Текст книги "Самарканд"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Только оригинал раз и навсегда позволил бы отделить подлинные стихи от подделок. Наличие его предполагалось, но ничто не говорила, что он мог быть найден.
В конце концов я потерял всяческий интерес как к самому Хайяму, так и к его творчеству и привык видеть в своем «О» лишь свидетельство неоспоримой ребячливости своих родителей. Так продолжалось до тех пор, пока одна встреча не вернула меня к моему давнему увлечению и не направила мою жизнь самым решительным образом по стопам Хайяма.
XXVI
В 1895 году, на исходе лета, я сел на пароход, отплывающий в Старый Свет. Мой дед отметил свой семьдесят шестой день рождения и направил мне и моей матери слезные послания. Он хотя бы раз хотел повидать меня перед смертью. Когда закончился учебный год, я пустился в путь, готовясь к роли, которую мне предстояло сыграть. Воображение уже рисовало мне, как я стою у его изголовья, бесстрашно держа его за хладеющую длань, и выслушиваю его последние наставления.
На деле все вышло совсем иначе. Мне и сейчас памятно, каким был тогда в Шербуре мой дед: вот он идет игривой походкой по набережной Калиньи, прямой, что его трость, с надушенными усами, а стоит ему поравняться с дамой, его котелок словно сам собой приподнимается над головой. Когда мы сели за столик в ресторане Адмиралтейства, он крепко взял меня за локоть.
– Друг мой, во мне проснулся юноша, и ему нужен приятель, – театрально заявил он мне.
Я был не прав, отнесясь к его словам с легкомыслием: дальнейшее было похоже на вихрь. Стоило нам отобедать у Бребана, Фойо или Папаши Латюиля, как мы тут же устремлялись в «Кузнечик», где давала представление Эжени Бюффе, в «Мирлитон», где царила Аристид Брюан, в «Скала», где Иветта Гилбер исполняла арии из «Девственниц», «Утробного плода» и «Фиакра». Мы были как братья: оба с усами – только мои были темными, а его седыми, – с одинаковой походкой, в одинаковых котелках. Разница была лишь в том, что женщины сперва заглядывались на него. Я пристально наблюдал за его манерой вести себя в самых разных обстоятельствах и ни разу не поймал его на промахе, который бы свидетельствовал о том, что он только прикидывается моложавым. Вот выскочила пробка из бутылки шампанского, вот нам пришлось сорваться с места и поспешить, чтобы не опоздать на представление, – наша реакция была одинаковой. Трость служила лишь дополнением к его туалету. Он и впрямь не желал пропустить ни одной розы своей запоздалой весны. Я счастлив тем, что могу констатировать: он дожил до девяноста трех лет. Тогда ему было отпущено еще семнадцать – целая юность!
Как-то вечером он повел меня ужинать к Дюрану на площадь Мадлен. В глубине ресторана за несколькими составленными столами расположилась компания. Дед назвал мне каждого – там были актеры, актрисы, журналисты и политики, все сплошь громкие имена. Один из стульев пустовал, но затем подошел еще один человек, и я сразу понял, что это место предназначалось ему. Он тут же стал центром внимания, каждое его слово встречало восторженный прием или вызывало всеобщий смех. Дед встал и сделал мне знак следовать за ним.
– Пойдем, я представлю тебя моему двоюродному брату Анри!
Двоюродные братья обнялись, после чего обернулись ко мне
– Мой американский внук. Он так хотел познакомиться с тобой!
Я с трудом справился с изумлением. Анри скептически оглядел меня, после чего изрек:
– Пусть приходит в воскресенье утром, когда я вернусь с прогулки на велосипеде.
Лишь возвратившись к своему столику, я осознал, кому был представлен. Дед непременно хотел, чтобы наше знакомство состоялось, и часто говорил о нем с раздражающей клановой гордостью.
Надо сказать, двоюродный брат деда, мало известный на другом берегу Атлантического океана, во Франции был большей знаменитостью, чем Сара Бернар. Звали его Виктор-Анри де Рошфор-Люсэ[50]50
Рошфор Анри, маркиз де Рошфор-Люсэ (1831–1913) – французский журналист, политический деятель и писатель. Очень рано заявил о себе как о республиканце, противнике империи. Встал на защиту Парижской Коммуны, был приговорен к ссылке в Новую Каледонию (1872), бежал оттуда. По возвращении во Францию основал печатный орган «Энтрансижан». Депутат Национального собрания (1885), стал сторонником генерала Буланже, стоявшего на националистических позициях; последовал за ним в Брюссель, затем в Лондон. Сочинения: «Французы в эпоху заката» (1886), «Беглец» (1880), «Невероятная история моей жизни» (1895–1896).
[Закрыть], попросту Анри Рошфор. Был он маркизом, коммунаром, бывшим депутатом, бывшим министром, бывшим каторжником. Высланный в Новую Каледонию версальцами, он совершил в 1874 году побег с каторги в духе Рокамболя[51]51
Рокамболь – персонаж французского писателя Понсона дю Террайя, в частности 30-томной серии «Парижские драмы» (1859–1884). Его приключения носят экстравагантный характер, он всегда принимает сторону слабого против сильного. Стал прообразом для многих героев романа-фельетона, например Фантомаса.
[Закрыть], чем разжег воображение современников, вплоть до того, что сам Эдуард Мане написал полотно «Бегство Рошфора». Однако в 1889 году, уличенному в участии в заговоре генерала Буланже против республики, ему вновь пришлось отправиться в ссылку и уже из Лондона руководить созданным им влиятельным органом «Энтрансижан». Когда в феврале 1895 года в результате амнистии он вернулся во Францию, то был встречен двумястами тысячами ликующих парижан. Сторонник Бланки[52]52
Бланки Луи Огюст (1805–1881) – французский социалист и революционер. Суть бланкизма – в единении французской социалистической идеи и марксизма.
[Закрыть] и Буланже[53]53
Буланже Жорж (1837–1891) – французский политический деятель, генерал. С 1886 по 1889 г. объединил оппозиционеров парламентскому режиму, отсюда название буланжизма «Синдикат недовольных».
[Закрыть], революционер, как левого толка, так и правого, идеалист и демагог, он сделался рупором множества противоречивых движений. Все это было мне известно, но кое-чего, главного, я пока не знал.
В назначенный час я появился в его особняке на улице Перголезе. Мне и в голову не могло прийти, что этот визит к любимому двоюродному брату деда положит начало моему бесконечному путешествию по Востоку.
– Так, значит, вы сын очаровательной Женевьевы, тот самый, кого она нарекла Омаром? – с места в карьер встретил он меня.
– Да, я Бенжамен Омар;
– А известно ли тебе, что я носил тебя на руках?
Переход на «ты» в подобных обстоятельствах был неминуем. Но только с одной стороны.
– Матушка рассказывала мне, как после вашего побега с каторги вы высадились в Сан-Франциско и сели в поезд, направлявшийся на восточное побережье. Мы встречали вас на вокзале. Мне было два года.
– Как же, помню! Мы говорили о тебе, Хайяме, Персии, я даже предрек тебе судьбу выдающегося знатока Востока.
Я придал лицу озабоченное выражение и признался ему в том, что отклонился с предначертанного им пути и поступил на финансовый факультет, а также в том, что подумываю продолжить дело отца, основателя кораблестроительной компании. Не скрывая своего искреннего сожаления, Рошфор пустился в пространные витиеватые рассуждения в защиту Востока, то и дело цитируя «Персидские письма» Монтескьё и его знаменитое «Как можно быть персом?», пересказывая мне необыкновенную историю, приключившуюся с картежницей Мари Пети, выдавшей себя за посланницу Людовика XIV и принятой персидским шахом, а также историю жизни кузена Жан-Жака Руссо, кончившего свои дни в Исфахане часовых дел мастером. Я слушал вполуха, а больше разглядывал его какую-то очень уж большую голову, выпуклый лоб с хохолком вьющихся жестких волос. Он говорил увлеченно, но без напыщенности и даже не жестикулируя, чего вполне можно было ожидать от него, будучи знакомым с его вдохновенными опусами.
– Я страстный поклонник Персии, хотя ни разу там не был, – уточнил Рошфор. – Я лишен жилки путешественника. Если бы не ссылки, не депортации, я бы вообще никогда не покидал пределов Франции. Однако времена меняются, события, сотрясающие другой конец планеты, влияют теперь и на наши жизни. Будь мне сегодня не шестьдесят, а двадцать, я бы не смог устоять перед тягой на Восток. И уж тем более если бы меня звали Омаром!
Я счел необходимым пояснить, почему утратил интерес к Хайяму. Поведал о сомнениях, которыми окружена книга Омара, об отсутствии рукописи, которая могла бы раз и навсегда подтвердить подлинность рубаи. По мере того как я говорил, его глаза все больше загорались, так что вскоре превратились в два ярких огонька. «Отчего бы это?» мелькнуло у меня. Я не понимал, что в моем объяснении могло спровоцировать подобное возбуждение. Заинтригованный и обозленный, я постарался поскорее закончить, скомкал последние фразы и резко смолк. И тут Рошфор пылко спросил:
– Будь ты уверен, что такая рукопись существует, ты мог бы снова заинтересоваться Омаром Хайямом?
– Разумеется, – ответил я.
– А если я тебе скажу, что я сам, собственными глазами видел рукопись Хайяма, да не где-нибудь, а в Париже, и листал ее?
XXVII
Сказать, что его слова тотчас перевернули мою жизнь, будет неверно. Не думаю, что я отреагировал на них так, как на то надеялся Рошфор. Я был весьма и весьма поражен, заинтересован, но точно в такой же мере и скептичен. Он отчего-то не внушал мне безграничного доверия. Откуда он мог знать, что рукопись, которую ему довелось листать, была подлинным творением Хайяма? Персидским он не владел, его могли надуть. Да и потом, по какой такой случайности эта книга оказалась в Париже, и притом ни один востоковед не сделал на этот счет сообщения? Я ограничился вежливым, но искренним восклицанием «Невероятно!», что не могло никак задеть моего собеседника, щадило его воодушевление и в то же время позволяло мне остаться при своих сомнениях. Чтобы поверить, мне нужны были доказательства.
– Мне посчастливилось познакомиться с выдающимся человеком, – повел Рошфор свой рассказ. – Одним из тех, кто оставляет след в истории и воздействует на будущие поколения. Турецкий султан боится его, всячески обхаживает, персидский шах дрожит при одном упоминании его имени. Потомок Магомета, он тем не менее был изгнан из Константинополя за то, что во время одного своего публичного выступления, на котором присутствовали церковные иерархи, сказал, что философы так же необходимы человечеству, как и пророки. Звать его Джамаледдин[54]54
Джамаль аль-Дин-аль-Афгани (1838–1897) – афганский философ и политик, заложивший основы исламского националистического движения. Будучи в ссылке в Индии, Турции и Европе, сочинил множество политических статей, проповедующих нечто вроде панисламизма, которые оказали огромное влияние на мусульманские политические движения в начале XX в.
[Закрыть]. Это имя тебе что-нибудь говорит?
Я лишь развел руками.
– Когда Египет восстал против англичан, – продолжал Рошфор, – это произошло по его призыву. Все образованные люди из долины Нила почитают его, и зовут Учителем. Притом, что он вовсе не египтянин и лишь ненадолго приезжал в эту страну. Высланный в Индию, он и там поднял волну общественного протеста. Под его влиянием стали создаваться органы печати, ассоциации. Это очень опечалило вице-короля, и он выдворил Джамаледдина из своей страны. Тому ничего не оставалось делать, как поселиться в Европе. Сперва в Лондоне, а потом в Париже продолжил он свою невероятную деятельность.
Он регулярно писал для «Энтрансижан», мы часто встречались. Он представил мне своих учеников – мусульман из Индии, евреев из Египта, маронитов[55]55
Марониты – христианская секта в Ливане, католики, но со своеобразным церковным уставом, своим патриархом, с богослужением на родном языке. Духовенство вступает в брак.
[Закрыть] из Сирии. Кажется, я был самым близким его другом-французом, но, разумеется, не единственным. Его хорошо знали Эрнест Ренан, Жорж Клемансо, а из англичан – такие люди, как лорд Солсбери, Рэндолф Черчилль и Вилфрид Блаунт. Незадолго до своей смерти его принял Виктор Гюго.
Как раз сегодня утром я просматривал свои записи о нем, которые предполагаю включить в «Мемуары».
Рошфор достал из стола несколько испещренных мелким почерком листочков и прочел: «Мне представили знаменитого во всем исламском мире изгнанника, реформатора и революционера – шейха Джамаледдина, человека с головой апостола. Прекрасные черные глаза, полные мягкости и огня, бурая с темным отливом борода, доходящая ему до середины груди, придавали его облику необычайную величественность. Он представлял собой образец властелина толпы. Он довольно сносно понимал французский, но с трудом говорил на нем, правда, его всегда бодрствующий ум восполнял этот недостаток. Под спокойной и безмятежной внешностью скрывалась деятельная натура. Мы тут же близко сошлись, поскольку моя душа настроена на все бунтарское и любой борец за права человека привлекает меня…»
Рошфор убрал листочки в стол и продолжил свой рассказ:
– Джамаледдин снял комнатку на последнем этаже гостиницы на улице де Сез, неподалеку от площади Мадлен. Этого скромного помещения ему хватало, чтобы издавать газету, которая в тюках доставлялась в Индию и арабские страны. Лишь раз довелось мне побывать в его логове. Любопытство сжигало меня, хотелось взглянуть на жилье этого человека. Я пригласил Джамаледдина на ужин к Дюрану и обещал заехать за ним. Я поднялся к нему в номер. Там накопилось столько газет и книг – они лежали даже на постели, стопы поднимались под потолок, – что с трудом можно было передвигаться. Кроме того, в помещении царил удушающий запах сигарного дыма.
Несмотря на преклонение перед этим человеком, Рошфор произнес последнюю фразу с гримасой отвращения на лице, побуждая меня тут же загасить мою изящную гаванскую сигару, которую я только перед тем раскурил. Рошфор улыбкой поблагодарил меня и продолжил рассказ:
– Извинившись за беспорядок, в котором ему пришлось принимать меня и который, по его словам, был недостоин такого человека, как я, Джамаледдин показал мне несколько особо ценимых им книг. И среди прочих «Рубайят» с искусными, совершенно бесподобными миниатюрами. Он объяснил, что ее называют «Рукопись из Самарканда», что четверостишия в ней написаны рукой самого поэта, а на полях имеется хроника. И поведал, какими невероятными путями попала она к нему в руки.
– Good Lord![56]56
Боже правый! (англ.)
[Закрыть]
Невольно исторгнутое мною восклицание вызвало у моего родственника торжествующий смешок, поскольку доказывало, что мой холодный скептицизм сметен и отныне я стану впитывать каждое его слово. Он поспешил воспользоваться этим.
– Разумеется, я мало что запомнил из того, что рассказал мне Джамаледдин, – жестоко прибавил он. – В тот вечер мы много говорили о Судане. Больше я рукопись не видел. Могу засвидетельствовать, что она существовала, но, боюсь, как бы не была утрачена с тех пор. Все, чем владел мой друг, сгорело, было уничтожено, разошлось по свету.
– Даже рукопись Хайяма?
Вместо ответа дядя Анри поблагодарил меня малообнадеживающей гримасой. Перед тем как продолжить свой рассказ, он сверился с записями.
– Когда шах посетил Всемирную выставку в Европе, в 1889 году, он предложил Джамаледдину вернуться в Персию, «вместо того чтобы провести остаток жизни среди неверных», дав ему понять, что назначит его на высокую должность. Изгнанник поставил условия: провозглашение конституции, демократические выборы, равенство всех перед законом, «как в цивилизованных странах», и запрет на иностранные концессии, выкачивающие богатства из страны. Нужно сказать, что положение дел в Персии уже несколько лет давало пищу нашим карикатуристам, особенно в связи с тем, что русские, имевшие монополию на строительство дорог в этой стране, взяли на себя еще и обязанности по обеспечению порядка. Ими была создана специальная казачья бригада, подчинявшаяся непосредственно царским офицерам и вооруженная гораздо лучше, чем персидская армия. Не желавшие отставать от них англичане за понюшку табака получили право эксплуатировать все лесные и рудные запасы страны, а также управлять ее банковской системой[57]57
В конце XIX в. Россия и Англия практически поделили между собой сферы влияния в этой стране: север, включая столицу, находился под сильным политическим влиянием России, район Персидского залива почти целиком зависел от англичан. Была создана и возглавлялась русскими офицерами казачья бригада, на долгие десятилетия ставшая наиболее надежным армейским формированием.
[Закрыть]. Австрийцы же наложили лапу на связь. Потребовав от шаха покончить с существующим положением дел, Джамаледдин был уверен, что получит отказ, но, к его великому изумлению, все его условия были приняты и ему было обещано содействовать переустройству страны.
Джамаледдин приехал в Персию, вошел в близкое окружение верховного правителя и первое время пользовался его всяческим расположением, вплоть до того, что с большой помпой был представлен гарему. Однако реформы так и не начались, а конституция… По мнению духовенства, она вообще была несовместима с Божьими установлениями. Придворные убеждали шаха, что демократические выборы приведут его как абсолютного монарха к тому же плачевному концу, что и Людовика XVI. Что касается иностранных концессий, то, постоянно испытывая недостаток средств, шах не то что отказывался от уже существующих, но стремился заключить договоры на новые. Так он отдал одной английской фирме за скромную сумму в пятнадцать тысяч фунтов стерлингов монополию на персидский табак, да притом не только на его экспорт, но и на продажу внутри страны. Если учесть, что в Персии удовольствию курения табака или кальяна предаются все мужчины, женщины и немалое количество детей, эта сделка обещала немалые барыши.
До того, как новость об этой последней уступке иностранцам распространилась по Тегерану, были тайно распространены памфлеты, в которых шаху предлагалось еще раз хорошенько подумать. Один экземпляр попал даже в спальню монарха, и тот заподозрил в авторстве Джамаледдина. Забеспокоившись, реформатор решил перейти в состояние пассивного сопротивления. В Персии есть такая практика: когда кто-то опасается за свою свободу или жизнь, он удаляется в древний храм-святилище в окрестностях Тегерана, запирается там и приглашает посетителей, которым излагает свои обиды, при этом переступить порог и схватить его не позволено никому. Джамаледдин так и поступил, спровоцировав колоссальный подъем народных масс. Со всех уголков Персии туда стекались тысячи людей для того только, чтобы послушать его.
У шаха наконец лопнуло терпение и он отдал приказ выставить Джамаледдина из храма. Говорят, перед тем как совершить этот коварный поступок, он долго колебался, однако его визирь, хотя и получивший образование в Европе, убедил его, что Джамаледдин не имел права воспользоваться подобным иммунитетом, поскольку являлся всего лишь философом, да к тому же басурманом, то бишь нехристем. Вооруженные солдаты ворвались в святое место, проложили себе путь в толпе многочисленных паломников и схватили Джамаледдина. Отобрав у него все, что было при нем найдено, его чуть не голого дотащили до границы.
В тот день «Рукопись из Самарканда» затерялась, то ли затоптанная солдатскими башмаками, то ли унесенная кем-то.
Не прерывая рассказа, Рошфор встал в свою излюбленную позу: прислонился к стене и скрестил руки на груди.
– Джамаледдин остался жив, но заболел, а кроме того, был оскорблен тем, что столько людей, дотоле жадно внимавших ему, спокойно присутствовали при его публичном унижении и ничего не предприняли. Им были сделаны из этого прелюбопытные выводы: он, жизнь положивший на бичевание обскурантизма религиозных кругов, посетивший масонские ложи Египта, Франции и Турции, решил использовать свое последнее оружие, чтобы заставить шаха уступить, Чего бы это ему ни стоило.
И что же он сделал? Обратился к духовному руководителю страны с подробнейшим письмом о состоянии дел в стране, прося его использовать свой авторитет, чтобы помешать светской власти передать неверным достояние мусульман. О том, что было дальше, писали газеты.
Американская пресса опубликовала поразительный документ, распространенный главой шиитов: «Всякий, кто станет потреблять табак, противопоставит себя имаму Времени, да ускорит Аллах его появление». Ни один перс не выкурил ни одной сигареты в последующие дни. Кальяны были разбиты или убраны подальше, торговцы табаком закрыли лавки. Среди жен шаха было введено строгое ограничение на потребление табака. Шах пришел в неистовство, обвинил муфтия в безответственности, в том, что он «не беспокоится о серьезных последствиях прекращения курения для здоровья мусульман». Но бойкот лишь усилился и сопровождался шумными демонстрациями в Тегеране, Тебризе, Исфахане. Соглашение с англичанами о концессии пришлось аннулировать.
А между тем, – продолжал Рошфор, – Джамаледдин сел на пароход, отплывающий в туманный Альбион. Там я его и встретил, мы долго говорили, он показался мне каким-то потерянным. Все повторял: «Нужно свергнуть шаха». Это был глубоко униженный человек, думающий лишь о мести. А тут еще шах, не оставлявший его в покое, отправил лорду Солсбери полное раздражения послание: «Мы изгнали этого человека, поскольку его действия расходились с интересами Англии. И куда же он отправился? В Лондон!» Официальный ответ шаху гласил, что Великобритания – свободная страна, и никакой закон не в силах помешать человеку высказаться, а на словах ему пообещали найти легальные способы ограничить деятельность его недруга. Джамаледдина попросили сократить срок своего пребывания на острове. Совершенно пав духом, он был вынужден отбыть в Константинополь.
– И теперь он там?
– Да. Говорят, впал в глубокое уныние. Султан предоставил в его распоряжение прекрасный дом, где он может принимать друзей и учеников, но покидать пределы страны ему запрещено. Кроме того, с него не спускают глаз.
XXVIII
Величественная тюрьма с распахнутыми настежь дверьми: дворец из дерева и мрамора на холме Илдиз. Неподалеку расположена резиденция великого визиря, пища доставляется горячей с кухни султана. Поток посетителей не иссякает, они входят в решетчатые ворота, идут по аллее к дому, на пороге снимают галоши. Учитель раскатистым голосом бичует Персию и шаха, предвещает несчастья.
Я, иностранец, американец, стараюсь стать совсем незаметным, стушеваться, так чтобы ни моя шляпа, ни моя походка не привлекли ничьего внимания. Я проделал путь от Парижа до Константинополя, семьдесят часов провел в поезде, пересек три империи для того, чтобы узнать о судьбе старинной книги – песчинке в необъятном, охваченном смутой Востоке.
Навстречу мне вышел слуга. Склонившись в почтительном поклоне, он поприветствовал меня по-французски, но не задал ни одного вопроса. В этот дом все приходили либо увидеть Учителя, послушать его речи, либо пошпионить за ним. Меня попросили подождать.
Чуть только я вошел в просторную гостиную, так тотчас краем глаза приметил женский силуэт. Это заставило меня потупить взор; наслушавшись об обычаях на Востоке, я не двинулся к даме с улыбкой и намерением приложиться к ручке, а ограничился тем, что приподнял шляпу и что-то буркнул себе под нос. В противоположном углу стояло вполне английское кресло, к нему-то я и направился и удобно расположился в нем.
Как я ни сдерживался, я не мог помешать своему взгляду исподволь прокрасться по ковру к башмачкам дамы, подняться по ее голубому с золотом подолу до колен, груди, шеи, ожидая наткнуться на завешенное чадрой лицо. Но, странное дело, вместо чадры мой взгляд встретился с открытым лицом и в упор глядящими на меня глазами. И улыбкой. Тогда мой взгляд дал задний ход, спустился к ее башмачкам и стал уползать по ковру, задевая краешком плиточный пол, однако в какой-то момент вновь неудержимо устремился к ней – так погруженная в воду пробка стремится к поверхности. На ее волосы был наброшен миндиль из тонкого шелка, готовый при появлении незнакомца пасть на лицо. Но этого почему-то не произошло, хотя я и был самым настоящим незнакомцем.
Когда я вновь взглянул на нее, мне была дана возможность созерцать профиль и тронутую загаром волшебную кожу. Если нежность могла бы иметь цвет, это был бы цвет ее лица, если тайна могла бы излучать свет, это был бы свет, исходивший от него. Мои щеки покрылись испариной, руки похолодели. Счастье застучало в виски. Боже, до чего же прекрасно мое первое впечатление от Востока! Женщина, единственная в своем роде! Такой ее могли воспеть лишь поэты пустыни: лик – солнце, волосы – тень, глаза – колодцы с прохладной водой, тело – самая стройная из пальм; улыбка – мираж.
Заговорить с ней? Но как? С одного конца гостиной, сложив руки рупором? Встать? Подойти к ней? Пересесть поближе, рискуя увидеть, как с лица исчезнет улыбка и на него, как резак, упадет покров. Наши взгляды снова как бы случайно встретились, а потом разбежались, будто затеяв игру, которую, увы, нарушил некстати явившийся слуга. Сперва он предложил мне чай и сигареты, а минуту спустя, склонившись до полу, обратился по-турецки к прекрасной незнакомке. Она встала, закрыла лицо, отдала слуге кожаную сумку-мешочек и поспешила за ним к выходу!
Однако у самых дверей замедлила шаг, подождала, пока слуга удалится, обернулась ко мне и громким голосом на безукоризненном французском, более правильном, чем мой, произнесла:
– Как знать, не пересекутся ли однажды наши пути!
Что это – простая вежливость или обещание? Слова эти сопровождались шаловливой улыбкой, в которой я усмотрел и вызов, и нежный укор. И пока я с беспримерной неловкостью извлекал себя из глубокого кресла, пытаясь не уронить себя в ее глазах, она с насмешливой доброжелательностью наблюдала за мной. Ни слова больше не вылетело из ее уст. Она исчезла.
Я все еще стоял у окна, пытаясь разглядеть сквозь деревья увозивший ее фиакр, когда чей-то голос вырвал меня из состояния мечтательного оцепенения,
– Простите, что заставил вас ждать. – Джамаледдин левой рукой погасил сигару, а правую протянул мне для рукопожатия, открытого, крепкого.
– Меня зовут Бенжамен Лесаж, я прибыл сюда по рекомендации Анри Рошфора.
С этими словами я протянул ему рекомендательное письмо, которое он не читая сунул в карман, после чего раскрыл мне свои объятия и поцеловал в лоб.
– Друзья Рошфора – мои друзья, с ними я говорю не таясь.
Положив руку мне на плечо, он повел меня к деревянной лестнице, ведущей наверх.
– Надеюсь, Анри в добром здравии. Знаю, его возвращение из ссылки стало подлинным триумфом. Какое, верно, счастье он испытал, глядя на толпы парижан, собравшихся его встречать, с его именем на устах! Я читал об этом в «Энтрансижан». Он регулярно высылает мне все номера, но они приходят с опозданием. Читая их, я ощущаю, как мой слух наполняется гулом Парижа.
Джамаледдин старательно говорил по-французски, лишь иногда, когда он запинался, мне приходилось подсказывать ему слово-другое. Если я попадал в точку, он меня благодарил, в противном случае напрягал память, слегка кривя губы.
– Моя комната в Париже была темна, но открыта всему миру. Будучи в сотню раз меньше этого дома, она была просторнее его. Я находился за тысячи километров от своего народа, но трудился на его благо успешнее, чем здесь или в Персии. Мой голос долетал до Алжира и Кабула, сегодня же меня могут слышать лишь те, кто удостаивает меня своим визитом. Разумеется, они всегда для меня желанные гости, особенно если приехали из Парижа.
– Я живу не в Париже. Моя мать француженка, мое имя звучит на французский манер, но я американец. Из штата Мериленд.
Ему это показалось забавным.
– Когда в 1882 году меня выдворили из Индии, я был проездом в США. Вообразите себе, я даже подумывал, не попросить ли американское подданство. Вы улыбаетесь! Многие из моих единоверцев были бы шокированы! Сеид[58]58
Сеид – потомок Пророка.
[Закрыть] Джамаледдин, апостол исламского возрождения, потомок Пророка, и на тебе – подданный одной из христианских стран! Однако мне ничуть не стыдно, я даже рассказал об этом своему другу Вилфриду Блаунту, разрешив упомянуть об этом в «Мемуарах». Оправдание мое просто: на исламской земле нет ни одного уголка, где бы я мог спрятаться от тирании. В Персии я хотел найти убежище в храме, который традиционно дает право неприкосновенности укрывшемуся там, но солдаты, шаха ворвались туда и выволокли меня на глазах сотен людей, пришедших послушать меня, и, за малым исключением, ни один из них не посмел что-то предпринять в мою защиту, хотя бы протестовать. Ни храма, ни университета, ни хижины, где можно было бы скрыться от произвола! – Дрожащей рукой погладил он глобус из крашеного дерева, стоящий да низком столике, а затем продолжал: – В Турции еще хуже. Разве я не официальный гость Абдель-Хамида, султана и халифа? Разве он не слал мне письмо за письмом, как и шах, упрекая, что я живу среди неверных? Мне бы ответить ему: не преврати вы наши прекрасные страны в тюрьмы, нам не было бы нужды искать пристанища у европейцев! Но я дал слабину, позволил себя провести. Явился в Константинополь, и вы видите, что из этого вышло. Презрев законы гостеприимства, этот наполовину свихнувшийся правитель превратил меня в узника. Недавно я послал ему записку следующего содержания: «Я ваш гость? Тогда позвольте мне покинуть пределы вашего государства! Я ваш пленник? Тогда наденьте на меня кандалы, бросьте в темницу!» Он даже не удостоил меня ответом. Будь я подданным Соединенных Штатов, Франции, Австро-Венгрии, не говоря уж о России или Англии, мой консул без стука вошел бы к великому визирю и в каких-нибудь полчаса добился бы моего освобождения. Говорю вам, мы, мусульмане этого века, – сироты. – Он задыхался, чтобы продолжать, ему пришлось сделать над собой усилие. – Можете написать обо всем, что услышали от меня, кроме того, что я обозвал султана Абдель-Хамида наполовину свихнувшимся. Не хочу потерять последний шанс выпорхнуть однажды из этой клетки. Впрочем, это все одно было бы неправдой, поскольку он – человек сумасшедший не наполовину, а полностью, к тому же опасный преступник, болезненно подозрительный, во всем полагающийся на своего дурака-астролога.
– О, прошу вас, не беспокойтесь, я вообще не собираюсь писать о чем бы то ни было. – Я поспешил воспользоваться паузой, чтобы развеять недоразумение. – Дело в том, что я не журналист. Господин Рошфор, кузен моего деда, порекомендовал мне навестить вас, однако цель моего визита вовсе не в том, чтобы написать о Персии или о вас.
Я рассказал ему о своем интересе к Рукописи Хайяма, о своем непреодолимом желании подержать ее в руках. Он выслушал меня с большим вниманием и очевидной радостью.
– Я вам благодарен за то, что вы хотя бы на краткий миг оторвали меня от моих мучительных забот. Затронутая вами тема всегда чрезвычайно занимала меня. Прочли ли вы в предисловии господина Николя к «Рубайят» историю о трех друзьях: Низаме Эль-Мульке, Хасане Саббахе и Омаре Хайяме? Они такие разные, но каждый из них олицетворяет одну из вечных сторон персидской души. Порой у меня возникает чувство, что я являюсь всеми тремя одновременно. Как и Низам Эль-Мульк, я желаю создания великого мусульманского государства, пусть и под началом турецкого султана. Как Хасан Саббах, я сею раздор на всех исламских землях, у меня есть ученики, которые пошли бы за мной до конца… – Он прервался, о чем-то задумался, потом спохватился, улыбнулся и продолжил: – Как Хайям, я ловлю редкую радость, сочиняю стихи о вине, виночерпии, кабачке, любимой, как и он, сторонюсь святош. В иных стихах Хайям пишет о себе, а мне кажется, что обо мне:
Читая это стихотворение, он задумчиво раскуривал сигару. Искорка попала ему на бороду, он привычно смахнул ее.
– С детства восхищаюсь Хайямом-поэтом, но еще больше Хайямом-философом, свободным мыслителем. Для меня такое счастье, что он хоть и с опозданием, но покорил Европу и Америку. Представьте себе, с каким чувством я держал в руках оригинал «Рубайят», написанный рукой Хайяма.
– А как он к вам попал?
– Мне его подарил четырнадцать лет назад в Индии один молодой перс, совершивший путешествие с единственной целью встретиться со мной. Представился он следующим образом: «Мирза Реза, уроженец Кирмана, бывший торговец с Тегеранского базара, ваш покорный слуга». Я улыбнулся и спросил, что значит «бывший торговец», и он рассказал мне о себе. Он торговал подержанной одеждой, когда один из сыновей шаха набрал у него товара – шалей, мехов – на сумму в одиннадцать сотен туманов, примерно тысячу долларов. Однако когда Мирза Реза явился на следующий день за деньгами, его оскорбили и побили, и даже угрожали смертью, если вздумает требовать свое. И тогда он задумал во что бы то ни стало повидаться со мной. Я преподавал в Калькутте. «Честно зарабатывать на жизнь в стране, где властвует произвол, невозможно» – сказал он мне. – Ведь это ты написал, что Персии нужны конституция и парламент? С этого дня считай меня самым преданным из твоих учеников. Я закрыл свою лавочку, бросил жену, чтобы следовать за тобой. Приказывай, я все исполню!»