412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альваро Помбо » Остров женщин » Текст книги (страница 2)
Остров женщин
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Остров женщин"


Автор книги: Альваро Помбо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

– Да уже почти два! Где же Фернандито?

И тут, словно по волшебству, в дверях появилась фрейлейн Ханна.

– Wie geht es Ihnen, Fräulein Hannah?

– Sehr gut, danke, Herr Bilffinger. Und Ihnen? [7]7
  – Как поживаете, фрейлейн Ханна?
  – Спасибо, хорошо, господин Билфингер. А вы? (нем.)


[Закрыть]

Звуки немецкой речи, из которой я понимала лишь отдельные слова или фразы, являлись частью моего детства, наполненной искусственным теплом безупречного поведения. Фрейлейн Ханна спустилась сказать маме, что Фернандито прихворнул, у него болит живот.

Том, который встал поприветствовать фрейлейн Ханну и до сих пор стоял рядом с ней, заявил, что если мой брат болен, и тем более если он болен, то он сам, непременно сам, поднимется на минутку в его комнату и вручит подарок, привезенный из Германии. Услышав это, мы все, за исключением тети Лусии, только что закурившей сигарету, тоже встали, во главе с Томом вышли в переднюю и начали подниматься в спальню несомненно мнимого больного. Том достал из дорожной сумки некий прямоугольный предмет, похожий на коробку и завернутый в золотую бумагу. Тут наверху, на лестничной площадке, появился Фернандито – в пижаме и с таким видом, будто он только что встал с постели и не понимает, что происходит, однако на Тома это не произвело никакого впечатления.

– Nimm! Ein Geschenk für dich, das ist zu deinem siebten Geburstag [8]8
  Возьми! Подарок для тебя. Это на твое семилетие (нем.).


[Закрыть]
.

Он сделал маленькую паузу, а затем торжественно произнес, вручая предмет моему брату:

– Zum Geburstag viel Glück [9]9
  Много счастья в день рождения (нем.).


[Закрыть]
.

И мы хором, немного невпопад, запели известную песню про день рождения. Фернандито казался растерянным и теперь действительно напоминал лунатика. Он только сказал:

– Но я ведь не знаю, что это…

Том открыл пакет, где оказался футляр из хромовой кожи, а в нем – деревянная флейта и губная гармошка. Он сел на сундук из черного дерева, стоявший на площадке, молча взял флейту, и мелодия разнеслась по всему нашему дому, который словно превратился в огромный пустой зал, вбирающий в себя любые звуки. Позже Том научил нас словам этой песенки: «What shall we do with the drunken sailor? What shall we do with the drunken sailor? What shall we do with the drunken sailor… early in the morning?» [10]10
  Что нам делать с пьяным матросом? Что нам делать с пьяным матросом? Что нам делать с пьяным матросом… рано утром? (англ.)


[Закрыть]
Песня в исполнении Тома привела в восхищение всех, даже Фернандито. Потом мы спустились поесть, а вечером Том и Фернандито не расставались с флейтой и гармошкой, и голоса двух инструментов изменили привычное звучание дома (каждый дом кроме определенного внешнего вида и собственного запаха имеет особое звучание: сельские дома звучат как деревья или цикады; дома музыкантов – приглушенно и настороженно, словно боятся пропустить короткий интервал между частями квартета или восторженное мгновение, предшествующее началу пьесы). Даже когда флейта и гармошка смолкли, мне казалось, что я слышу их звуки из спальни – будто журчит вода, медленно и бесконечно вытекающая из деревянного кувшина, или бьет сверкающий на солнце прохладный ключ в летнем саду среди роз. А еще я чувствовала что-то похожее на зависть, ее уколы не давали мне покоя почти весь вечер, пока Фернандито и Том забавлялись со своими инструментами. Я жалела, что я девочка, девочкам никогда не делают таких подарков. Том и Фернандито в тот вечер смеялись, как два хороших друга где-нибудь на мужской вечеринке, потому что они оба принадлежали к свободному и совершенному миру, который мне не дано понять.

~~~

– Мама, а где познакомились тетя Лусия и Том? – спросила я через несколько дней после отъезда Тома. Было утро, я сидела у мамы в спальне, пока она приводила себя в порядок.

– Где? Я не знаю где, может быть, во время путешествия или на какой-то свадьбе на юге Англии. В те годы мы все много путешествовали, и где точно это произошло, я не помню, сначала мы не придали этому значения, Том показался нам чудаком, наполовину немец, наполовину англичанин, но великолепно говорил по-испански.

– А Том есть на этих фотографиях? Хочется посмотреть, каким он был в молодости…

– Он был очень красивый, нескладный, но элегантный, весьма привлекательный.

Я в задумчивости листала альбом с фотографиями, который лежал у мамы в спальне на низеньком столике рядом с книгами и блокнотом для рисунков. Я много раз видела эти фотографии. Вот мама и тетя Лусия в костюмах для верховой езды и английских шляпках. Почти все фотографии сделаны на природе, вдали виднеются большие деревья, и кажется, что у всех каникулы. Юноша, чаще других встречающийся на фотографиях, – это не Том, он в белой форме с гербом какого-то британского колледжа на верхнем кармашке. Мама сказала:

– Тома здесь нет. Это в основном фотографии моих друзей, а Том не был в нашей компании, он старше. И вообще он был сам по себе.

– И у тебя нет ни одной фотографии, где Том молодой?

– Разумеется, нет. Возможно, у твоей тети есть, но не думаю, она не любит фотографировать. Тетя Лусия – человек настоящего. Если ты заметила, она ненавидит воспоминания…

С появлением в нашем доме Тома мое отношение к нему изменилось. Он перестал быть просто героем рассказов тети Лусии, ее вечным немецким поклонником, жившим в Рейкьявике. Я поняла, что Том и тетя Лусия – это два разных человека, а не две части одной и той же истории. Тем временем закончился ветреный март с его ливнями и сверкающими дождиками, которыми пропахли все тропинки на острове. Миллионы сосновых иголок с продетыми в них ветрами потихоньку шили весну. По дороге из школы в свитерах уже было жарко, хотя по утрам фрейлейн Ханна заставляла их надевать. «Es ist kalt!» [11]11
  Холодно! (нем.)


[Закрыть]
– говорила она за завтраком, и запотевшие стекла сразу становились более холодными и мрачными, как будто ветер принес влагу не с нашего моря, а прямиком с Балтийского. По мнению фрейлейн Ханны, холодно было до середины июня, и чтобы это доказать, она в двадцать восемь градусов и выше ходила в вязаном, застегнутом на все пуговицы жакете цвета черепицы. «Der Mantel, Mädchen. Nicht nur der Pullover, auch der Mantel!» [12]12
  Пальто, девочка. Не только свитер, но и пальто! (нем.)


[Закрыть]
Даже сейчас, когда я надеваю пальто или свитер, в памяти всплывает ее суровое и одновременно смешное: «Der Mantel, der Pullover, heute ist es kalt!» [13]13
  Пальто, свитер, сегодня холодно! (нем.)


[Закрыть]
И хотя фрейлейн Ханна уже двадцать лет жила в Испании, ее кости по-прежнему стыли от холода родины, от поздних весен Рейнской области и Пруссии.

~~~

Тетя Лусия опять начала ходить как неуклюжий птенец, прятаться от света, как крот, и сохнуть от жары, как сверчок. Так происходило каждый год, стоило только солнцу утвердиться на небосклоне и каменщикам на лесах закатать рукава рубашек. А потом наступала длинная неделя подготовки к отъезду – неделя шляпных коробок и баулов, перетряхивания шкафов, раскладывания нафталина и укрывания мебели большими чехлами, которые с приездом тети Лусии снимали и убирали на чердак. Принесенные с чердака, они оказывались в неприглядных беспорядочных складках, похожих на паучью сеть, а исходивший от них запах плесени был запахом ностальгии по старым полкам в шкафу, где они бок о бок мирно проспали всю зиму. И вот, когда мы полностью погружались в эти хлопоты, тетя Лусия вдруг исчезала, не попрощавшись. Она всегда так делала, и всегда это было неприятной неожиданностью. Я думала: «Если она так долго готовится к отъезду, значит, ей не хочется уезжать и она останется», – и каждый раз ошибалась. Она всегда уезжала с одним зонтиком и маленькой дорожной сумкой. В тот год, когда мне было четырнадцать и Том Билфингер произвел на меня такое впечатление, я подумала, что тетя Лусия уезжает, не попрощавшись, чтобы никто из нас не понял, как ей хочется его увидеть.

~~~

Мама больше рисовала, чем разговаривала. Когда мы с Виолетой допоздна болтали и не желали спать, она говорила нам: «Нужно меньше болтать и больше рисовать. Иногда в головах бывает путаница, но стоит начать рисовать, и все проясняется». Мама так и поступала, однако никто из нас ее способности не унаследовал. Она рассказывала мне, что Габриэль брал ее руку в свою и учил рисовать, как умел, и писать красками, но этому учиться она не хотела, поскольку, по ее мнению, краски сплетались, подобно словам, и скрывали – сколь бы великолепны они ни были, а может быть, именно поэтому, – линейную ясность рисунка. Габриэль считал, говорила мама, что все можно выразить линиями, а то, чего выразить нельзя, не стоит нашего внимания. Однако она не обучалась живописи не только потому, что не хотела, но и потому, что, как бы они ни желали, как бы ни любили друг друга, они не должны были не только заниматься вместе, но даже видеться: Габриэль был женат, он женился за пять или шесть лет до встречи с мамой. Вся эта история произошла до моего рождения, но ее отзвуки были слышны до сих пор, то немного затухая, то вдруг возникая вновь, подобно раскату грома, выстрелу из стартового или, как это ни странно звучит, из дуэльного пистолета… Мамины рисунки простым карандашом служили объяснением разным повседневным вещам; она делала их урывками в том большом доме, который бабушка и дедушка купили, но не использовали (бабушка предпочитала Сан-Роман с его магазинами и светской жизнью), а мама с Габриэлем привели в порядок еще до маминого замужества. Мой отец в той истории не был ни случайностью, ни препятствием, но это уже другая тема, которой я тогда еще не касалась.

~~~

В тот год весь апрель шли дожди, обрушиваясь на стекла холодными струями. Немного прояснилось только к десяти утра в воскресенье. Из церкви мы вернулись огорченные, потому что в такую погоду, несмотря на воскресенье, в саду гулять было нельзя. К обеду небо опять заволокло, и стало темно, как в пещере. Дул зловредный северо-восточный ветер. Пришлось зажечь в маленькой маминой гостиной единственный в доме мраморный камин, топившийся углем и дровами, – бело-голубой, с причудливыми прожилками, похожими на облака, и шестиугольной латунной решеткой. Весной мы сидели возле него только по праздникам или если было понятно, что до ночи не распогодится, а наши комнаты и нижняя гостиная прятались в темноте и слушали барабанную дробь дождя, которую ничто не заглушало, потому что весной зимние шторы и занавески меняли на разноцветные летние. В такой дождь комнаты грустили даже больше, чем люди, но не так, как Руфус, с малолетства ненавидевший дожди, причем не столько яростные грозы, когда по небосводу словно перекатывались каменные глыбы, а молнии то и дело жалили громоотводы – наш и на башне тети Лусии, сколько самый обычный моросящий дождик. Руфус вообще ненавидел воду, например, солоноватую морскую, которая оставляла на гравии лужи, а на двух больших мусорных баках – мокрые следы. В тот вечер, когда Фернандито отправился с фрейлейн Ханной к себе в комнату делать Aufgaben [14]14
  Домашние задания (нем.).


[Закрыть]
, Руфус не пошел за ним, а притворился спящим, однако левый глаз его был приоткрыт, словно он заглядывал в замочную скважину. Помню, я читала «Двадцать тысяч лье под водой». До сих пор, оставаясь воскресными ненастными вечерами дома, я перечитываю отдельные страницы этого романа, причем читаю по-прежнему взахлеб, подпрыгивая от любого постороннего звука. Вот и тогда мамин голос заставил меня вздрогнуть. Обычно мама в свободные минуты или шила, если было что шить, или вышивала на пяльцах какой-то бесконечный узор – он всегда находился под рукой; однако в тот вечер она просто смотрела на огонь. Корзинка для рукоделия, которую я прекрасно помню, лежала рядом, пяльцы – перед ней, а она будто не могла решить, чем заняться, и в конце концов задремала. Во всяком случае, я так думала, отправившись в плавание вместе с «Наутилусом». Я была настолько поглощена повествованием, что едва обратила внимание на странное доя мамы ничегонеделанье во время короткой сиесты и не заметила, как она, по выражению Виолеты, начала клевать носом. Меня поразило, что, заговорив, она на нас не посмотрела, не повернула головы, оставаясь сидеть в профиль, но больше всего поразило то, что она сказала (она начала так, как всегда начинала, если ее что-то беспокоило или она хотела что-то подчеркнуть):

– Вот я и говорю, девочки, не знаю, понимаете вы или нет, как это хорошо, что мы с тетей Лусией такие, какие есть, в нашем возрасте уже не стоит ни меняться, ни торопиться, но с вами все иначе, совсем иначе. Мы уже свое отыграли, а вы нет. Вы должны помнить: у вас все впереди, вам еще много всего нужно нарисовать, очень много, а я не вижу, чтобы вы рисовали…

Виолета, думая, что она имеет в виду домашние задания, сказала:

– Ты что-то путаешь, на этой неделе нам ничего не нужно рисовать.

За несколько мгновений, прошедших между словами мамы и Виолеты, я, видимо, по тону маминого голоса или по застывшему в напряжении прекрасному профилю догадалась, что она собирается отправиться с нами туда, где мы никогда еще не бывали, а вслед за этим неожиданно (так иногда в глаза бросается какая-нибудь новость в газете или маленькая деталь на большой картине) осознала, что нас в гостиной всего трое, что тетя Лусия уже почти месяц в Рейкьявике, тети Нинес давно нет, а в камине разгорается сухая кора, которую Виолета только что подбросила, то ли чтобы немного размяться, то ли интуитивно пытаясь разрядить ситуацию и отвлечь маму, пристально смотревшую на пляшущие голубые огоньки. Конечно, речь шла не о конкретных рисунках, а о наших жизнях, которые пока представлялись маме несмелыми набросками. Помню, я все-таки уточнила, имеет ли она в виду школьные рисунки или жизнь вообще, так как часто, когда мы начинали, например, шить или готовить омлет с петрушкой по-французски, мама говорила: «Зачем ты берешься рисовать, если не умеешь?» Она ничего не ответила, будто не слышала, но потом слегка повернула ко мне голову, совсем чуть-чуть, и сказала:

– Мы живем так, как сейчас мало кто живет, но вы уже большие, и потому я вам об этом говорю, а еще потому, что есть вещи, о которых нужно говорить. Так, как мы, на острове, в доме с садом, ничего не делая – живут разве что миллионеры, каковыми мы не являемся. А вы даже не знаете, на что мы живем. Я могу объяснить вам, что мы живем на ренту, но дело не в этом, а в том, что я не знаю, как вас воспитывать. Я совсем одна, с тремя детьми, и никого рядом!

Нас это настолько потрясло, что Виолета воскликнула:

– Почему же одна, совсем ты не одна! Даже сейчас и то нас с тобой двое. Знаешь, мама, меньше всего ты выглядишь одинокой.

Я тоже встряла:

– Лучше одним, чем в плохой компании. Ты сама сколько раз нам это говорила.

Однако это был разговор иного рода, не похожий на наши обычные пререкания и споры ради интереса, когда нарочно противоречишь, хотя в глубине души согласна. Мама и не ждала наших ответов, думаю, она их даже не слышала. Тем не менее было ясно, что обращалась она именно к нам, что говорилось все это не просто так, и если бы мы были не одни, а, как обычно, с Фернандито и фрейлейн Ханной или тетей Лусией, она ни за что такой разговор не завела бы. Первые фразы, поразившие нас сетованиями на трудности, о которых мы и не подозревали, видимо, немного ее успокоили, и она откинулась на спинку кресла, хотя до этого сидела прямо, словно докладчик или оркестрант, который за мгновение до начала своей партии медленно выпрямляется на табурете, сосредоточенный и напряженный, как охотничья собака. Потом наконец она взглянула на нас, улыбнулась и сказала:

– Вы просто маленькие глупенькие дурнушки, которые ничего не смыслят. Да, да, вы ничего не смыслите, и все это по моей вине, только по моей! – На глазах у нее выступили слезы, будто само упоминание о вине должно было немедленно повлечь за собой наказание.

– Вовсе мы не глупенькие дурнушки, потому что мы очень похожи на тебя, – заявили мы с Виолетой; нам хотелось видеть ее смеющейся, а не плачущей непонятно почему, нельзя ведь винить себя только за то, что живешь тут, в полном благополучии, с нами и Фернандито. Вдруг мама снова пошевелилась, и тон ее в очередной раз изменился. Мы с Виолетой сидели на ручках ее кресла.

– Ну-ка, девочки, слезайте, а не то я задохнусь – навалились на меня обе!

Мы, скрестив ноги, уселись на пол, по-прежнему не понимая, что происходит: мама порой бывала суровой, но все-таки чаще ласковой и никогда не жаловалась, когда мы на нее наваливались. Я чувствовала – она раздражена, так как не сказала, что хотела, но мне даже в голову не пришло, что она не знает, что хочет сказать, – это было не в ее духе.

– Да вы не просто дурнушки, вы страшны как смертный грех! – воскликнула она и неожиданно засмеялась, а потом так же неожиданно замолчала, словно перерезала нить внезапно вспыхнувшего веселья, и опять стала непривычно серьезной. – Я вижу ваше будущее, поскольку хорошо знаю ваше настоящее, вы такие же самонадеянные, высокомерные и слепые, как Лусия и я, так же привержены нашим вещам, нашим пристрастиям и привычкам, как мы когда-то, и никакой иной жизни для вас не существует. Но, к сожалению, это неправильно. Жизнь не близкая и не дальняя родственница, что бы мы или вы о ней ни думали, она отличается от ваших представлений, как небо от земли. Вы, глупышки, считаете, что всегда будете жить так, как сейчас, и здесь будут появляться разные люди, как появлялись они в нашей юности, вроде Габриэля или бедняжки Нинес, ей было четырнадцать, и она плакала, потому что не умела играть в те игры, в которые играли мы с Лусией, представляете? А теперь она в монастыре, и отказывается есть, и без конца думает об Индалесио, о пляже, о том, что счастье было таким коротким, что она чересчур зажилась на этом свете и лучше было бы покончить с собой, а мы тем временем вышиваем, читаем и говорим о тете Нинес, не пошевелив при этом пальцем. В глубине души нам все равно. Появлялись и другие, не стоит всех вспоминать, благодарение Господу, их уже нет, что теперь говорить.

– Кого это нет? – спросила я, потому что не могла не спросить, и мама ответила:

– Как это кого? Тех, кого нет!

Тут мама неожиданно спросила, который час, хотя она никогда об этом не спрашивала, поскольку была очень пунктуальна и всегда сама знала, сколько времени, какой сегодня день и какой месяц, в отличие от тети Лусии и нас двоих – нам было все равно, потому что для счастья, в отличие от грусти или тревоги, часов не существует, для него от восхода до заката есть только простор и море вдали. Поэтому оно и не движется, у него не бывает ни «до», ни «после», ни «сейчас», и его нельзя измерить при помощи цифр, как печаль или уныние.

Тем тот вечер и закончился, хотя, наверное, мы еще посидели перед огнем в гостиной, мама, Виолета и я, так как я помню, что по-прежнему шел дождь, и чайки, которые до темноты летали над скалистым берегом, сражаясь с порывами ветра, по-прежнему резко кричали, и баклан камнем падал вниз, к добыче, которую с высоты пятнадцати или двадцати метров видел только он, – к аппетитным сардинам, крупным анчоусам и каким-то рыбам с жирной голубой мякотью, чтобы вонзить в них свой клюв и вернуться в гнездо победителем. Все, что происходит одновременно, но независимо одно от другого и обычно остается незамеченным, происходило в тот вечер внутри и вне нашего дома. И теперь, в памяти, каждое из этих событий существует само по себе, как мелодия, рисунок или ария, как один из маминых набросков, которые она делала для сеньора Да́масо, чтобы он понял, как должна выглядеть настоящая дверца шкафа. А еще в памяти хранится то, что произошло с моей сестрой и со мной, после того как мы помолились, выпили по чашке молока, хорошенько почистили зубы, легли, погасили ночники и спросили друг друга: «Ты спишь? Скажи, да или нет?» После этого или Виолета, или я, или мы вместе зажгли свет и сделали самый волнующий и интригующий вывод из всех, какие только делали в детстве и отрочестве: «Мама имела в виду папу, когда говорила, что она одна, что нас нужно воспитывать, а она не знает – как, и потому виновата», – заявила Виолета. Здесь, в нашей спальне, слово «папа» прозвучало как пощечина, как непристойность, как незаслуженное оскорбление, как нечто бессмысленное, находящееся вне времени и пространства. Я подумала, что раньше мама никогда не связывала отца ни с нашим воспитанием, ни со своей виной. «Он нас не любит», – вот что она мне говорила. Наверняка она часто произносила эту фразу, но я помню ее из одного разговора, достаточно короткого, который, возможно, составился из разных похожих разговоров, наблюдений, деталей, в результате чего между пятью и семью годами у меня сложился образ ущербного отца, не способного любить нас. Должно быть, это был очень яркий образ, потому что, увидев его сидящим в гостиной и изо всех сил стараясь скрыть от брата и сестры свое удивление, я вновь испытала детскую тревогу, вызванную его присутствием в доме и необходимостью говорить с ним. Не думаю, что в свое время он особенно мной занимался, поэтому моя тревога была сродни той, какую мы испытываем при упоминании человека, некогда нарушившего наше спокойствие и вдруг вновь появившегося, как черт из табакерки. Нас наполняет неясное волнение, смутное предчувствие беды, мы боимся за свое счастье, причем боимся тем сильнее, чем менее конкретна угроза, исходящая от нежданного гостя. Закрывая глаза, я слышу, как мама, занимаясь повседневными делами, вдруг произносит не к месту и без всякого выражения: «Он нас не любит», однако, высказанная вслух, фраза сразу становится уместной, хотя мама наверняка надеется таким образом отогнать эту мысль, а не примириться с ней. Помню, как я, пытаясь за рассудительным тоном скрыть смятение души, говорю: «Он должен нас любить, ведь мы его семья. Вот если бы мы были посторонними людьми…» «Даже если мы его семья, что из того? Совсем не обязательно нас любить. Да и мы его не так уж сильно любим, тебе не кажется?» «А почему мы должны его любить? Я вот его ни капельки не люблю. Я тебя люблю, и больше никого. И я прямо сейчас поцелую тебя в обе щеки и обниму…» И я целовала и обнимала, и мы смеялись, словно наша любовь была неприступной крепостью, в которой можно укрыться и хохотать сколько угодно. А то, что он нас не любит, – это пустяк, ерунда. Он сам потерял нашу любовь! Да, я уверена, что этот незатейливый разговор сложился из сотен подобных разговоров и остался в памяти, так как фраза «Твой отец нас не любит» четко определяла границы нашей территории и абсолютную иерархию ценностей. Но, возможно, эта фраза и мои размышления имели более сложную причину, возможно, мама произносила ее именно потому, что девочке моего возраста могло показаться странным, почему отец ее не любит. Например, я помню, он часто дарил мне, без всякого повода, какие-то дурацкие колечки и фигурки странных животных – одного терракотового кота, сидящего на задних лапах с важным видом скучающего аристократа, я храню до сих пор. Я почти все время проводила с мамой, а он обычно лишь ненадолго заходил в спальню или гостиную: легкая походка, усики, бархатные каштановые глаза, не излучающие внимание, а привлекающие его и потому похожие на женские. Очень утомительно, когда рядом с тобой два таких разных человека: один – недосягаемый и восхитительный, как мама, другой – чересчур близкий и жаждущий восхищения. Нужно было выбирать, и я выбрала, и не просто выбрала. Я по-детски подражала маме, поэтому отчетливо помню ее недовольство бесконечными ненужными подарками и сластями, которые он приносил, и ее нескрываемое раздражение тем, что он живет в свое удовольствие, будто жизнь создана для веселья и наслаждений, а не для того, чтобы сажать картошку, салат, цветную капусту и помидоры, расписывать красками стол, следить, сидит ли на яйцах курица (у нас их было три: две рыжие несушки и одна черная, которая не неслась), смотреть на бесконечное серебристо-серое море, поблескивающее, как ртуть, перед нашими окнами, рисовать стакан, наполовину заполненный такой прозрачной водой, что сквозь стекло видна упавшая внутрь мушка, заботиться о Фернандито и Виолете, на что уходит очень много времени, или готовить пюре из размятого банана и тертого яблока. Фернандито был очень прыткий и уже хватался за бутылочку обеими руками, а Виолету нужно было водить за руку, чтобы она не потерялась и цыгане не утащили ее в пятидесятикилограммовом мешке из-под муки, хотя Виолета, когда была маленькая, не весила, наверное, и двадцати килограммов. Наслаждение – это не жизнь, это глупость и пошлость, это падение до уровня слуг с их грубыми вкусами или горничных, которые, прислуживая за столом, думают лишь о бровастых женихах.

~~~

Было воскресенье, мы вернулись из поселка. Он сидел дома, одетый с иголочки, с видом человека, который является без предупреждения прямо перед обедом и, развалившись в кресле, ждет, пока ему предложат выпить, или заведут с ним разговор, или скажут: «Почему бы тебе не остаться поесть», хотя лишнего куска мяса в доме нет. Именно так он и сидел, готовый в любой момент проявить любезность и улыбнуться, хотя на лице его читалось беспокойство, будто он спрашивал себя: «Что я буду делать, если за целый день никто не появится?» Таким мы его и увидели, сначала Фернандито, потом мы с Виолетой, а мама нет, потому что она отстала. В доме оставалась только фрейлейн Ханна, наверное, это она и открыла нежданному визитеру и провела его в гостиную. С того места, где он сидел, через открытую дверь были видны вход и почти вся передняя, кроме той ее части, где начиналась лестница, поэтому мы могли пройти только через кухню, как это делал молочник, причем на цыпочках, будто забрались в чужой дом. Фернандито, который увидел его первым через окно на террасе, бегом вернулся к нам с Виолетой, чтобы сообщить потрясающую новость: в гостиной кто-то сидит.

– Кто сидит? – спросила Виолета, а я спросила:

– Мужчина или женщина?

– Кто-то, я не знаю кто. Я не рассмотрел, очень страшно стало. Наверное, это привидение, которое не отражается в зеркале и со всех сторон выглядит одинаково, потому что у него нет лица.

Мы все втроем осторожно двинулись вперед. Но тут я нечаянно задела ногой горшок с геранью, он упал с террасы на землю и разбился, а тишина стояла такая, какая бывает в доме, когда нас в нем нет и вокруг – остров, ведь это остров, а не полуостров. Помню, было слышно море, пахло влажной землей из горшка и только что скошенной в саду травой, потому что стояла середина июня. Такого июня, даже похожего, не было потом много-много лет. Занятия в школе уже закончились. Мне только что исполнилось пятнадцать. Услышав шум, он обернулся, так что мы не успели даже отойти от окна. Конечно, никакое это было не привидение, а хорошо одетый господин. По возрасту как мама, подумала я. Я сразу его узнала и искоса, словно полицейский, взглянула на брата и сестру. Это был наш с мамой секрет, и отчасти им объяснялась моя с ней близость. Возможно, он понял, что я его узнала, и заметил, как я взглянула на брата с сестрой, но не стремился быть узнанным. Неизвестность окутывала его (пусть я и приподняла завесу), как и всегдашняя атмосфера сдержанности, присущей тонко чувствующему человеку. Он никогда не поступал опрометчиво и сейчас был верен себе. По отношению ко мне он проявил деликатность, возможно даже излишнюю, что придавало его лицу притворно сочувствующее выражение. Мол, все понимаю и все готов простить. Незваный гость. Он уже встал и, улыбаясь, приближался к нам; мы с перепугу застыли, а он, наоборот, вел себя непринужденно и уверенно, как человек, который нас знает, хотя мы его не узнаем. Не дав нам времени опомниться и по-прежнему улыбаясь, он поднял окно, открывающееся на английский манер, с помощью подпорки, и сказал:

– Бог мой, как же вы выросли!

Эти слова нас очень обрадовали, потому что даже я, в свои пятнадцать, никак не могла привыкнуть к тому, что я уже не девочка с двумя косичками и у меня есть поклонники, Оскар, например, и еще один. Это было так странно, так необычно – чувствовать, что ты выросла и твои новые друзья, сплошь мальчики, уже не считают тебя своим парнем, как раньше. Однако я подавила в себе радость, которая дрожью пробежала по телу и вспыхнула в сознании, и постаралась превратить ее в обычную учтивость, одарив незваного гостя одной-единственной, пусть и ослепительной, улыбкой. Я и в детстве так поступала – старалась рассеять его чары, освободить от них свое сердце, потому что не должна была поддаваться ничьему очарованию, кроме маминого. Помню, я подумала, что до прихода мамы именно я – старшая – должна решить, как вести себя с этим человеком. Таким красивым человеком. Я отвела взгляд, чтобы он не понял, о чем я только что подумала. Ведь люди такого рода схватывают все на лету. Виолета, видя, что я ничего не предпринимаю, сказала:

– Если вы пришли поговорить с мамой, то ее нет дома.

– Ее нет дома? – повторил гость. – А где же она?

Виолета не смогла обойтись без одной из своих дурацких фантазий, которые всегда вызывают у меня улыбку, сколько бы раз за долгие годы я их ни вспоминала.

– Ее нет, только фрейлейн Ханна и мы.

– Так где же твоя мама? Очень странно, что в это время ее нет.

Было приятно слушать его, когда он слегка наклонялся к нам, смотреть на ровный пробор, будто только что прочерченный в густых черных волнистых волосах южноамериканца. Виолета, воодушевленная собственной выдумкой, которая рождалась сама по себе, достаточно было лишь нанизывать друг за другом слова, резко помотала головой, одновременно прикрыв глаза, словно показывая, что она очень сожалеет, но не в ее власти изменить ход событий, и заявила:

– Ее нет, она вчера утром уехала путешествовать.

Мне ничего не оставалось, как только сказать:

– Не обращайте внимания. Ее правда нет дома, но она сейчас придет, смотрите, вон она. – Однако его ловко пущенная в ход непринужденность – непринужденность человека, который без предупреждения и приглашения является в дом к обеду, – и тут ему помогла, поэтому он пропустил мимо ушей то, что я сказала и что требовало от него по крайней мере взглянуть в указанном направлении, и вместо этого обратился к Фернандито:

– Вот ты меня действительно удивил. Как дела? Тебе сейчас… сколько лет? Знаешь, маленький ты был ужасный, нос у тебя торчал между глаз, как клюв у кукушки. А ты правда не знаешь, кто я?

И Фернандито сказал:

– Нет, не знаю, а кто?

– А вот вы знаете, – сказал он, поворачиваясь к нам.

Я увидела, что мама торопливо идет к дому, однако мне показалось, что когда она поняла, кто пришел, то несколько замедлила шаг (у мамы была очень изящная походка, и она всегда ходила быстро, а не нога за ногу, как мы). Вблизи я увидела, что у нее такое лицо, будто ее мучает жажда. Подойдя к нам, она сухо кивнула гостю, а потом, ни слова не говоря, внимательно на него посмотрела.

– Представляешь, они не знают, кто я такой! Не уверен, что смогу сам сказать им, я как-то по-идиотски себя чувствую! – Он откинул голову назад и рассмеялся, словно сказанное им было очень остроумно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю