Забивается в швы комбинезона, липнет к подошвам, втирается в линии судьбы на ладонях. Припорошенный этой пылью, сам золотишься, заметен, притягателен. Старши2е, утвержденные законом юридическим и таежным, знают твою цену и сколько с тебя можно взять сверх нее. Первый раз посадили на восемь лет, выпускали досрочно, опять запирали. Как говорил начальник его участка, его сажавший, сам с ним сидевший: в Магадане зона – условность. А второй раз на все пятнадцать: специально из Москвы приехали – и в Москву уехали, и где их найдешь, чтобы объяснить, насколько – на сколько золотников, ансырей, аттических либр, секстулов, драхм и в конце концов унций – им будет лучше тебя простить?
Пришлось бежать. Так он сказал. Жорес пытался уточнить подробности, обстоятельства: каким образом, по какому маршруту, возможно ли такое в принципе? В ответ волчья ухмылка и какая-нибудь идиотская лагерная присказка не по делу. Из крытки все прытки, из зоны плати прогоны. Как вышел на Жореса, объяснил настолько складно, что ясно было, что не то, не так, не поэтому. Мол, доехал до Ленинграда на попутках, походил против дома Изольды, дождался, когда выйдет, подошел у метро. Она сказала, что участковый навещает два раза в неделю, расспрашивал, оставил телефон. Что, может быть, через Алину удастся где-то на время притаиться, у нее связи с подпольными людьми, тоже скрывающимися. Написала ей записку. Так же выследил Алину. Она и дала адрес Жореса... Проверить было невозможно: Изольда в это время лежала в больнице, Алина загорала где-то в Грузии... Мы вместе были, вставила Ксения, я помню, мы там праздновали мой день рождения, пять лет...
Через три дня Жореса арестовали. И Валерия. Но если с Жоресом вели себя, как на захвате важного преступника, тревожно, напряженно, деловито, чуть ли не ожидая побега, самоубийства, перестрелки, то Валерию словно бы не удивились. Мгновенно опознали и грубо, в тычки, увели. Бросили несколько фраз – презрительных, на "ты", не глядя в его сторону. Потом пришло от него письмо, из Сусумана, колония номер. Просил прислать деньги. Набор зековских штампов, бьющих на жалость, ни одного собственного слова. Для вас не составит труда, а прошедшего через костры кровавых испытаний, осужденного без вины заложника честности поддержит в пользовании лагерным ларьком. Мы стали посылать раз в квартал, чаще не разрешалось. Пока однажды перевод не вернулся "за смертью получателя".
Самое интересное – что он действительно встречался с Изольдой и имел с ней разговор. Никто из милиции к ней не приходил, она сказала, что он может у нее жить. Об Алине речь не шла, ни о какой записке, ни об адресе. Однако и ее он подкараулил и с ней поболтал. Ни о чем. То есть нет сомнений, что на Жореса его вели непосредственно из гэбэ. Их творческий почерк. Твоя бабушка и мать требовались для правдоподобного антуража. Валерий был уже не человек тогда... А когда он был еще человек?.. Когда брал скрипку и, фальшивя, фальшивя, фальшивя, внезапно нарывался на шикарный басовый звук. Когда, пьяный, гонял по Загородному на мотороллере. Который выиграл у сына секретаря обкома. Потому что на пари переночевал в Эрмитаже. Первый советский мотороллер в тонну весом, каждые пять минут ломавшийся. Когда останавливался на нем возле незнакомых людей, все равно, парней или девушек, и предлагал подвезти. Или удирал на нем дворами от милицейских мотоциклов с колясками. Когда сошелся с Изольдой и женился на ней. И когда не выдержал, искал скандала, рвал с единственным, что имел реального, обожаемого. Шел топиться, писал прощальные слова...
В каком году он умер? – спросила Ксения. Не помню, в каком году. Вот тогда и умер, когда попрощался. Или что: он думал, что можно взять жасминовый куст "Валерий Малышев", пересадить его за Полярный круг, и он там привьется карликовой березкой "малыш револьверов"?! Нет, я не прав, нет, нет, беру свои слова назад. И такие люди, каким он стал, – тоже люди. В землянке, в пещере, с обвисшими до земли руками, с холодной, быстро свертывающейся кровью, едящие мышей и еловый стланик – они живые, сообразительные, хотят жить дальше. У них могут быть те же имена, что у развалившихся на диванах. Одни и другие могут встретиться в тамбуре поезда Абакан – Тайшет, стрельнуть папироску. Просто те – те, а эти – эти. Меня извиняет только то, что я его обнимал. Я обнимал Валеру. А оказалось, тот, кого я сжимал в объятиях, в пароксизме обретения, восторга, потери рассудка, был человеком, но не был Валерой.
Мы видели его два дня. В первый все было так невероятно, что еще не получалось понять, что что значит. Когда приехали назавтра, все стало ясно через пять минут. Животная хитрость, мешанина кажущегося достоверным и вранья, не заботящегося о разоблачении, курс на выдаивание из других чего можно. Обвисшие руки, кровь, стланик. Мы решили избавить от него Жореса, предложили переехать к нам. Отказался раньше, чем мы успели фразу кончить: не-не, у нас с Жорой большой разговор. Он меня спрашивает – ловушки ставит, а я ему отвечаю – инструктирую, как там жить. Идите-ка домой, вам позвонят заранее или немного позже... Мы так и не разобрались, притащил он эту поговорочку еще из наших дней или оттуда привез. Вышли шалые, двинулись по улице, жилых домов раз-два и обчелся, дальше склады, гаражи, котельные. Ни одной рябины – обратили на это внимание. Асфальт уперся в стройку: только-только начали тянуть над рельсами эстакаду. Сели в какой-то автобус, привез к станции по Киевской дороге, в Москву вернулись на электричке. Я на следующий день все-таки поехал, к вечеру. Открыл спортивный малый, как все они, без примет, спросил документы, я – у него. Он усмехнулся: идите, Каблуков, вас вызовут, когда понадобитесь.
Вызвали? – спросила Ксения... Нет, не понадобился. Не вызвать – тоже им на выгоду. Дескать, ты уж совсем никто, ни на что не годен. А главное – для окружения, для понимающих, что к чему: не вызвали – значит, их. Им всё на выгоду. (Вдруг вспышка в мозгу: он уже выходит из кабинета, уже пропуск подписан, и сзади Смирнов – именно безликий и младший по званию Смирнов, а не устрашающий Мухин – произносит несколько фраз. Он на полпути к двери останавливается их выслушать и старается запомнить дословно, чтобы передать Тоне. А когда приходит домой, не передает: сам эпизод выпадает из головы. Через некоторое время вспомнился, и опять что-то помешало. Так несколько раз: слова сидят в памяти, как выученные наизусть, как стихи, а что их надо произнести, то приходит на ум, то забывается. Иногда кажется, что он их все-таки в какую-то минуту ей сказал, иногда, что так и не вышло. Да нет, не сказал, определенно. То есть имеет право рассказать теперь Ксении.) "Представь себе, майор один, сравнительно невредный – был период, меня вызывали, недолгое время, – объяснил: "Вы – знаете. Мы – догадываемся. А хотим – знать. Даже не за вознаграждение. Даже не за страх. А платя вам обеспечением сохранности жизни. Потому что мы – комитет безопасности".
V
И еще несколько было таких вещей – не досказанных Тоне. Смерть Нины Львовны. В разгар лета, солнечным июльским днем. И не жарким, а со свежим ветерком, приподнимающим низ белой шелковой занавески. И ничто не предвещало. Каблуков с Тоней приехали ее навестить, но как обычно: штатный, так сказать, визит. Ей было за восемьдесят, старушечка, и понятно, что срок, но, с другой стороны, как бы и привычка жить выработалась, не с чего ее прерывать. В час ушли погулять, она дверь за ними заперла, вернулись: лежит на диване, под пледом, и не дышит. Как это, что это – кто бы объяснил! Кто бы хоть чуточку приоткрыл! В такой же чудный день и хоронили, и на кладбище Каблуков хотел сказать Тоне, что, подумать только, умирают в любое время. Мало того, что зимой, когда сам Бог велел. Или осенью, когда каждая секунда, дождь, летящий лист, черная ветка, мертвая лужа, серое облако бормочут: смерть, смерть, смерть. Но и весной, когда начавшийся в декабре кашель сходит на нет, и тот же самый Бог велит возрождаться. И уж вконец противоестественно – летом, когда живи не хочу. В любой день, в любой жизнь кончается. Осенью еще, кстати сказать, реже, чем в другие сезоны: за лето крепнем.
И тоже не собрался выложить. Момент прошел, а отдельно – благоглупость. Но все-таки от совсем уж банального наблюдения отличало то, что в эту минуту такая пышная была зелень, и такое яркое солнце, и такое тепло, что Охтенское кладбище, всегда насквозь сырое, пахло сухой землей и чуть ли не жаркой лесной хвоей. Некуда было всунуть во все это смерть. Покойницу, гробик. Вот что можно попробовать передать Ксении – то есть через вот что. Ее ведь там не было – значит, можно рассказать, чтобы звучало интересно. Если постараться. Не про то, как Тоня входила в права наследства, как прописывали нервную женщину с вызывающими манерами, сожительницу Элика Соколова, бывшего Шивы, которая, по его уверениям, хотела купить у них квартиру за хорошие деньги. Как она заплатила в три раза меньше договоренного и тут же Шиву прогнала. Как Каблуковы купили на эти деньги избу под Тулой, с которой их, скрыв подгнившие венцы под набросанными свежими досками, тоже обманули. К счастью, не сильно, жить в доме было можно, и бревна в первое же лето заменили, – не про это, про это нет, никак. Так все это делалось ими бездарно и неумело, и такая эта бездарность-неумелость оказалась общей, неразделимой, лишний раз дополнительно сплачивающей.
Каблуков стал говорить, про что ему на похоронах надумалось о смерти во все времена года. Самому любопытно было, как получится, как будто себе и рассказывал. А когда довел до конца, в голову пришло: впрочем, в Италии всегда так – выходит, там и умирать нельзя? Он прибавил это, немного растерянно. По ее вниманию чувствовал, что правильно, – и он рассказал, и она услышала. Нахун – как писал Гурий, ее отец, из Израиля.
Ее отец, а Валера – ее дед, так что ничего не должно быть общего между их поколением и ее. Разве что исторические встряски: смерть Сталина для их, конец коммунистического режима для ее. То видение бессоветскости, что мелькнуло в полусознании-полусне на сценарных курсах, как чистая фантазия. Чем он пытался – безуспешно – заполучить тогда в единомышленники Калиту. Когда "Ласточка" называлась еще "Ниоткуда никуда". Сколько упреков от Нины Львовны и компании, высказанных в лицо и околичных! За согласие на эту замену. За почти мгновенную свою капитуляцию. "Так им же абсолютно все равно, предаться кому-то, чему-то или предать кого-то, что-то". Формулировка людей, сделавших из порядочности профессию. Не обращать на них внимания. Да-да, конечно, но совесть, зараза, погрызывает.
К тому же сходство исторических ситуаций оказалось слишком поверхностное, разница существенней. Не только в степени открывшейся свободы: относительная оттаянность – и полная отвязанность. Но в самом содержании ее: противостояние несправедливости, понимаемой исключительно граждански, – и нацеленность на эйфорию. На кайф – от возможного обогащения, открытой заграницы, доступности всего: от книг до, в принципе, а в особых случаях и реальной охоты на носорога. Гурий, Валерий, родившись в середине 1930-х, произошли от неких Булгаковых и Малышевых, принадлежавших такому-то чину такого-то класса. К 1970-м этого различения не существовало. Были только: выжившие – и сделавшие советскую карьеру. Алину, а за ней Ксению зачинали уже Гарикбулгаков, Валерамалышев – сами по себе, ничьи. И дочери их, стало быть, рождались "не помнящими родства": семьи, рода, манер, наработанных понятий. Например, об этикете – пусть самых приблизительных. Например, о возрастной иерархии, независимой от индивидуальности. О призраке гимназии в советской школе, о лакейской предупредительности в ресторанных официантах. Зато Ксения могла сказать: мой одноклассник индиец. Француз, венгр, югослав. Обыкновенные, как везде в мире, иностранцы. В классе Каблукова они могли быть реальны ровно в ту же меру, что вторгшиеся инопланетяне. (Носители межзвездного вируса чумы, скоротечно створаживающей кровь.)
Объяснять Ксении это тоже можно было. Тоже – не тронуто, в прежней жизни не занимало, формулировалось лениво и кое-как. Можно – но уже не хотелось. Что-то в этом даже призывало к додумыванию, однако скорее к одинокому, скучному. Тоне свободно и скучное бы пробубнил. А может, и удержался бы. С Тоней все шло в дело, скучное равнялось интересному, выраженное удержаннному. Не сказать и сказать, право, было одно и то же. В том смысле, что знала она, знала все, что он говорит и собирается говорить. (Как в теореме, за время общей жизни доказанной до последнего вывода, который, в свою очередь, доведен до последнего слога и только он единственный еще не произнесен, нельзя ошибиться, что он "мым", когда уже выговорено "сумма углов треугольника равна двум пря...".) Со всеми же остальными надо было хоть коротенько, но думать, сказать ли и если да, то как. И чем дальше, тем постоянней, став почти правилом, автоматически принималось решение: никак. Не говорить. Неважно, с кем, важно, о чем. Ни о чем. Какая разница, о чем, если давно уже понял, что сумма – два прямых, а поскольку дошел до этого своим умом, то и поделиться азартно успел с кем ни попадя? И теперь осталось либо декламировать это как напоминание, механически, без чувства. Либо вызывать восторг тех, кто только что сам додумался до того же. Либо ввязываться в спор с еще не додумавшимися. Ни на одно не хватало души. А если кому-то тогда не договорил "...мым", то пусть так и останется. Она поняла – и довольно.
И вот оказалось, что с этой Ксенией, в общем, симпатичной, неглупой и как-то там, как у них, у новых, незнакомых, внучатых Ксений, принято, к нему душевно привязавшейся, хотя физически, эмоционально и, если позволительно так сказать, спиритуально отчужденной, он обдумывает, объяснять или нет и, если да, то что объяснять, а что нет. Скорее всего из-за неуверенности, которая засела в кишки, когда Тоня заболела, и с тех пор все возраставшей, а с ее смертью как будто затвердевшей в нем. Старость прибавляла свою неуверенность. Будь Тоня в порядке, с этой – от утрачивания сил, скорости и привычного места в жизни – удалось бы, наверное, справиться. Однажды они проезжали перекресток, Каблуков за рулем "Жигулей" (уже третьих или четвертых по счету), и впереди гнавшая машина обдала пару стариков фонтаном грязи. Те, видать, опасались этого, держались подальше от мостовой, жались к стене дома, уж на что опытные, а все-таки угораздило. И, медленно-медленно их минуя, он и Тоня наблюдали, как мужчина, высохший, худой, под восемьдесят, беспомощно отирает плащ жены, маленькой старушки. И оба смеются. Сзади Каблукову гудела "десятка", он пропустил, она гневно проревела мимо, он сказал: "Десятки любят обгонять". Тоня прибавила: "А ты заметил, что у них капот и двери – одна машина, а зад – другая", – и они тоже засмеялись. Так что вдвоем, на четырех ногах, почему не справиться?