Текст книги "Заложницы вождя"
Автор книги: Анатолий Баюканский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Анатолий Баюканский
Заложницы вождя
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Старик с трудом натянул на себя одеяло, никак не мог согреться: то ли забастовали работники коммунальных служб, то ли без объявления причин ЖЭК отключил горячую воду. Только что возвратился с рынка, где торопливо прошел мимо прилавков, которые буквально ломились от продуктов, эти яства были не для него. Купил килограмм костей, но варить суп сегодня не было сил. К тому же вернулся в расстроенных чувствах. Возле рынка какой-то холеный хлыщ подошел к нему, развязно так сказал: «Дед, продай железку!» и показал на медаль «За отвагу», которую он, по привычке, носил на лацкане пиджака с давних пор. «Зачем тебе медаль?» – «Для коллекции, – ответил хлыщ, – у меня советских и немецких наград – уйма».
Медаль он, конечно, не продал, хотя искушение было. На вырученные деньги купил бы сливочного масла, куриных окорочков, но … понимал: вся вкуснятина в горло бы не полезла, соверши он такой «товарооборот».
«Боже Правый, – горестно подумал старик, – как быстро жизнь пролетела. И главное, все было зазря, муки и раны, голод и холод, страдания и нищета. Разве такой доли заслужили они, пройдя огонь и воду? Мечтали о времени, когда, одержав победу, заживут по-человечески, счастливо и спокойно, как те же немцы, но …»
Невеселые мысли вспугнул настойчивый стук в дверь. Старик прислушался, не показалось ли. Стук повторился. Пришлось, кряхтя, вставать с кровати. На пороге стояла улыбающаяся почтальонша Нюра.
– Неужто пенсию досрочно принесла? – обрадовался старик.
– Ну, господин – товарищ Банатурский, – нараспев проговорила Нюра, – танцуй, бандероль тебе приволокла!
– Бандероль? Мне? Шутишь! – старик скривил губы. Давненько не получал ни писем, ни телеграмм. Жил одиноко, как перст, не жил, доживал.
– Заграничная, видать, бандероль, – не унималась Нюра, – любо-дорого в руки взять. На! – протянула толстый конверт, густо заклеенный иностранными марками. – Распишись! Вот здесь, видишь, Банатурский. Теперь распечатывай конверт, интересно, кто тебя, дедок, раскопал.
– Спасибо, Нюра, вы свободны! – попытался улыбнуться старик.
Любопытство разгоралось в нем до зуда в кончиках пальцев. Дождался, когда почтальонка ушла, дрожащими руками распечатал конверт, извлек бланк с фирменным красочным знаком, прочел: «Господину Б. Банатурскому. Общество бывших ссыльных немецких женщин, ныне проживающих в Германии, приглашает Вас на празднование дня Памяти и Благодарения в город Кельн. Расходы Общество берет на себя». И подпись: вице-президент общества Анна Пффаф. Далее шли технические детали, когда выезжать, кто будет его встречать, но Банатурский уже плохо соображал, закружилась голова: «Анна! Анна Пффаф! Господи! Анна – подруга Эльзы, жива. Уму непостижимо!» Банатурский лег на кровать, положил перед собой бандероль, закрыл глаза, стал вспоминать про войну, про немок, про Анну и Эльзу, про первую любовь, про все, все, что с ним произошло.
«ВЫКОВЫРЯННЫЙ»
Хоть и непривычно для городского слуха, зато удивительно точно прозвали эвакуированных из фронтовых городов и деревень в вятской глуши «выковырянными». И впрямь проклятая война вывернула с корнем, выковырнула с насиженных мест измученных стариков, женщин и детей, забросила их в такую глухомань, о существовании которой они даже не представляли.
В середине 1942 года семерых «выковырянных», прибывших из блокадного Ленинграда, на двух подводах доставили в деревушку Замартынье, приютившуюся вдоль кромки девственного леса в одном из северных районов Кировской области, бывшей Вятской губернии. Деревушка сия была подобна древнему граду Китежу – две улочки, десятков пять бревенчатых, почерневших от времени и северных непогод изб, прямо за огородами которых начинался северный лес. Школа-семилетка приняла по случаю войны и отсутствию детей первых «выковырянных», каждый из них являл собой явление уникальное для здешних мест: cухой, высокий старик с золотым перстнем на среднем пальце, заметен был своим истощенным, но надменным лицом, его жена, полуслепая старуха с моноклем, – «барыня», как мгновенно окрестили ее деревенские, вторая пара была тихой и богомольной, оба хромые, затем жена какого-то ученого с дочерью семи лет, отставшие по болезни от эшелона эвакуированных работников института. Семерку замыкал шестнадцатилетний подросток Бориска, которого в Замартынье все стали звать «жиденком», не в силах выговорить его настоящую фамилию – Банатурский.
Вокруг школы по ночам бродили волчьи стаи, высверливая темноту желтыми зрачками. Правда, волков «выковырянные» не боялись, они вообще разучились чего-либо бояться, ибо успели повидать такого, чего и в кошмарных снах мало кому снилось. Однако даже им становилось не по себе, когда деревенские старухи, завидев Бориску, принимались истово креститься, местная ребятня при виде его разбегалась по домам, а женщины-солдатки, не таясь, утирали слезы черными самодельными платками.
«Чего это они хнычут? – удивлялся Бориска. – Городских, наверное, никогда не видели».
Однажды он случайно забрел в полуразрушенное здание, служившее когда-то школьной кладовой, искал чего-нибудь поесть. Здесь было пыльно и прохладно, густо пахло мышиным пометом. Бориска принялся осматривать заброшенную комнатушку и в углу нечаянно наткнулся на старинное треснутое зеркало, заключенное в витую раму из черного дерева. Стер рукавами пыль, взглянул в зеркало и… невольно отшатнулся. На него смотрел, не мигая, живой мертвец – лицо без щек, глаза ввалились в запавшие глазницы, да так глубоко, что нельзя было определить их цвет. С плеч мертвеца спадало прожженное во многих местах, заношенное до дыр одеяние. «Кто это? – поначалу удивился Бориска, не признавая самого себя. Но тут же догадался: это же он. Около восьми месяцев, адовых месяцев, он ни разу не смотрелся в зеркало, не до того было. Более всего Бориску удивило некогда бывшее франтоватой шинелью одеяние.
На шестой день пребывания «выковырянных» в Замартынье, ближе к полудню, Бориска лежал на траве, глядел в небо и думал о том, какие беды свалились на его голову в последние месяцы. Перед войной мать работала на заводе «Светлана», где выпускали электрические лампочки, он был уличным пацаном, вольным и счастливым. Отца своего никогда не видел в глаза. Перед началом войны Бориску мобилизовали в ремесленное училище, определили в группу столяров-краснодеревцев. Мать жила сама по себе, он – сам по себе. Но… пришло страшное время. Фашисты окружили город плотным кольцом, не стало ни хлеба, ни воды. В городе поселился голод. Мать вскоре умерла от голода, ремесленное эвакуировали. Помнится, он лежал на кровати рядом с мертвой матерью и тихо угасал. Не чувствовал ни боли, ни страха, ни голода. В коридоре их коммунальной квартиры на Невском проспекте, на кухне, уже лежали закоченевшие трупы соседей – мадам Рахмилевич, некогда веселого шофера Гоши и еще кого-то. Ему, Борису, оставалось жить всего-ничего, но вдруг появились в квартире какие-то парни с повязками из марли, стянули вниз всех мертвецов, а его на санках доставили в стационар, на знакомую улицу имени Софьи Перовской, в ремесленное училище.
Воспоминания Бориски прервал одиннадцатилетний веснущатый Гришуха – посыльный сельсовета. Скинул, как учили, с головы рваный малахай, тронул Бориску за рукав:
– Слышь, паря, ты – жиденок? Ежели ты, то айда в правление.
– Моя фамилия Банатурский. А зачем идти? – Бориска недоуменно глянул на пацана: от горшка два вершка, а уже на службе состоит. Нехотя поднялся с земли, отряхнулся. Вяло подумал о том что, следовало бы нарвать шпингалету уши за «жиденка», но передумал: «Пусть хоть горшком назовут, лишь бы в печь не ставили».
– Тебя сам председатель кличет. Прям так и наказал: «Найди седого жиденка и зови ко мне».
Делать было нечего. С утра сосало под ложечкой, очень хотелось есть. Когда лежишь, голод словно утихает, как встанешь – будто хищный зверек впивается в желудок и рвет его на части. Бориска встал и пошагал за Гришуткой, с тоской думая о том, куда его определит правление на работу. Лодырем себя никогда не считал, но нынче вовсе не было сил, руки и ноги, словно чужие, висели плетьми, голова кружилась даже во сне. И вдруг почти на ровном месте Бориска остановился. Случилась непредвиденная заминка. До правления было рукой подать, но на пути оказался ручей. Так себе, ручеек, шириной не более метра. Бориска загляделся на цветущий луг и едва не свалился в этот ручей. Встал на камешек, не представляя, каким образом сможет преодолеть водную преграду. Гришутка, легко перемахнув ручей, оглянулся:
– Ты, чо, седой? Иди сюды!
Бориска растерянно развел руками. Как объяснить деревенскому огольцу, что он по гладкой-то дороге передвигается мелкими шажками, по-стариковски, а тут… море не море, но, попробуй, преодолей. Прыгать давным-давно разучился. Знал бы Гришутка, что всего два года назад, он, спортивный малый, уличный задира, играючи переплывал Малую Невку, чтобы без билета попасть на стадион, на футбол. Война изломала его, сделала инвалидом. Так и стоял он в полном смятении, клял в душе собственное бессилие, не замечал слез, градом катившихся по лицу. И уж совсем не подозревал, что его переживания, оказывается, приметили мужики из окон правления. Они никак не могли понять, в чем дело, видя, как неловко топчется Бориска на одном месте, а когда до них дошло, заохали, закачали седыми головами. Потом из дверей правления вышел однорукий конюх Стяжкин, шагнул к Бориске, молча сгреб его единственной рукой в охапку, легко «переправил» на другую сторону ручья. Потом почесал пятерней затылок: «Господи! Отец наш! Спаси и помилуй! Прости мою душу грешную! Что с парнем-то, ироды, сделали. В домовину и то краше кладут».
Как позже узнал Бориска, в правление его вызывали для того, чтобы вместе с тремя деревенскими девками отправить на заготовку леса, но, увидев его «переправу» через ручей с помощью Стяжкина, дружно отказались от первоначальной задумки, после недолгого совета подыскали подходящую работу, определили сторожем на гороховое поле. Мужики, конечно, понимали, что ставят на поле «чучело», однако лучшей работы для пацана не нашли. В тот же день его отвезли на подводе на край узкого клина, засеянного горохом. Поле уже сильно зажелтело – сроки подошли, а убирать урожай было некому. Бабы соорудили «сторожу»– шалаш из еловых веток – и уехали в деревню, оставив Бориску одного в бескрайнем поле.
Странная выпала ему служба. Бориску боялись, наверное, только птицы. Местные же пацаны увидели в новом «стороже» любопытную забаву. Они вплотную подбегали к его шалашику, кривлялись, задирали «сторожа»:
– Эгей, «выковырянный»! Глянь, сколько я гороху нарвал. Полну пазуху и еще мешок. Догонишь, турнепсинку дам! Слабо догнать, слабо!
Более задиристые просовывали в шалашик головы, тыкали в Бориску палки, всячески поддразнивали. Однако и эта забава вскоре деревенским надоела, и они оставили «сторожа» в покое. Теперь он мог часами лежать на спине, глядя на небо и думать свою бесконечную думу о смысле жизни.
Ближе к осени, когда, наконец, убрали горох, Бориску определили подменным ездовым в обоз, который переправлял в район зерно, а оттуда доставлял в Замартынье соль и продукты. Старший конюх Стяжкин специально выделил для «выковырянного» смирную облезлую кобылу, поставил его телегу в середину обоза.
Когда над избами Замартынья замела первая поземка, Бориску, малость окрепшего и посвежевшего, вновь пригласили в правление сельсовета. На сей раз он добрался туда вполне благополучно. В просторной бревенчатой избе клубами плавал сизый махорочный дым, хотя на лавке сидело всего два человека – одноглазый председатель сельсовета по фамилии Пятнышев и седобородый, похожий на святого угодника, мужик с костистыми крестьянскими ручищами.
– Вы меня вызывали, товарищи? – вежливо спросил Бориска, заглядывая в дверь.
– Пошто так говоришь? Приглашали тя, милок, приглашали, – подозрительно-любезно поправил председатель. – Да ты, брат, садись, в ногах правды нет. – Придвинул парнишке глиняную крынку с молоком. – Отведай-ка перво-наперво парное, от Грунькиной коровы, больно баское.
– А дальше что? – Бориска, чувствуя какой-то подвох, не трогал крынку с молоком.
– Апосля и потолкуем по-родственному. Ты хоть и жиденок, но… мы слыхивали, будто бы ваша нация сговорчивая. Можа и мы с тобой сговоримся.
Бориска вовсе отставил крынку, с трудом подавил в себе желание возмутиться, оговорить простодушного старика, мол, какой я вам жиденок? Мать, правда, рассказывала, что его отец – еврей, однако что из этого следовало, Бориска никак понять не мог. В Ленинграде его никто этим не корил, там все жили в дружбе, а тут… К тому же он и отца-то своего ни разу в глаза не видел. Однако, похоже, что это гнусное пренебрежительное словечко «жиденок» доставляет им огромное удовольствие, будто хмельной браги хватанули. Однако на простодушном лице председателя сельсовета Бориска не разглядел ни ехидства, ни желания его оскорбить. Видать, сам-то он за всю жизнь не встретил ни одного еврея, но… Бориска с опаской принял наполненную до краев кружку с молоком, сглотнул слюну. Потом осторожно сделал глоток, оглядел обоих стариков: «С каких это пор он, «выковырянный», стал желанным гостем в правлении? Правда, в деревне их жалели, терпели, однако за глаза охотно называли «антилигентами», «белоручками», «захребетниками», ибо и впрямь ни один из приезжих не был в состоянии оказать местному колхозу помощь.
Председатель сельсовета степенно, будто подчиненный у начальника, принял из рук Бориски опорожненную кружку, жестом пригласил его занять место на широкой деревенской лавке, до блеска отполированной крестьянскими задницами.
Оба мужика начали исподволь выспрашивать Бориску, как ему живется в Замартынье, будто бы вся житуха ленинградских «выковырянных» не проходила перед их собственными глазами.
– Пожалуйста, товарищи, вы сразу мне скажите, что нужно от моей персоны? – не выдержал наивного хождения вокруг да около неглупый Бориска. – Может, какое важное дело хотите поручить? В Ленинграде, в ремесленном, я учился на столяра-краснодеревца, но сразу скажу: топором и гвоздями орудовать нас не учили, готовили мастеров для работы на деревообрабатывающих станках. Мы – не плотники. – Выпалив столь пространно свое соображение, Бориска почувствовал облегчение. Теперь старики поймут, с кем имеют дело.
– Н-да, тяжко вам, бедолагам, ютиться на чужой-то неродной стороне, – огладил седую бороду тот, кого Бориска мысленно окрестил «старцем», – так оно и нам-то, мужикам, не больно-то баско, рвут нашу захудалую деревеньку на части, ну, никакого спасу нет. На лесные разработки людей предоставь, на фронт последнего сына в семье забирают, на облавы дезертирские опять же давай мужиков. А тут еще, будь оно неладно, это ФЗУ. Вот и пораскинули мы мозгами. Скажи лучше ты, председатель. – Старец, видимо, сам не решался высказать главную мысль.
– Э, нетушки, ты сам и досказывай, Кузьмич, лешак тя задери! – беззлобно огрызнулся председатель. У него явно недоставало решимости сообщить новость, ради которой его и пригласили в правление.
– Чо тута толковать-то, – решительно взял быка за рога старец, – я тебе, седой, полмешка сухарей дам аржаных, сала кус фунта на два, извиняй, боле нету. Опять же бутылочку первача соображу, обувку кой-какую предоставлю, ну, еще махру-самосад. Ежели даешь согласие, то… по рукам. – Старец явно торопился завершить наиважнейшую сделку в своей жизни, в глазах его стыл откровенный испуг: вдруг «выковырянный» возьмет да откажется?
– Вы простите меня, товарищи старики, – не выдержал Бориска, недоуменно оглядел мужиков, – только я абсолютно ничего не соображаю. Сознаю, конечно, для колхоза вашего я мало доброго сделал, почти ничего, сижу на чужой шее, а вы предлагаете сало, сухари. Лучше отдайте их тете Ксении, ну, той, что с детьми. – В душе Бориска был спокоен. Все прояснится после его слов.
– Ты, седой, не больно-то куражься, – страдальческим тоном оговорил Бориску председатель, – у вас, у городских, мозги-то будто по кругу какому устроены, соображать ты должон. Дело сплошь как сурьезное, не личное стало быть, да и малец ты опять же ушлый.
– Я к себе пойду, товарищи, – Бориска встал. – За молочко вам большое спасибо, – шагнул к дверям, приостановился, – зачем говорить намеками? – Завидев откровенный испуг в глазах старца, спросил напрямую. – Ну, что вам от моей души надо?
– Сядь, сядь, обратно, милок! – Оба старика встали, начали наперебой успокаивать Бориску, растерянно переглядывались, чем окончательно сбивали пацана с толку. Наконец седобородый кашлянул в кулак, разъяснил, чего именно они хотят от «выковырянного» по фамилии Банатурский.
– Понимаешь, милок, бумажку больно строгую из району в Замартынье, значит, прислали, надоть немедля отправить одного парня в энто проклятое ФЗУ, на завод, значит, в город. А изо всех деревенских парней остался один мой внучек Максимка. Он у нас в колхозе и жнец, и швец. Ты войди теперь в наше горестное положение: заберут Максимку отселева – трактор завести некому будет, да и так, сам видишь, на коровах пашем, парней в деревне боле нету.
– Я вам очень сочувствую, – Бориска, кажется, начал догадываться, о чем должна идти речь, и душа его мгновенно воспарила, готов был вырваться отсюда, из этого лесного угла на любых условиях, – но вы почему-то не договариваете.
– Неужто и впрямь не уразумел? – Председатель с досады легонько пристукнул кулаком по столу, чернильница-невыливайка аж подскочила. – Ты, малец, не в обиду буть сказано, безродный ныне остался, ако лешак в наших вятских краях проживаешь, пользы от тебя тута ни на грош, тебя, извиняй, даже кобыла лягает, потому как не с той руки повод берешь. От я и предлагаю: езжай-ка, брат, Бориска, заместо нашего Максимки в энту фэзеушку, выручи деревню, а мы тута твоим «выковырянным» подмогнем, а за тебя всей артелью молиться станем.
– В Замартынье по весне вовсе оголодаешь, а там тебя и жратвой городской снабжать будут от пуза, – с воодушевлением подхватил председатель, от напряжения покраснев как вареный рак, сильно прихрамывая, опираясь на суковатую палку, проковылял от стены к стене. Остановился прямо против Бориски, протер платком пустую глазницу. – Опять же, думаю, к доброму ремеслу там тебя приспособят, чтоб в жизни не пропал. Можа еще нам во след спасибочко пошлешь. Ну, соглашайся, милай!
Бориска для виду задумался, на короткое мгновение засомневался. Здесь хоть и голодно и бедно, зато возле своих, а там… куда еще попадешь, да и что там делать сможешь? Сил нет. Слабаком стал.
– Ну, – не выдержал старец, – ну?
– Дайте, пожалуйста, подумать. – Бориске вспомнилось родное ремесленное, старинное здание на улице Софьи Перовской, лепной фасад, мраморные колонны. Каждое утро бодро вбегал он в просторный подъезд, за руку здоровался с дружками по группе краснодеревцев – Валькой Курочкиным, Генрихом Шуром, Славкой-боксером, Ахметом. Где они теперь? Живы ли? Вряд ли. Мало кто уцелел после ночного побоища на льду Ладожского озера, когда финская тяжелая артиллерия, обнаружив пешую пятитысячную колонну ремесленников, которую выводили из блокадного города, ударила сначала из пушек по льду впереди колонны, потом размолотила лед сзади, взяла в «вилку» разношерстную толпу плохо одетых, едва волочивших ноги мальчишек. Сам Бориска чудом уцелел: рядом разорвался снаряд, и он вывалился из автомашины, куда его положили, чтобы дать передышку, и через мгновение полуторка стала сползать в полынью, заваливаясь на правый борт. Как завороженный смотрел он на неземное зрелище: из черной глыби озера исходил слабый свет фар тонущей автомашины. Чудеса, оказывается, бывают на свете. И сейчас ему тоже предлагают чудо – дают возможность выбраться из глухого Замартынья. Ежели рассудить, то и правда, он здесь безродный чужак, «выковырянный», разутый и раздетый, вечно голодный, да еще с сомнительным прозвищем «жиденок».
– Ну, пошто молчишь-то? – Председатель нетерпеливо поерзал заношенными кавалерийскими галифе по деревянной лавке. – Живее, милок, соглашайся. Вот те хрест, я самолично тебя до станции дотартаю, пешим не пойдешь.
– Когда нужно выезжать? – спросил Бориска, чувствуя, как вновь закружилась голова: мужики, керосиновая лампа на столе, печь, поленницы дров – все поплыло перед глазами. Бориска испугался: рухнет на пол и… конец надеждам, такого «припадочного» и в ФЗУ не возьмут.
– Завтрева, сынок, завтрева! – Седобородый, не скрывая радости, засуетился, тайком, мелко перекрестил лоб. – Можно бы и седни, но Максимка, стервец, в смерть упитый с горя, сильно первачом закрепился, полдеревни вроде как отпевает его, голосит, а ты… я же толковал: Бориска «выковырянный», совестливый, нам, лесным бедолагам, не откажет. Ну, гладкой тебе дорожки, милок, здорово ты нас подвыручил.
– Да чего там! – захрабрился Бориска, сильно польщенный похвалой председателя. Оказывается, он тоже кой на что годен. – Где наша ни пропадала! В блокаду выжил, поди в ФЗУ не пропаду.
– Ну, милок, ну, порадел! А говорили еще: «жиденок». Да ты почудесней иного русского будешь. – Председатель прижал парня к широкой груди, тяжело задышал, обдав Бориску запахом крепчайшего табака-самосада. – Вещички-то твои бабы сей миг из школы сюды притащат, а ты на лавке отдыхай покедова.
Оба старика поспешно ушли, на всякий случай, чтоб не сбежал Бориска, закинули с внешней стороны дверь на тяжелую задвижку. Бориска удовлетворенно потер ладони, допил молоко, что оставалось в крынке, сел на широкую лавку, протянув руки к теплу. Печь то и дело стреляла искрами, крохотные огоньки падали на прибитый к полу железный лист и гасли. За стеной тонко высвистывала поземка. Бориска сидел на лавке, тупо уставясь в угол и никак не мог понять: радоваться ему или огорчаться…
* * *
Итак, прощай, лесное Замартынье! Правильно сказал великий Пржевальский: «Жизнь еще хороша тем, что можно путешествовать». Снова звонко постукивают на стыках рельсов вагоны, мелькают за окнами станции и перегоны, ослепляя глаза резким светом прожекторов на маневровых горках и подъездных путях. На нарах похрапывают и посапывают новые попутчики Бориса Банатурского – курносые и вихрастые ребята из вятских деревень, мобилизованные в фабрично-заводские училища Сибири. Посредине вагона теплушки чадит знакомая по блокадному Ленинграду печка-буржуйка, труба ее докрасна раскалилась, пышет жаром, но все равно в углах вагона холодно и сыро.
Всего сутки прошли для Бориски спокойно, на второй день пришла к нему, невезучему, большая беда. Вот и лежит теперь в углу, на самом худом месте, под нарами, в который раз проклиная тяжкую свою долю, заодно и одноглазого председателя сельсовета. Казалось, стоит только вырваться из глухой деревни, как расцветет перед тобой веселая, интересная жизнь, но… едва состав отошел от станции Юрья, как власть в вагоне, как говорится, без боя взяли в свои руки трое мордатых парней, как позже оказалось, досрочно освобожденных из северной котласской тюрьмы. Они якобы дали письменные обязательства чинно-благородно учиться в сибирском ФЗУ, и это вместо того, чтобы отсиживать свои сроки за преступления. Новоявленные «ученики», вооруженные ножами и ремнями со свинцовыми пряжками, без лишних разговоров принялись деловито «шманать» по вагону, раздавая направо и налево подзатыльники, отбирали у деревенских «сидоры» – мешки с сухарями, сало, картошку, проигрывали в карты друг дружке чужую одежду, тут же сдирая с притихших парней рубахи, штаны и телогрейки. До Бориски блатные пока не добрались, и он, чуя беду, как не единажды битый звереныш, прятал под сенную труху кусочки сухарей, тихо хрумкал их ночью. И здесь, в вагоне, он впервые ощутил всю беспросветность своего существования, откровенно сожалея, что не сгинул в блокадном Ленинграде.
А поезд спешил на Восток. Покачивалась лампочка, забранная, как на вокзалах, проволочной сеткой, скрипели двухэтажные нары. Из Борискиного тела, как из дырявой бочки, уходило желание жить дальше. Горькие мысли, как воробьи на хлеб, слетелись разом, затомили голову. «И когда только я перестану верить людям? – упрекал себя парень. – Разве справедливо, о Боже, обрушивать столько мук на одного человека? Почему мне всегда кого-нибудь жаль? А кто пожалеет меня? Эти уголовники? От них жалости не жди, на любую подлость горазды, они буквально напичканы злобой и гнусью».
На третьи сутки пути предчувствия Бориски стали, к несчастью, оправдываться. Узнав от своих вездесущих «шестерок», что в вагоне едет «выковырянный», да к тому же еще и жиденок, вожак блатных по кличке «Топорик» – длиннорукий мужик с лицом, лишенным растительности, приказал Бориске предстать перед ним. Недавние заключенные ныне располагались на верхних нарах, в самом удобном месте, у единственного на весь вагон оконца. Когда Бориска вышел на середину вагона, тот присвистнул и перекрестился:
– Чур! Чур меня! Ой, спаси и пронеси, нечистая сила! – Вожак явно дурачился. – Откуда взялся такой доходяга? А ну, отвечай, где и за что ты чалился?
– Не понимаю я твоего языка! – отмахнулся Бориска. – По-русски говори.
– Ясненько. Мне тут уже шепнули: ты по-русски тоже худо понимаешь. Скажи-ка, дружище, слово «кукуруза». Нет, лучше повторяй за мной: «На горе Арарат растет крупный виноград». Ежели не закартавишь, одно очко в твою пользу. Дальше спустим мы с тебя штанишки и посмотрим, есть ли обрезание. Во, комедия будет. Итак…
– Пошел ты, говно поганое! – Бориска попытался уйти на свое место, но двое «шестерок», по знаку вожака, схватили его за руки.
– Какой ты, однако, невежливый! – протянул «Топорик», сладко позевывая. Значит, имя тебе присваиваю такое: «Доход Петрович». Нет. «Доход Абрамович».
– Сам ты доход! – выпалил Бориска. – И в тюрьме я не сидел. – Бориска напрягся, чувствуя, что сейчас этот уголовник отомстит за столь вольное к нему обращение. Можно было бы и промолчать, стерпеть, но как переломить упрямый характер? Однако «Топорик» нахмурился, но кулаки в ход не пустил, спросил Бориску:
– Как же ты тогда дошел? – Криво усмехнулся, переглянувшись со своими дружками. – Таких шкелетов только из «нулевок» вынимали по утрам.
– Я учился в ремесленном, в городе Ленинграде! – с откровенным вызовом ответил Бориска. Он почему-то совсем не боялся уголовников, а этот мальчик-мужик по кличке «Топорик» вообще вызывал усмешку.
– Ого! – присвистнул «Топорик». – Вы слыхали, кореша? Наш прекрасный попутчик, оказывается, постигал науки в самом Санкт-Петербурге. По Невскому пинжаки прогуливал и вполне нагулялся. – Вожаку, видимо, доставляло большое удовольствие поупражняться в тюремной изящной словесности, показать тупым своим корешам собственную эрудицию. Недаром в детстве прочитал столько книг, мамаша библиотекарем служила.
– Слушай, как тебя там зовут, «топорик» или «колунчик», – вовсе осмелел Бориска, – говори, что от меня нужно, лечь хочу, тяжело на ногах стоять после дистрофии.
– Он, как фраер, по проспектам ходил, а мы, как революционеры, все по тюрьмам да по тюрьмам. – «Топорик» спрыгнул с нар, остановился перед парнем. – Лады, слушай сюда, поясню тебе, темному у блатных ребят закон суров, но справедлив: ты умри сегодня, а я – завтра. Удалось схватить фортуну за хвост, держи крепче, считай, зажил, как «вор в законе», не ухватил – кидай якорек на дно, сам иди на корм акулам. Ну, пошутковали и хорош. Теперь о деле. Кончаем толковище. Видишь, «выковырянный», вот эти две ниточки. Они не простые, а золотые. – «Топорик» ловко раскинул черные ниточки толстыми, похожими на сардельки пальцами, на каждом пальце было вытатуировано по букве.
– Чем же они золотые? – по-детски поинтересовался Бориска. Успел заметить: деревенские с любопытством смотрели на них, ожидая, чем кончится беседа с вожаком.
– Счас увидишь кино! – «Топорик» сложил ниточки таким образом, что получились петельки. – В этих петельках твоя судьба заложена. Ты должен сунуть свой ленинградский пальчик в любую дырочку и за кончик потянуть ниточку.
– А для чего это? – Бориска вдруг вспомнил про своего ангела-хранителя, бабушка рассказывала в детстве, что у хороших людей всегда есть такие ангелы. В том, что судьба его хранит, Бориска уверовал после ладожского побоища, конечно же, это ангел успел выбросить его из падающей в полынью автомашины.
– Слышь, паровозик гудет? – «Топорик» поднял вверх указательный палец. – Машинисту не видно, что за поворотом, зато мне далече видать. Итак, начинаем. Затянется петелька на твоем пальце – будешь завтра жрать свою пайку, не затянется – извиняй, пайка перейдет в обчество, нам, то есть. Все справедливо. Ну, тяни, седой, хватай судьбу за глотку. – Вожак придвинул петельки ближе. – Смелей, герой блокады! Лови фортуну!
– Пошел ты, знаешь куда! – Бориска, не ожидая от себя такой прыти, скомкал петельки. Ноги его дрожали от усталости. Вагон сильно раскачивало, и он чувствовал, что теряет сознание. – Глупые свои шуточки для темных прибереги. – Взглянул в пустые, холодные глаза вожака, и ему стало не по себе. Зачем лезть на рожон? Этому дылде, косящему под мальчишку, ничего не стоит изуродовать его. Господи! Сколько раз его уже били, никак не может научиться лукавить или хотя бы держать язык за зубами.
– Ай-яй-яй! Как некультурно выражаешься! – Покачал дынеобразной головой вожак. – Эй, «Костыль»! – позвал цыганского вида парня, также выглядевшего значительно старше своих лет. – Как считаешь, что делать с этим фраерком?
– Мне стыдно и обидно за славный город Ленинград! – стараясь сохранить на лице серьезность, басовито заговорил «Костыль», обратился к Бориске. – Подумай, чертенок, своими куриным мозгом, на кого замахиваешься, на самое светлое в жизни. Мы ведь с тобой не по Невскому канаем, а в каторжную страну Сибирию едем. А по дороге чего только не бывает: вдруг нечаянно упадешь на ходу с поезда, шмякнешься об рельсы, пополам переломишься, сам-то больно хрупкий. Кто твои останки собирать станет? Про гору Арарат говорить не желаешь, петельками пренебрегаешь.
– Хватит! Я устал! – Бориска демонстративно отвернулся от уголовников, хотел было вернуться на свое место, под нары, но не успел. Сильный удар в лицо опрокинул его на заплеванный пол вагона, вслед на его голову упала глиняная миска. Из рассеченного лба хлынула кровь. По знаку вожака услужливые «шестерки» окатили Бориску с ног до головы водой, оттащили в угол, под нары. Медленно приходя в себя, Бориска все же расслышал хриплый голос вожака:
– Эй, седой! За некультурность свою будешь пять дней жить без пайки. Понял? Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Напоминаю: ежели завтра ты самовольно, при дележе, хапнешь пайку – убью. У нас не шутят: закон – тайга, прокурор – медведь.




























