412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альваро Помбо » Остров женщин » Текст книги (страница 13)
Остров женщин
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Остров женщин"


Автор книги: Альваро Помбо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

– Нет, я этого не говорила, и я так не думаю.

– Ты сказала, у меня черствое сердце, а это и есть безумие. Ты права, я никогда никого не любила. Я ничего не могу дать, а то немногое, что могла бы, не хочу. Ты правильно все сказала, я пустая безумная женщина.

Я почувствовала жалость, которая в очередной раз сделала меня беззащитной. Эта жалость сводила на нет ту гордую самонадеянность, с какой она недавно воскликнула: «Мы были свободны и элегантны!»

В эту минуту в комнату вошел Том. Он был в синем комбинезоне и толстом шерстяном свитере. Я подумала, что мне хотелось бы, чтобы в возрасте тети Лусии обо мне заботился такой мужчина, как Том, который любил бы меня, не обсуждая и не пытаясь исправить. Внезапно комната представилась мне маленькой сценой, какой в старину могли быть альковы в спальнях, а смотрящие друг на друга Том и тетя Лусия – парой в этом алькове, похожем на раковину, на крошечный зал, вбирающий даже случайные звуки, на свод, под которым весь мир может измениться и под которым сейчас билось усталое сердце Тома, мое усталое сердце и черствое сердце тети Лусии, говорившей со мной так непривычно жестко. Ни дела, ни боль, ни смерть уже не имели для нее значения – важно было лишь то, что ее возбуждало. К сожалению, Том являлся именно таким стимулятором, а я им не являлась, что превращало меня в простого наблюдателя, однако без моего присутствия не могло бы произойти то, что произошло. Тетя Лусия не собиралась упускать возможность преподать мне урок и показать, насколько жестока она может быть с Томом и насколько она ему при этом необходима. Вероятно, Том Билфингер, привыкший к непредсказуемости тети Лусии, сразу не понял (да и я сначала этого не поняла), что злоба витает в воздухе и отражается в высоком прямоугольном зеркале, которое не могло не отражать нас, коль скоро Господь нас создал.

– Том, почему ты всегда входишь как невидимка? К чему такое самоуничижение? Когда ты был далеко, я считала тебя разумным человеком, mein Lieber [87]87
  Мой дорогой (нем.).


[Закрыть]
, quod est objective tantum in intellectum [88]88
  Что есть в объективной реальности, то есть и в интеллекте (лат.).


[Закрыть]
. Ты входишь в гостиную и видишь нас обеих, прелестную племянницу и ее мерзкую тетку, к которой ты в свое время питал страстные чувства. Сколько лет назад это было, Том, двадцать, тридцать?.. Сначала твоя пылкость полностью меня устраивала. Ты считал меня необыкновенным существом, с которым ни о чем не надо думать. Тебя все восхищало, особенно то, что я была не совсем твоего круга, да, не совсем, я не принадлежала к твоему классу, у меня не было таких денег, как у твоих прадедов, и фамилия моя происходила от человека какой-нибудь низкой профессии – кузнеца или сапожника… Я была ниже, а ты выше. И я решила… о чем же я говорила? Не помню. А ты не помнишь, племянница? Я неважно себя чувствую, я всегда, всегда была несчастной, никто меня не любил, и вот появляется потрясающий немец, мужчина, обладающий, кроме всего прочего, благородным сердцем. Таких мужчин, как ты, больше нет, их не существует – при тех деньгах, которые ты унаследовал, Том, согласиться скромно жить с женщиной гораздо менее знатной только из-за любви! Я ощущаю себя девочкой, Том, но я неважно себя чувствую, потому что неприлично чувствовать себя хорошо, если ты по двадцать, а то и по двадцать пять раз на дню спрашиваешь, как я себя чувствую. Почему ты такой надоедливый, Том? Или ты считаешь, что в этом возрасте человека обязательно надо спрашивать, как он себя чувствует? У нас все хорошо, сосунок, это у тебя может быть плохо, а у нас всегда все хорошо! У тебя так развито христианское сострадание, что ты любишь меня не только потому, что Бог велит, но и потому, что я ничтожество, ногти, срезанные с рук Платона, волосы из парикмахерской, которые выметают вон. И ты любишь меня именно за это, за эти волосы и обрезки ногтей, за мою второсортность, да, именно за это. Понимаешь ли ты, племянница, что этот несчастный идиот имел смелость и нахальство любить меня, как Господь любит созданный им мир? Это оскорбительно, потому что я, mein Lieber, не твое творение! Я видела сейчас, как ты пришел, как смотрел на нее, на мою племянницу, а раньше видела, как вы разговариваете и прекрасно понимаете друг друга, ну что ж, два сапога пара, подобный ищет подобного, все ясно. Каждый раз, когда я открываю рот и что-нибудь говорю, вы думаете: бедняжка, опять этот анисовый ликер… Но анисовый ликер тут ни при чем, у меня такая ясная голова, что обычно к половине четвертого мне это уже надоедает…

Они оба казались пьяными, тетя Лусия и Том. Через несколько дней, подумала я, мне будет казаться, что ничего этого не было, поскольку сцены с такими дешевыми эффектами, возникающие на пустом месте, бывают только в романах, и я придумала ее, чтобы финал не выглядел слишком тусклым. Однако пока они были тут, и Том сказал:

– Лусия, может, прекратим? Я уверен, ты говоришь это просто так.

– Что я говорю просто так?

– То, что ты только что сказала, уже не помню что.

– Ты так говоришь, darling, потому что ты трус, а трусы никогда ничего не помнят, не решают и не замечают. Трусы – это жертвы, а жертв не существует. Как думаешь, я сказала умную вещь или глупость? Отвечай, Том. Жертв не существует, быть жертвой значит не быть вообще, не быть никем, настоящая жертва не оставляет следов. А вот мы, палачи, оставляем. Я оставила свой след, не позволив тебе существовать, и он застынет здесь, как вязкая слюна, и моя желчь погубит тебя. У меня сильно болит печень, Том, и я не в состоянии сейчас обсуждать всякие глупости. Электрогрелку!

Я нашла ее под подушкой в комнате тети Лусии, а когда вернулась, Том уже ушел, и его нигде не было видно. Возможно, тетя Лусия права, и он исчез, как умеют исчезать только жертвы, не оставляя следов. Сама она лежала на диване, держась за правый бок, и лицо у нее было желтое с голубоватым налетом.

– О, господи, – бормотала она, – опять придется делать зондирование, глотать эту резиновую трубку с изогнутой головкой, кошмар. Никому никогда до меня не было дела, я очень одинока, свободна и потому ревнива. Я совсем одинока из-за своего характера, у меня никого нет, поверишь ли?

~~~

«Мы будем рады тебя видеть», – сказала Эльвира по телефону, и эта короткая фраза звучала в ушах все время, пока я ехала в поезде. Эльвира, незамужняя старшая дочь Габриэля, после смерти матери осталась с ним. Мама ничего не могла мне рассказать об истории этой семьи. Ей было известно, что покойная жена Габриэля знала об их связи, но вряд ли знала о ее беременности, причем мама говорила об этом так, словно речь шла о каком-то будничном деле. Они занимали четвертый этаж элегантного девятиэтажного дома на улице Маркес-де-Уркихо. Дверь открыла немолодая горничная, которая через темную прихожую со скользкими коврами провела меня в большую гостиную окнами на улицу, заставленную массивной мебелью из красного дерева. Вскоре пришла Эльвира, оказавшаяся лет на десять старше меня, и я подумала, что отец, наверное, не хочет меня видеть. По ее решительному виду было ясно, что она намерена узнать, зачем я действительно явилась. Может быть, открыть ей причину, и тогда Габриэль появится? По телефону я сказала, что хочу передать Габриэлю привет от своей тети Лусии (маму я даже не упоминала), которая, узнав о поездке в Мадрид, очень просила меня об этом, но такой предлог мог показаться Эльвире неправдоподобным. Она быстро задала несколько вопросов, словно я устраивалась на работу: сколько мне лет, есть ли у меня высшее образование, замужем ли я, жива ли моя мать и знает ли она, куда я поехала, и я послушно ей отвечала.

– У вас там, за городом, конечно, расходы небольшие, – вдруг сказала она.

– Вовсе нет, – возразила я, – за городом все дорого, а сейчас, когда много отдыхающих, тем более.

– Имей в виду, у нас денег нет.

Я остолбенела. Она что, думает, мама или тетя послали меня сюда просить денег? В этот момент вошел Габриэль, и разговор прервался. А может быть, она так не думает, просто ей приятно поговорить о том, какая дорогая жизнь в Мадриде. Она ведь играет роль экономки, хранительницы домашнего очага, раньше времени ставшей затворницей. Габриэль сел между нами. Он был совсем пожилой, очень аккуратный, вид имел слегка удивленный и усталый. Знал ли он, кто я? По телефону я ничего об этом не говорила.

– Ты дочь Лусии? – спросил он.

– Нет, я дочь Клары.

Он никак не отреагировал на мои слова. Да и почему он должен был отреагировать? Наверное, он и думать забыл о своем провинциальном романе и о дочери, которая у него родилась. Если Эльвира так и будет сидеть тут весь вечер, никакого разговора не получится, хотя он должен знать, кто я. Он притворяется, подумала я, они оба притворяются. Да я и сама не лучше, если взялась рассказывать всякие анекдоты про Тома, который теперь все время проводил с тетей Лусией. При упоминании о Томе Габриэль несколько оживился.

– Юноша из очень хорошей семьи, как же, помню, они миллионеры, – сказал он.

Судя по профилю, в молодости он был очень красив, а теперь это был толстый мужчина с двойным подбородком, наверное, гораздо старше Тома. Я боялась, что стоит мне перестать рассказывать о тете и обо всех нас, разговор тут же иссякнет, однако Эльвира ушла раньше, чем я ожидала.

– Мне нужно сходить в церковь, у меня там кое-какие дела, – заявила она.

Не помню уже, чем она занималась – распределением одежды или пенсионерами, но когда она ушла, я подумала, что по сравнению со мной она куда решительнее. На прощание она поцеловала меня в обе щеки и сказала:

– Вернусь часа через два, может, ты еще не уйдешь.

Габриэль устроился в углу дивана. Мстительная радость и злобный восторг внезапно охватили меня. «И это романтическая мамина любовь, мой настоящий отец», – думала я, остро чувствуя, как важно сейчас отречься от жалости, хотя по ходу разговора острота этого чувства несколько притупилась.

– Расскажи, как там вся эта красота? Я часто вспоминаю Сан-Роман, мне нравилось проводить лето в тех местах. Сладкоголосая птица юности – так, кажется, говорят. А ты, я вижу, интеллектуалка. Они тоже такие были, твоя тетя и твоя мать, я хорошо их помню, две роскошные Дианы-охотницы, прелестные оригиналки. Твоя мать увлекалась архитектурой, рисунком, живописью… Но я что-то разболтался, рассказывать-то должна ты.

Мне нужно было быстро и сухо изложить ему самую суть, но я была словно заворожена этим человеком, моим отцом, который не видел в своей прошлой жизни никакого надлома или сбоя. Когда легкомысленная юность осталась позади, он начал творить себя заново и, судя по всему, преуспел в этом. Его импозантный вид, твидовый пиджак и фланелевые брюки призваны были создать образ отошедшего от дел архитектора, удачливого интеллектуала, светского человека, приверженца английской моды, значительной, цельной, подлинной и безупречной личности. Нелегко будет заставить его признать, что я его ошибка, если с помощью мамы и прочих ему удалось законным образом предать меня забвению.

– Мне особенно нечего рассказывать. Я могу лишь предъявить один неоплаченный счет.

Он пристально взглянул на меня, словно пытаясь с ходу восстановить прошлое, включая свое достойное поведение при развязке той давней истории, и понять, что мне известно, а что – нет. Если все бумаги в порядке, какое значение имеет истина, мое отчаяние, моя растерянность, моя жизнь? Я чувствовала себя ничтожной, обойденной, отвергнутой. Для того чтобы признать меня, он должен был признаться сам, но, судя по его виду и по тому, как оценивающе он на меня смотрел, у него не было опыта подобных признаний. Я поняла, как бессмысленна была предпринятая мной поездка и как глупо было в очередной раз хвататься за призрачный романтический образ человека, который всегда казался мне настоящим.

– Все мы в твоем возрасте имели неоплаченные счета и утешались тем, что быть молодым значит быть должником. В моем возрасте всё уже оплачено, что тоже утешает, – радостно заявил он, очаровательно улыбнулся и добавил: —…Оплачено и утрачено.

– Не всё, – возразила я.

Он опустил голову, но вряд ли от стыда – скорее изучал собственный галстук; во всяком случае, он его слегка поправил.

– Дома всегда говорили, что у вас с мамой был роман, как в кино.

– Ну, не совсем как в кино, наверное, с годами всё преувеличили. Ничего особенного не было.

– Конечно, чего уж там особенного, просто вы были влюблены, и у вас родилась дочь, то есть я. Таких историй тысячи, и к кино они не имеют никакого отношения. А потом ты сбежал, что тоже вполне обыденно.

Несколько мгновений он с улыбкой смотрел на меня и наконец произнес:

– Какая же ты еще молодая… Твой упрощенный вариант никуда не годится, все было совсем не так, а гораздо сложнее.

На секунду он заколебался, но тут же продолжил:

– Выходит, это не визит вежливости, а иск, предъявляемый по всем правилам, да?

– Никакой это не иск, – сказала я, – просто, зная одну версию, я решила узнать другую. Я ничего не собираюсь тебе предъявлять.

– А ты и не можешь, даже если бы хотела, не могла бы! Даже если предположить, что ты моя дочь, нет никакого документа, никакой записи, которые это подтверждали бы. Кто вбил тебе это в голову?

Он был прав, к тому же на его стороне был закон, все было в полном порядке, а я в этой ситуации выглядела просто смешно. Мама была не более чем летним приключением, правда, растянувшимся не на один год, а я – его нежелательным результатом, который, к счастью, никак не повлиял на дальнейшую жизнь. Эта ясность вводила в заблуждение, словно скрывающий издевку добродушный хохот, а неуязвимость сильно задевала, превращая поездку в Мадрид в обычное проявление сентиментальности. Я сама виновата, я должна была предполагать, что он меня не признает и это будет действительно визит вежливости, поскольку любой другой вариант был бы слишком невероятным. Я закусила губу. Мерзкий старик, мерзкий учтивый старик, абсолютно правый и находящийся под защитой закона! Мне хотелось ударить его по голове, схватить вазу и ударить, устроить скандал, пусть бы он заорал, и прибежала служанка, и примчалась из церкви его незамужняя дочурка, которая за ним ухаживает. Я могла или стукнуть его, или тихо уйти – я встала, чтобы уйти. Все было сказано. Мое бессилие было сродни жестокому удару, ненависти раба или человека, связанного каким-нибудь протоколом или соглашением, ненависти, которая может выплеснуться только в убийстве. Он наверняка понимал, что к нему не подкопаться, и не опасался меня, онемевшую и безвольную. Возможно, поэтому он и заговорил, мягко, по-дружески, тем доверительным тоном, каким говорят только с закадычным другом или подругой и только о том, о чем вообще можно не говорить – настолько это близко и понятно обоим.

– Думаю, твоя мать не изменилась, она ведь не отличалась ни особой глубиной, ни тонкостью. Обе они были легкомысленны, как и мы все, единственное, к чему мы относились серьезно, так это к культуре, искусству и всему такому прочему. Знать языки, побывать в каком-нибудь известном месте, познакомиться с каким-нибудь знаменитым человеком – это ценилось. Name dropping [89]89
  Букв.: похваляться знакомством с известными людьми (англ.).


[Закрыть]
был тогда очень модным видом спорта. Твои мать и тетка постоянно беседовали о Серт и Дали, Хоселито и Бельмонте [90]90
  Серт Мися (Мария София Ольга Зинаида Годебска; 1872–1950) – любимая модель Ренуара и Тулуз-Лотрека, муза Стравинского и Равеля, героиня Марселя Пруста и Жана Кокто; Хоселито (Хосе Гомес Ортега; 1895–1920) – знаменитый испанский тореро; Бельмонте Луи (1799–1879) – французский поэт и публицист.


[Закрыть]
, и это было чудесно… И беглым сном, сменяясь, пролетали надежды, угасающие вскоре, как писал Рафаэль Альберти [91]91
  Рафаэль Альберти (1902–1999) – испанский поэт. Цитата из стихотворения «Ангелы гонки». Пер. Б. Дубина.


[Закрыть]
, который, думаю, тоже их посещал. К обеду приходил Платко [92]92
  Платко Франц Копилец (Ференц Платко, Франсиско Платко; 1898–1982) – известный венгерский футболист, был тренером испанской «Барселоны». Альберти посвятил ему стихи «Ода Платко».


[Закрыть]
, и девушки готовили тортилью с картошкой и копченой колбасой. На десерт были цукаты, а запивалось все это литрами чая. Вечером в открытых экипажах мы отправлялись ужинать в Сан-Роман или в Летону. Там же, где и мы, всегда ужинал дон Альфонс XIII [93]93
  Альфонс XIII (1886–1941) – король Испании в 1902–1931 гг.


[Закрыть]
[4] с принцем Гонсало, обычно им подавали форель. Мы вращались в изысканном обществе снобов и лицемеров. Когда в тридцать шестом началась война, я обрадовался. Такая встряска пойдет нам на пользу, думал я. Я был уверен в победе франкистов. В отличие от нас, они были необразованные и дисциплинированные, потому и победили. К счастью, я находился в их зоне, и у меня никогда не было проблем. Ты же понимаешь, что в том мире дети были чем-то случайным, второстепенным… Я не отрицаю, мы с твоей матерью очень любили друг друга, но тогда все были поголовно влюблены. Это было какое-то интеллектуальное, ни на чем не основанное, международное братство. Не знаю, что говорила тебе мать, но я говорю тебе правду. Нам и в голову не могло прийти, что в результате подобной вселенской влюбленности появишься ты, настолько это было прекрасно и обыденно. Понадобился миллион погибших, чтобы мы одумались. После войны каждый из нас разработал проект восстановления какой-нибудь разрушенной церкви…

Я слушала его стоя. Когда внизу хлопнула дверь, я сухо произнесла:

– Все ясно, ты хочешь сказать, что при повальном легкомыслии от вас с мамой вряд ли стоило ожидать серьезности.

Он сидел и улыбался. Он тоже слышал, как пришла его дочь, а это значило, что разговор окончен. Я развернулась и через коридор и прихожую со скользкими коврами вылетела из дома, не попрощавшись ни с Эльвирой, ни с горничной, которые попались мне навстречу. «Вот коза», – услышала я. Очутившись на улице, я поняла, что вполне могла сюда и не приезжать, так как в устном соглашении между мамой, Габриэлем и Фернандо все было предусмотрено, даже то, что однажды я явлюсь к своему настоящему отцу с требованием признать меня.

~~~

Я осталась в Мадриде. Выйдя от Габриэля, я отправилась на улицу Принсеса, решив остановиться в отеле, мимо которого незадолго до этого проходила. Там, в номере окнами во двор, я провела много дней, почти месяц. Я не звонила домой, и это молчание придавало мне сил. Правда, всякий раз, входя в номер или увидев на улице телефонную будку, я испытывала горечь, но мне легче было вытерпеть это, чем просто вернуться или позвонить и предупредить, что я на несколько дней останусь в Мадриде, как обычно поступают послушные дочери. Мое уязвленное самолюбие почему-то отчаянно цеплялось за возможность не звонить домой, хотя подобное упрямство не могло быть даже мелкой местью: они наверняка думали, что я наслаждаюсь Мадридом и отдыхом и обо всем забыла. Молчание нужно было не для того, чтобы ранить их, а для того, чтобы не ранить себя, обнаружив, что им все равно, звоню я или нет. Это была своего рода опора, которая помогала перебраться через головокружительную пропасть равнодушия, глядя вперед, а не вниз и легонько касаясь пальцами деревянных перил.

Я через силу старалась развлекаться, каждый день ходила то в кино, то в театр, то в музей Прадо, чтобы портье в гостинице не считал меня сумасшедшей, которую однажды во время уборки номера найдут мертвой. От отравления снотворным меня спасло врожденное умение смеяться над собой. Самоубийство казалось мне чем-то несерьезным, мысль о нем вызывала улыбку. Я пересмотрела всю свою жизнь с точки зрения девочки, которая осталась ни с чем и может спасти собственное достоинство, только бросившись в шахту гостиничного лифта в половине четвертого утра, но прежде чем забраться на ограждение, она взглянет в зеркало и подумает: «Ты можешь покончить с собой, но никогда не будешь похожа на самоубийцу». Именно так я и думала. Самоубийство не было для меня легким и доступным выходом из положения, и осознание этого, а также счет в отеле «Тироль», достигший пределов моих тогдашних возможностей, привели к возвращению в Сан-Роман. Мне было двадцать семь, и в кошельке у меня было двести песет.

После расчета в отеле мне хватило на билет второго класса на скорый поезд, который шел до Сан-Романа целую ночь. Заняв свое место и понимая, что не усну, я подумала: «Я возвращаюсь домой, куда не могу вернуться».

Поезд был набит до отказа, и пассажирам приходилось то и дело беспокоить друг друга, чтобы сходить попить воды, или вытянуть ноги, или пройти в дурно пахнущий туалет, где сквозь дырку в унитазе были видны убегающие шпалы. В восемь утра вдали показался Сан-Роман – размытые очертания берега, еле заметная Ла-Маранья. Странно, но до этого момента я даже не представляла, что будет дальше.

«Это просто недоразумение, и ничего больше, – в какой-то момент своего путешествия подумала я и тут же почувствовала облегчение. – Конечно, недоразумение, такое случается во всех семьях». Это была чудесная мысль, и я обдумывала ее на все лады, и мне дышалось так свободно, как бывает только после сильного насморка. Я следила за ее сверкающим быстрым течением, и оно привело меня в более глубокие и спокойные воды, когда мне показалось, что благодаря этому скорее комическому, чем трагическому недоразумению смысл моей жизни стал богаче. Я настолько успокоилась, что не могла расстаться со своей счастливой мыслью все то время, пока поезд бежал сквозь кастильскую ночь. Я почти не двигалась и закрыла глаза, чтобы со мной не заговаривали и не спрашивали: «Не хотите попробовать?», не отвлекали от того важнейшего вывода, который родился только что, хотя существовал всегда, родился сам по себе, не оставив места ни вопросам, ни переменам, ни сомнениям: это просто недоразумение. Оно явилось основой происшедшего, и я, все исказив, этому способствовала, значит, я во всем виновата. Странно, как одна мысль может просуществовать целую ночь. Не мысль-доказательство, а мысль-припев, который можно мурлыкать на протяжении долгих десяти часов, пока поезд бежит сквозь ночь. Этим я и занималась, как вдруг в Летоне, когда до Сан-Романа оставалось всего две остановки, меня словно обожгло: «Что я делаю? Зачем я возвращаюсь, если не могу вернуться даже в Сан-Роман?» Но поездам все равно, можешь ты или нет, должен или нет, хочешь или нет прибыть на ту станцию, до которой у тебя куплен билет. Пока я раздумывала, поезд прибыл в Сан-Роман, и я очутилась на платформе. Но нельзя же стоять столбом, когда вокруг такая толчея. «Я привлекаю внимание», – подумала я и двинулась вперед решительным шагом человека, который после изнурительного ночного путешествия наконец вернулся к себе домой. Ни одного из двух такси, которые могли стоять у вокзала в ожидании пассажиров, слава богу, не было. Конечно, я ведь вышла последней. Я столь же решительно продолжила свой путь, хотя в Сан-Романе быстро идущий человек, во-первых, сразу обратит на себя внимание, а во-вторых, уже через пятнадцать минут окажется за пределами поселка. В то время это был рыбацкий поселок с более широкой, чем другие улицы, набережной, которая начиналась у привокзального сада и шла до зарослей бирючины около муниципалитета. За ней на пригорке виднелись рыбные ряды, рынок, маленький торговый центр, церковь… В поселке был небольшой приличный отель, в котором вначале остановился отец, когда приехал. Поскольку я не собиралась возвращаться домой, нужно было идти туда, и побыстрее, так как шел дождь. Однако уже у двери я остановилась: этот отель – ловушка, причем самая страшная, и если я туда войду, мне конец. Именно потому, что меня там знают и, возможно, разрешат бесплатно прожить целую неделю, от меня не отстанут, я превращусь в дохлую муху, которую муравьи тащат в муравейник, то и дело останавливаясь и внимательно рассматривая. Каждый раз, когда я буду спускаться в столовую, садиться на стул в гостиной, останавливаться у стойки, входить, выходить или притворяться, что у меня болит голова, все эти гостиничные муравьи – хозяйки, портье, прислуга – будут задаваться вопросом, что со мной произошло. Хозяйками отеля были две сестры примерно маминого возраста, незамужние, смазливые, хорошо воспитанные, немного говорившие по-французски и по-английски. В Сан-Романе никому и в голову бы не пришло назвать их мелкой сошкой: их отец в свое время был оптовым торговцем бакалейными товарами и имел магазин, а у брата в Бальбо до сих пор был маленький консервный завод. Обе вложили свою долю наследства в благоустройство отеля, который всегда принадлежал их семье и, по их словам, являлся скорее hobby [94]94
  Хобби (англ.).


[Закрыть]
, чем обязанностью. Я вдруг поняла, какой удобной мишенью буду для обеих сестер, для местного отделения Католического действия, священника и его помощника, если поселюсь в отеле, а не дома, в Ла-Маранье, где живет моя семья. Почему она не живет с ними? Наверняка произошло что-то серьезное, не иначе как поссорились… Если вам что-нибудь понадобится, не важно что, сразу обращайтесь к нам, мы обе готовы помочь, нам это совсем не трудно… Они какие-то странные, тетка с этим своим немцем, а мать вообще не поймешь, живет одна. Воображают себя непонятно кем, в них, видите ли, есть какой-то особый шик. Единственный нормальный там – ее брат, потому что другая сестра – тоже та еще штучка, взять хотя бы то, что случилось с Томасином Игельдо… Если вы хотите позвонить домой, можно пройти в кабинет, там вас никто не побеспокоит, говорите сколько угодно. В номерах у нас телефонов нет, так как потом бывает морока со счетами, никто никогда не верит, что столько наговорил, а в кабинете он стоит себе, и никакой мороки. Сами мы по телефону почти не разговариваем. Мы тут с сестрой подумали, у вас ведь целых два дома, а вы живете здесь, хотя это, конечно, не наше дело…

Нет, я не могла остановиться в отеле. Я вернулась на вокзал, но и там не могла оставаться, равно как и бродить по Сан-Роману с чемоданом в руках. Придется возвращаться домой. Когда я пришла, было три, время обеда. Дождь почти перестал.

«Без денег мне не обойтись, – подумала я, – надо попросить у Тома двадцать пять тысяч песет. На них я протяну… а сколько я на них протяну? Я ведь не знаю даже, сколько стоит кило картошки, не говоря уже обо всем остальном. Никакое это было не недоразумение, а глупость, и это меня оправдывает. К тому же разве кто-нибудь знает, что со мной произошло? Никто, и если я не скажу, никто и не узнает – ни мама, ни сестра, ни брат, никто. Возможно, – бормотала я, направляясь к дому, – они это уже обсуждали, поскольку их так потрясло, что я не звоню, что они собрались все вместе и ломали голову, чем они передо мной провинились, и тогда мама взяла и всё им рассказала. Может быть, она даже плакала при этом, хотя обычно не плачет, а тут плакала, и Фернандито с Виолетой поняли, насколько все серьезно. Нельзя обижать людей, а меня обидели, вопрос только кто. „Я ее обидела“, – возможно, сказала мама. „Ну хорошо, это один раз, а еще?“ „Из всех нас, – мог сказать Фернандито, – только один человек ее обидел, да и то всего один раз, ничего страшного“. Виолета могла сказать: „Даже если один раз и один человек, это все равно больно. Мне бы, например, было больно узнать, что у меня другой отец, потому что я люблю этого… А поскольку она этого не любит и никогда не любила, не думаю, что ей было хоть чуточку больно“. Тетя Лусия наверняка сказала: „То, что сейчас происходит, уже было, потому что все повторяется, делает оборот и возвращается, и мы оказываемся там, где когда-то уже были. Это еще одна Нинес, у них обеих все несчастья от головы. Нинес была точно такая же упрямая. Как будто в мире больше нет мужчин, и из-за первого же утопленника нужно умирать от истощения! Обе они – притворщицы и кокетки, любая мелочь, видите ли, их убивает, парализует, выбивает из колеи, превращает в развалин, хотя на самом деле ничего не происходит…“»

Итак, я пришла в три и отправилась в комнатку с инструментами искать Тома. Дверь была приоткрыта, наверное, ему было жарко, и сквозь щель были видны его сапоги. Когда я входила, дверь скрипнула.

– Я совсем зажарился, – сказал Том. – Очень рад снова тебя видеть. А почему ты с чемоданом?

– Я только что приехала.

– Вот это сюрприз!

– Я не хочу входить в дом, не могу. Я хотела… попросить тебя об одном одолжении, если бы ты мог одолжить мне, не знаю, сколько сможешь, какую-нибудь небольшую сумму. Например, десять тысяч песет, если тебя это не затруднит, для начала…

Том смотрел на меня, как плохой актер из комедии нравов, который может изобразить удивление, только широко открыв рот. Наконец он сказал:

– Разумеется, сколько нужно. Не знаю, хватит ли у меня наличных, но если хочешь, я могу выписать чек.

– Понимаешь, я больше не хочу находиться в этом доме.

Том повернулся на своем явно неудобном сиденье.

– Я тебе надоедаю, прости. Трудно понять, что я имею в виду и чего хочу.

– Почему трудно? Ты хочешь десять тысяч песет, и я тебе их дам.

– Ты меня не понимаешь.

Том задумался. Теперь он не был похож ни на плохого актера, ни на актера вообще – он был похож на встревоженного человека.

– По правде говоря, я ожидал чего-то в этом роде, все к этому шло, независимо от того, что тебе наговорили о твоем отце.

Больше он ничего не сказал, и это меня мучило, равно как и то, что, попросив в долг и произнеся несколько дурацких фраз, я больше ничего не могла из себя выдавить, тем более сменить тему разговора. Я одна не могла быть виновата во всем, ни на кого, каким бы глупым он ни был, нельзя взваливать всю вину, в том числе и на меня. Я взглянула на Тома и вдруг почувствовала легкую тошноту, словно съела что-то не то за завтраком. За каким завтраком, если я последний раз ела вчера в полдень? Том даст мне денег, которые я прошу, вполне возможно, даже подарит, потому что Том Билфингер моего детства, обаятельный и внимательный Том моей юности, не может быть другим. И вдруг мне показалось, что он на глазах изменился, словно только что встал с постели и два дня не брился, такой он был потный, неряшливый. И в том, с какой легкостью он одолжил мне денег, тоже было что-то неприятное. Ему ничего не стоило это сделать, деньги всегда были его преимуществом. Он хотел, чтобы я исчезла, и проще всего было поступить так, чем вникать в мои переживания. Подобная простота показалась мне отвратительной. Том Билфингер ничего не желал знать, поэтому дал мне денег, не требуя гарантий и не спрашивая, на что я собираюсь их истратить.

– Почему ты молчишь, Том? Я могу плохо о тебе подумать и, честно говоря, уже думаю. Почему ты не спрашиваешь, что со мной творится и почему я прошу денег у тебя, а не у мамы? На твоем месте я бы спросила, пусть даже у тебя полным-полно денег, по крайней мере мы всегда так считали.

Том словно пропустил мимо ушей мои вопросы и сказал:

– Все сложнее, чем тебе кажется. Я не мультимиллионер, но деньги в этой истории как раз самое простое. Что ты хочешь от меня услышать? Предположим, я скажу: «Я хорошо тебя понимаю, хотя ты мне почти ничего не объяснила». Я уже говорил, тебе нужно выйти замуж и уехать отсюда, тогда, если захочешь, ты сможешь вернуться и войти в дом с парадного входа. Ты должна уговорить себя стать самой собой, разобраться в себе, определиться, что ли. Я не могу сделать это за тебя, потому что сам до конца не разобрался и не определился. То, как ты воспримешь любой мой совет, будет зависеть от того, что ты обо мне думаешь. Наверное, то же, что и все остальные: что я бесхарактерный человек, который ничем в жизни не занимался, кроме как угождал твоей тете и по мере сил приводил в порядок ее сад. Если ты так думаешь, то ты права, но это не значит, что я жалуюсь и оплакиваю свою судьбу. Я выбрал ее примерно в таком виде много лет назад, но это опять же не значит, что я лакей или садовник. Мы с тобой немного похожи, поэтому всегда хорошо понимали друг друга: мы оба надеялись найти в конкретном человеке, в смертном существе нечто абсолютное, бессмертное, бесконечное. Называй это как хочешь, но мы оба верили, что в реальном можно увидеть идеальное и воплотить его, а это оказалось невозможно. Видимо, в этом все дело. Я обожал Лусию и делал все, что она хотела, я был ей полезен. Она никогда меня не любила, но я думал: это не важно, потому что в глубине души никто не знает, достоин он любви или ненависти. Раньше я этого не знал, теперь знаю, но теперь уже поздно. Я был достоин любви, меня нужно было или любить, или бросить. Если бы много лет назад я потребовал от Лусии, чтобы она меня любила и обращалась со мной как с равным, возможно, мы расстались бы, но я почти уверен, что тогда она понимала то, чего сейчас понять не может: чужим вниманием нужно дорожить. Это единственное, что, как говорят у вас в Испании, нельзя класть в худой карман. Возможно, с тобой происходит то же самое, но у тебя есть преимущество – тебе столько лет, сколько было мне, когда я познакомился с твоей тетей. У тебя впереди много времени, и измерять его нужно не часами, днями или годами, а возможностью исправления ошибок Ты можешь привыкнуть сама и приучить других к тому, что они тебя любят, а ты любишь их, и тогда тебе не нужно будет убегать, ты не потеряешь и не растратишь себя и сбережешь их… Мне всегда казалось, вы с мамой – закадычные подруги. Извини, что валю все в одну кучу. Почему бы тебе не поговорить с мамой и не попросить у нее денег?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю