Текст книги "Остров женщин"
Автор книги: Альваро Помбо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
~~~
В ту зиму я еще не раз видела, как отец бродит по Ла-Маранье, но, в отличие от первого раза, когда он будто скрывался от нас, теперь у меня создалось впечатление, что он стремился быть замеченным. Он медленно подошел к мосту, уселся на парапет и долго смотрел на море (по-моему, чересчур долго), поэтому мне показалось, что он притворяется. Сначала он следил за полетом баклана, потом за планирующими чайками и отблесками вечернего солнца на никелированной поверхности моря, но ни разу не взглянул на наш дом. Это представление, это непонятное патрулирование повторялось дважды в неделю – по понедельникам до завтрака и вечером по четвергам. Если шел дождь, он все равно приходил, чтобы мы его видели, а в сильный дождь открывал большой зонт. Однажды я заметила его в другой, самой низкой части острова, где мы никогда бы с ним не столкнулись, если бы каждый вторник по вечерам, когда у меня не было занятий, мы с мамой не останавливались тут полюбоваться морем и горизонтом, сходящимися под острым углом. Видимо, когда-то из-за смещения земных пластов тут образовался ровный склон, теперь поросший соснами и упирающийся в небольшой каменистый выступ, который мы называли «гаванью», так как благодаря его искривленной поверхности в этом месте получилась крохотная бухта. Вот там он и стоял, спиной к нам, весьма ловко забрасывая и вытаскивая удочку, что мы с мамой не преминули отметить. Когда мы продолжили наш путь, мама сказала без всякого выражения, однако тишина, в которой прозвучали ее слова, сама по себе была достаточно выразительна: «Наверное, ловит морских окуней, в феврале и марте они бывают довольно крупными, их еще называют каменными. Видимо, кто-то в Сан-Романе подсказал ему место. Странно, насколько я помню, охота и рыбалка всегда наводили на него тоску, но с возрастом, как известно, вкусы меняются». Для фраз, произнесенных так монотонно, они были чересчур содержательны, и я подумала, что вряд ли кто-то будет высказывать столько предположений и замечаний, если человек его абсолютно не интересует.
Виолета, чья светская жизнь началась прошлым летом на празднике в Летоне, устроенном для таких же, как она, девушек из Летоны и провинции, вечно опаздывала на тысячи свиданий, помеченных в специальном блокнотике. Она сильно красилась, хотя девушки ее возраста в то время почти не пользовались косметикой. «Еще немного, и ты будешь вылитый индеец из племени команчей!» – притворно ворчала я, пока она прихорашивалась. Когда я собиралась вместе с ней на какую-нибудь вечеринку (хотя разве можно ходить на вечеринки с девицей, которая кокетничает сразу с пятью или шестью парнями? Виолета вообще всегда существовала сама по себе, в этом ей равных не было), я обычно бывала готова примерно на час раньше нее. «Мне совершенно нечего надеть», – жаловалась она, перебирая платья для коктейлей, которыми был забит ее шкаф. «Да у тебя полно всяких нарядов! Даже у Фары Дибы [55]55
Фара Диба – жена последнего шаха Ирана Мохаммеда Реза Пехлеви.
[Закрыть]столько нет!» «Но все это я надевала минимум по три раза! Подумают, что я сиротка из приюта». Меня умиляло, как она вертится перед зеркалом, но раздражал беспорядок, который она оставляла в спальне, а опоздания вообще выводили из себя – не потому, что мне приходилось ждать, а потому, что она заставляла меня это делать. Тогда я еще этого не понимала, но чересчур долгое ожидание добавляло ей очарования, как в свое время тете Лусии. По тому, как мы обе собираемся и одеваемся, думала я, уже ясно, какими мы будем, когда станем женщинами, а потом старушками: Виолета – поблекшей красавицей, как ее тетка, я – настоящим blue stocking [56]56
Синий чулок (англ.).
[Закрыть], уставшей от чтения и размышлений. С двадцати одного до двадцати пяти, пока я училась, мне хотелось быть взрослой, более умной, решительной, таинственной, нежной и очаровательной, чем тетя Лусия, поскольку я чувствовала себя умнее и тоньше нее. А если мне этого хотелось, значит, она по-прежнему оставалась для меня образцом женственности.
~~~
Однажды вечером, когда мы с Томом разговаривали о домоседах и путешественниках и о том, почему одни люди, вроде Тома, много путешествуют, но в глубине души остаются домоседами, а другие почти не путешествуют и тем не менее по духу являются путешественниками, Том ни с того ни с сего сказал:
– Тебе нужно выйти замуж, только тогда ты поймешь, что к чему…
– Что за глупости! Эти вещи никак не связаны. И потом, я не собираюсь замуж.
– Я понимаю, что не собираешься, – задумчиво сказал Том, – и очень жаль, так как уверен, что для любого умного человека ты будешь необыкновенной женой…
– Том!
Впервые в жизни Том Билфингер показался мне смешным. У нас в доме никогда об этом не говорили, и желание выдать меня замуж делало его похожим (во всяком случае, я восприняла это именно так) на какую-нибудь одинокую пожилую тетушку, приверженную традициям и считающую себя чрезвычайно опытной в подобных делах. Желание или, наоборот, нежелание встречаться с парнями не имело никакого отношения к замужеству. Разговор с Томом напомнил мне рассказы моих подружек по факультету: в их семьях только и говорили что о женихах, свадьбах, выгодных партиях и обеспеченном будущем. Видимо, эти темы считались такими важными, что даже я, не будучи ничьей близкой подругой, была в курсе событий. Одним из неоспоримых отличий моей семьи от всех остальных, признаком ее несомненного превосходства как раз и являлось то, что у нас никогда не говорили ни о деньгах, ни о женихах, ни о свадьбах, потому что существовали тысячи гораздо более интересных тем для разговора. Когда я внезапно замолчала, Том, который полулежал на своей плите, опершись на правую руку, внимательно посмотрел на меня.
– Что случилось? Никогда не видел тебя такой молчаливой.
– Просто не знаю, что сказать. Я думала, ты будешь последним человеком, который скажет мне, что нужно выходить замуж, а ты оказался первым. Это же смешно, глупо… С какой стати предлагать мне такое!
А для того чтобы он понял, почему я взъерепенилась, я сказала, что у нас дома никогда не говорят о замужестве.
– Я знаю, что у вас никогда об этом не говорят, потому и сказал.
– Ну что ж, большое спасибо. Надеюсь, у тебя благие намерения, только как это понимать – «тебе нужно выйти замуж»? Это что, совет, наставление или ты сказал первое, что пришло в голову? Как прикажешь к этому относиться?
– Уверен, твоя мама с тобой об этом говорила, она ведь вышла замуж.
– Вышла и потом всю жизнь жалела! Ты вот сам холостяк, и наверное, неспроста.
Том замолчал, и я подумала, что его покоробило такое бестактное сравнение, но ведь я тоже чувствовала себя пусть не оскорбленной, но сильно задетой.
– Я бы обязательно женился на твоей тете, если бы она захотела, хоть сегодня…
– Да ты, считай, и так на ней женат, а иначе разве можно было бы ее терпеть и поддерживать всю жизнь!
– Ты не права, вернее, не совсем права. Лусия тоже поддерживала меня, просто ты об этом не знаешь. Когда мы познакомились, я ожил, ее приезды воодушевляли меня, хотя и ущемляли мою свободу. Ее красота, раскованность, непринужденность, не знаю… дерзость, что ли, тоже делали меня раскованнее. В молодости я часто хандрил, не знал, что делать, чем заняться, зря тратил время. Твоя тетя стала для меня мерилом времени, теперь оно не было какой-то абстрактной величиной: в первые годы нашего знакомства оно то останавливалось, то крутилось вихрем, то растягивалось, то вообще исчезало в зависимости от того, была Лусия со мной или нет.
Все это меня раздражало, а поскольку я не могла объяснить, что было причиной этого раздражения, то решила сменить тему. Лучше поговорить обо мне, чем слушать воспоминания о тете Лусии!
– Ладно, я не спорю, что тетя Лусия была великолепна, но вы ведь не поженились. Это с одной стороны, а с другой – почему я-то должна выходить замуж? Ты можешь мне ответить?
~~~
Замужество существовало для других, не для нас, и мама была живым тому подтверждением. Счастье вообще невозможно, думала я в те годы; конечно, никто не спорит, каждому хочется быть счастливым, но я решительно отрицала, что этого действительно можно добиться. Я даже написала работу по этике, утверждая, что счастье существует как возможность и как проект, но реализовать ни то, ни другое нельзя. Особенно забавными мне казались рассуждения о так называемом счастье на небесах, а от разбивки темы счастья на параграфы я чувствовала себя почти счастливой. Однако эти ученические развлечения нельзя было назвать счастьем, так как они были полностью в моей власти, а то, что имеешь, думала я, – это не счастье, счастье – это то, чем ты пока не обладаешь и что находится где-то далеко, в конце пути. Мне казалось, счастье – синоним совершенства, некая идеально воплощенная цель, к которой стремится любая жизнь, в том числе моя собственная. Однако сама идея счастья служит доказательством того, что никто никогда его не достигнет. Даже если оно и приходит, всегда неожиданно, то только к тем, кто, став совершенным, уже покинул этот мир, а если кто-то обретает счастье в моем возрасте, значит, думала я, он от совершенства чрезвычайно далек.
Было замечательно обсуждать все это с Томом, хотя это и не было счастьем. Беседуя с ним о счастье, я чувствовала себя в безопасности – меня не постигнет участь тех служанок, которые выскакивают замуж, как только их женихи возвращаются с военной службы. В то время уже было в ходу дурацкое словечко «соединяться», в котором и заключалось счастье этих девиц и вообще всех слуг. Стремление к счастью и его достижение лишь усиливали их зависимость. Они были счастливы и плыли по течению, не учились, не двигались вперед, только толстели, отращивая зады размером с большую супницу. Кривая счастья образовывала замкнутый круг, совершенный в своей глупости и именуемый удачным замужеством. «Слава богу, – говорила я самой себе, – я не счастлива и не хочу быть счастливой. И замуж не хочу». Однажды в конце мая, с апломбом и развязностью двадцатидвухлетней девицы, которой в этом мире почти все ясно, я заявила Тому:
– Знаешь, почему ты всегда поддавался очарованию тети Лусии? Потому что она была несчастна. Если бы вы поженились и были счастливы, она бы в конце концов тебе надоела.
Я сидела на своей лестнице и смотрела на море сквозь окантованный алюминием прямоугольник окна. В тот вечер я пришла пораньше в комнату с инструментами, где Том теперь проводил больше времени, чем с нами или тетей Лусией. По правде сказать, он совершенно преобразил маленький розарий и все остальное, что росло перед главным входом в башню и постоянно цвело: посаженные в беспорядке и предоставленные самим себе герани, китайские гвоздики и бегонии, образуя взлохмаченные клумбы, словно блуждали по небольшому пространству, которое мы, вслед за тетей Лусией, называли «передним садом». Том совершил чудо, просто подправив клумбы и дорожки и приведя в порядок то, что раньше было сделано кое-как. Поэтому в тот весенний, уже почти июньский вечер мы были одарены не только запахом моря, но и сладковатым ароматом роз и запахом вскопанной, рыхлой, обильно политой земли – символа того, что я за неимением настоящего счастья и совершенства превозносила как «великий успех Тома».
Скорее из желания похвалить его, чем вернуться к прежней теме, я заявила, что, поскольку он столько времени посвятил браку, садоводству и постижению счастья, тетя Лусия теперь пожинает плоды его трудов, которые освещают ее, словно нимбы – головы архангелов. Видимо, из-за моей склонности к напыщенному и витиеватому стилю это прозвучало забавно, потому что Том рассмеялся, но ничего не сказал.
– Знаешь, я не считаю, что молчание – золото, – сказала я и повторила то же самое по-немецки: – Weiβt du, Tom? Schweigen ist kein Gold für mich.
Том ответил, что, возможно, так и есть, просто он не знает, что сказать, но все же продолжил:
– Vielleicht hast du recht. Was kann ich aber sagen? [57]57
Возможно, ты и права. Но что я могу сказать? (нем.)
[Закрыть] [3] Ты уже все сказала, и в одном ты, к сожалению, права: Лусия несчастна.
– Я так сказала?
– Да, как бы между прочим, когда произносила свою триумфальную речь насчет счастья слуг. Твоя тетя несчастна, и это горькая правда, но она не годится в качестве доказательства, да и вся твоя речь, детка, – это слова, пустые слова…
Именно в тот вечер Том рассказал мне о взглядах Фихте на брак и любовь.
~~~
Теперь я меньше разговаривала с мамой и гораздо больше – с Томом; возможно, именно поэтому я меньше с ней и говорила, словно существовала некая квота, и на обоих ее не хватало. Однако была и другая причина, и я не могла ее не признать: меня уже не так, как раньше, интересовало ее мнение по тем или иным вопросам. Мама казалась как никогда молчаливой и при этом как никогда довольной. Впрочем, в своем безотчетном увлечении Томом я обращала на нее мало внимания. «Том – мое зеркало», – думала я, поскольку видеть себя отраженной в другом человеке было невероятно ново и увлекательно. А иногда я думала, что Том мне вроде отца, но проходило время, и я подыскивала ему еще какое-нибудь определение. «А зачем мне вообще определения? – спрашивала я саму себя и отвечала: – Затем, что я разумное, мыслящее существо и должна объяснять любое свое действие». Однажды я подумала, что разговариваю с Томом, так как ни с кем больше поговорить не могу. «Возможно, нас с Томом объединяет то, что ни он не может поговорить с тетей Лусией, ни я с братом, сестрой или мамой так, как раньше, когда любой разговор с ними доставлял удовольствие». А еще я подумала, что это и есть конец моего детства и юности.
Однажды вечером мама исчезла, то есть не пришла домой, когда все собрались к чаю, причем самым удивительным было то, что никого это словно не интересовало. «Где мама?» – наконец не выдержала я. «Наверное, отправилась в Летону за покупками и задержалась», – ответил Фернандито. Такой ответ, абсолютно нормальный для любой другой семьи, в нашей прозвучал странно. После чая все разошлись по своим комнатам, а в двенадцать ночи я услышала, как подъехала машина. Это оказалось такси, из которого вышли мама и папа, однако папа тут же уехал. Все это было совершенно непонятно, но я не могла ничего обсудить с Виолетой, поскольку не была уверена в ее реакции. Мне стало так грустно, словно случилось какое-то несчастье.
На следующий день за завтраком мама сказала, что вчера вечером они с отцом были в Летоне, ходили в кино. «Какая глупость», – подумала я, понимая, что думать так не менее глупо. Я рассказала обо всем Тому, возможно преувеличив немного свое возмущение, которое в тот момент считала абсолютно оправданным, но слова Тома возмутили меня по-настоящему.
– Не понимаю, почему они не могут сходить в кино?
– Как это почему? Потому что это предательство по отношению ко мне!
Том рассмеялся, но, увидев мое серьезное лицо, объяснил, что смеется не надо мной, а как раз над моей способностью к преувеличениям.
– Ладно, я не сержусь, – сказала я. – Понимаешь, много лет мама с папой жили отдельно, и я с семи примерно до восемнадцати лет слышала, что они расстались, так как не любили и не понимали друг друга, к тому же папа был легкомысленным, и я всегда его таким представляла. А теперь, если они вместе идут в кино, значит, он уже не легкомысленный и никогда им не был, или это мама стала легкомысленной? Я ничего не понимаю, и мама обязана мне все объяснить.
– Твоя мама ничего не обязана тебе объяснять, – жестко сказал Том, поразив меня до глубины души.
– Но она говорила одно, а получается совсем другое.
– Дети никогда не понимают родителей, – сказал Том, – да и незачем им их понимать. Семьей начинаешь дорожить, когда ее уже нет.
Я была так удивлена и уязвлена суровостью Тома, что не нашлась, что возразить, и хотя чувствовала себя смешной и глупой, все-таки сказала:
– Ты, наверное, не понимаешь, насколько тесно мы были связаны с мамой, мы были подругами, даже больше, чем подругами.
Том смотрел на меня задумчиво и внимательно, как врач, и мне было приятно его беспокойство, хотя в тот момент я еще не ощущала потребности в чьей-то особой заботе. Наконец он сказал:
– Но вы уже не подруги, теперь вы мать и дочь. Возможно, я не тот, кто должен это говорить, а возможно, этого вообще не нужно говорить.
На том разговор и закончился, что-то помешало нам его продолжить, хотя Том, скорее всего, и не осмелился бы это сделать, а я не желала его слушать. У меня было неоспоримое право чувствовать себя оскорбленной, но в то же время я понимала, что правда на его стороне, не на моей.
~~~
Планы матери Марии Энграсиа полностью совпадали с божественным промыслом, и несомненным доказательством этого служила Виолета. Возможно, из-за столь претенциозного совпадения понадобилось два долгих и нелепых года, которые я тоже считала предначертанием божественного провидения, прежде чем я отошла от мамы ради Тома. (Как позже выяснилось, я ошибалась, и столь протяженное во времени отдаление объяснялось еще пятью причинами и разными другими обстоятельствами.)
«Во-первых, призвание не терпит спешки, а во-вторых, оно дается далеко не каждому», – вещала мать Мария Энграсиа, сидя в гостиной на черном стуле с прямой спинкой; мама внимала ей с открытым ртом, а присутствовавшая при этом тетя Лусия курила сигарету за сигаретой, закапывая окурки в керамический горшок с гигантской аспидистрой, которая даже здесь, в монастыре, напоминала ей art déco [58]58
Ар-деко (фр.) – течение в европейском искусстве 20-х годов XX в.
[Закрыть]и собственную ветреную молодость.
По словам мамы, из них двоих говорила только тетя Лусия. Среди прочих достойных упоминания вещей она заявила: «Вы, сестра Энграсиа, слишком погружены в себя и не различаете, чего хочет девочка, а чего – Господь, но ведь сахарная свекла все равно не станет сахаром, даже если ее поднести на дорогом подносе». Слова насчет свеклы тетя Лусия отрицала, но было ясно, что она себя не сдерживала, а мы знали, что бывает, когда она не сдерживается. На этой идиотской встрече настояла мать Мария Энграсиа, которая – хотя и была уверена, что время божественное и время земное измеряются по-разному, – считала ее устройство своим пастырским долгом, поскольку создавалось впечатление, что в свои двадцать лет Виолета не в состоянии думать о Боге или о чем-нибудь еще долее двух-трех минут. Но как раз эта «быстрота», эта «живость», эта «постоянная смена влюбленностей» для матери Марии Энграсиа были убедительным свидетельством того, что Господь «достиг ее сердца». «Девочка все время пребывает в беспокойстве, и это понятно, так как голос, который шепчет ей: „Оставь все и следуй за мной“ – самый чистый из всех, и чтобы не слышать его, ей приходится быть в постоянном движении. Со мной происходило абсолютно то же самое. Настоящее призвание всегда начинается с отрицания, смятения, желания делать все наоборот. Я очень хорошо знаю вашу дочь, хотя я, да будет вам известно, не была наставницей ни Виолеты, ни других девочек, их наставником был дон Луис, наш духовный глава, а я только приобщала их к истине. Не пыталась повлиять, ни в коем случае, а просто слово в слово излагала божественные истины, понятные и очевидные, и этого было достаточно. А то, что теперь она такая беспокойная, и по двадцать раз на дню переодевается, и без конца меняет кавалеров, и прочее, и прочее, и прочее – это все для того, чтобы не слышать голос Бога. Но чем сильнее она волнуется, чем чаще меняет женихов и одежду, тем лучше его слышит, потому что душа Виолеты уже давно принадлежит Господу. Я ей говорила: „Мы сначала тебя испытаем, и если тебе в монастыре не понравится, ты уйдешь“. Конечно, вы понимаете, что это своего рода хитрость, уловка. Я и с матерью Фелисианой, которая обучает послушниц, советовалась, а уж она предана Богу, как никто. Пусть она попробует, и я уверяю вас, стоит ей вкусить сладость религиозной жизни, и она проникнется ею, потому что Господь этого желает. Душа ее раскроется и начнет впитывать духовную благодать, как губка впитывает воду и солнце, а для нас это и есть призвание – вручение себя на веки вечные единственному божественному супругу. Виолета по природе своей – его нареченная, я в этом не сомневаюсь, потому что знаю ее много лет. К тому же она уже совершеннолетняя, и ей не потребуется согласие родителей: понравится семье то, что она полностью посвятит себя Господу, или нет, не имеет никакого значения».
Однажды (не помню, была ли это вторая или третья наша беседа с матерью Марией Энграсиа после той памятной встречи, поскольку она взяла себе за правило приходить к нам по вечерам, между четырьмя и шестью, и уходить, как только ее приглашали к чаю) я заявила: «Извините, но я не понимаю, с чего вы взяли, будто у нее призвание. Если бы оно у нее было, она бы нам рассказала». «Возможно, – холодно произнесла мать Мария Энграсиа, поправляя складки на юбке, – она не решилась поделиться с тобой и братом, так как полагает, что вы недостаточно ей близки. Думаю, дело именно в этом».
Мы с мамой потом обсуждали ее визит, помирая со смеху, и это было самое важное: у нас опять появилось что-то общее, пусть даже это касалось дурацкой идеи матери Марии Энграсиа о религиозном призвании Виолеты. Сама же Виолета сказала:
– Я ничего не понимаю и не чувствую никакого призвания, но она ведь почему-то так считает. А вдруг я и правда стала святой и даже этого не заметила? Она говорит, такое бывает.
Тут она прищурилась, и это выражение лица, которое раньше мне так нравилось, теперь показалось проявлением хитрости и какого-то бесстыдного кокетства.
– Не стоит шутить над бедной глупой женщиной, – сказала я.
– Уж и пошутить нельзя, – сказала Виолета. – Никто не заставляет ее таскаться сюда и болтать о моей святости. К тому же ты сама много раз говорила, что смеяться полезно для здоровья.
Отец тоже принимал участие во всей этой истории. Со мной он о ней не говорил, но с мамой и тетей Лусией, насколько мне было известно, по телефону обсуждал, и теперь дома часто звучала фраза: «Твой отец считает, что это абсурдно и нужно оградить девочек от влияния матери Марии Энграсиа». Иногда к телефону подходила я и, узнав его голос, говорила только: «Привет», а в ответ слышала: «Привет, красавица, мама дома?» Мама беседовала с ним по полчаса, кивая и произнося лишь «да» и «нет». Может быть, они говорили о Виолете, а может быть, о себе. Все было не так, как раньше, хотя и казалось, что так же, потому что у нас с мамой опять была общая тема для разговоров – Виолета, но это только казалось, поскольку теперь в нашей жизни присутствовал отец. В тот год он несколько раз приходил обедать, Фернандито проводил у него в Педрахе каникулы, даже мать Мария Энграсиа ездила туда повидаться с ним, и отец специально приходил рассказать об их встрече. Он находил все это весьма забавным, и мы все смеялись, даже я – в конце концов, почему бы и нет? Тем временем я заканчивала учебу и собиралась писать роман. Мысль о романе возникла благодаря Тому. Его героем должен стать мальчик, который живет с братьями и сестрами на таком же острове, как наш. Это обязательно должен быть мальчик, девочка в героини никак не годилась. Вообще девочка – это second-best [59]59
Второй сорт (англ.).
[Закрыть]. Недаром Том всегда рассказывал мне о мальчишеских приключениях. Однажды я прямо его спросила:
– Тебе не кажется, Том, что если не выходить замуж, то быть женщиной очень скучно?
Том смотрел на меня своими странными и добрыми голубыми глазами – в них угадывались понимание, преданность и невозможность причинить зло. Думаю, в глубине души он считал, что принадлежать к женскому роду можно, только будучи такими выдающимися личностями, как мадам Сталь и мадам Кюри, или такой элегантной красавицей, как тетя Лусия, или такой блестящей эксцентричной особой, как Эдит Ситвелл [60]60
Эдит Ситвелл (1887–1964) – британская поэтесса и критик.
[Закрыть]. Во всяком случае, я, покончив с изучением философии, считала именно так.
~~~
Тем временем на остров стали прибывать первые робкие отдыхающие, которые устраивались со своими тортильями [61]61
Тортилья – традиционное испанское блюдо – омлет с разными добавками: картофелем, луком, ветчиной и т. д.
[Закрыть], газированной водой и разноцветными мячами на почтительном расстоянии от наших двух домов, в сосновой роще или у самого моря – на маленьких песчаных отмелях между скал, на пляже Корморан или на том, который мы всегда называли Лос-Морос. Начиная с июня они то и дело пугливыми стайками перебегали через мост и в обход нашего дома, словно мы за ними наблюдали, устремлялись выше, к выходу на пляж, с трудом карабкаясь по узким тропинкам. Иногда они стучали в заднюю дверь с просьбой разрешить им налить воды в бутылки. Нас раздражали эти пришельцы, которые своими голосами и идиотскими радиоприемниками нарушали глубокую летнюю тишину. К тому же мы привыкли считать, что весь остров, а не только наши дома и сады, принадлежит нам. Тетя Лусия вообще не выходила, проводя целые дни на террасе под большим зонтом, пока Том подстригал изгородь, поливал петунии и китайские гвоздики и копался в огороде. Зато отдыхающие ее почти не беспокоили, а я вынуждена была вместо привычных пейзажей созерцать чужие семьи и шумные компании. «Мы ничего не можем им сказать, они в своем праве, потому что пляжи и вся эта земля принадлежат муниципалитету», – говорила мама. Однажды я увидела, что двое каменщиков из Сан-Романа, которых я знала в лицо, очищают от ежевики один из лугов возле пляжа Лос-Морос, собираясь, как мне сообщили, строить там ресторанчик. Я заявила им, что любое строительство здесь запрещено, поскольку эта территория является национальным достоянием, что, конечно, было чистой воды выдумкой. На сей раз им пришлось уйти, но через несколько дней они вернулись с разрешением от муниципалитета. Правда, мэр лично пришел извиниться перед мамой, но выглядело все это ужасно глупо. То лето вообще было для меня беспокойным, и я давала волю своему раздражению в спорах с Фернандито. «До сих пор, сестренка, – говорил он, – никакие границы нам были не нужны, потому что из-за слабого послевоенного развития мы достаточно долго пребывали в глупом заблуждении, будто все вокруг – наше. Но теперь обыватели, набив сумки тортильями с картошкой, сели в автомобили, и это по-своему здорово, хотя ты считаешь, что они портят окружающий пейзаж. Нет, все-таки мир меняется к лучшему».
Возможно, он был прав, но для меня это было невыносимо. В довершение всего кто-то оставил тлеющие угли, и большая часть того луга выгорела, но, по мнению мэра, могло быть и хуже. В ресторанчике готовили жаркое, и запах доносился до террасы тети Лусии вместе с модными песенками вроде «Мария Кристина желает править мной…».
~~~
В то время у фрейлейн Ханны появилась привычка ездить в Сан-Роман на велосипеде. Это не выглядело бы так странно, если бы она в обязательном порядке не сообщала мне или маме, зачем едет и когда вернется, хотя она всегда возвращалась в одно и то же время – между восемью и девятью вечера. Отправлялась она туда каждый день, за исключением воскресений и праздников, примерно в четыре, после обеда, а возвращалась, когда все уже попили чай и поужинали, что позволяло ей каждый раз отказываться от еды: «В этом нет необходимости, я перекусила в Сан-Романе». Выложив нам все новости, она тут же отправлялась спать. Тогда же она стала часто рассуждать о том, как дорого теперь прокормить семью и даже одного человека. Несколько лет назад она подружилась с некой фрейлейн Ренатой, полушвейцаркой-полунемкой, которая поселилась в Сан-Романе в пятидесятые годы и зарабатывала на жизнь уроками немецкого и французского. Так вот, эта фрейлейн Рената неизменно присутствовала в ее сетованиях по поводу дороговизны. Сначала подобные разговоры казались мне просто скучными, но постепенно все кусочки этой грустной головоломки, которая медленно и настойчиво, в течение многих лет, выбивала ее из колеи, встали на свое место. К тому времени, когда она начала ездить в Сан-Роман, мы уже были взрослыми, и ее домашние обязанности значительно сократились. Как и тетя Тереса из Педрахи, она вставала очень рано, весь день трудилась, а вечерами, естественно, делать ей было нечего. В нашем доме праздность не просто считалась нормальным состоянием, она ценилась выше любых занятий. «Всегда быть чем-то занятым – в этом есть что-то мышиное, – говорила тетя Лусия, – такая возня не для нас». Конечно, это было глупо, но в глубине души все мы думали то же самое. Выражение «У меня очень много работы» тетя Лусия считала попросту непристойным. Фрейлейн Ханна, наоборот, никогда не говорила, что едет в Сан-Роман прогуляться, а подробно перечисляла, какие у нее там дела: выполнить чье-нибудь поручение, сделать покупки, поговорить с ветеринаром… Она всегда упоминала фрейлейн Ренату, если можно так выразиться, в качестве десерта после многотрудного дня, проведенного ради нашей общей пользы. Странно, думала я, но за прожитые с нами годы (а их было столько, сколько лет Фернандито) она так и не поняла, что в этом доме развлекательная прогулка на велосипеде в Сан-Роман считалась вполне оправданным и понятным желанием, а вот поездка по делу или за покупками, хотя и полезным, но скучным занятием, поскольку польза и удовольствие были для нас понятиями несовместимыми. Однажды тетя Лусия завела насчет фрейлейн Ханны разговор, в котором непонятно почему прозвучало такое раздражение, что я до сих пор не могу его забыть.
– И какие же такие сегодня дела в Сан-Романе?
– Ты же знаешь, фрейлейн Ханне нужно себя чем-то занять по вечерам, – сказала мама.
– И ты ей позволяешь? В таком случае у тебя не все в порядке с головой, sister [62]62
Сестра (англ.).
[Закрыть].
– А почему я не должна ей позволять ездить в Сан-Роман со всякими поручениями? Не понимаю.
– К тому же это не прихоть фрейлейн Ханны, все, за чем она ездит, действительно нужно, – сказала я.
– Эта женщина насквозь фальшива! Она не может быть преданной, – заявила тетя Лусия, внезапно повысив голос, – она слишком глупа для этого, но в хитрости ей не откажешь…
– Да что с тобой, Лусия, – сказала мама, – иногда я отказываюсь тебя понимать.
Тетю Лусию занесло даже больше, чем обычно. И чем ей не угодила фрейлейн Ханна?
– Я тоже тебя не понимаю, тетя, – сказала я. – Что она делает плохого?
– То, что она делает хорошего, и есть плохое! Неприязнь, скрытая за манерами и внешностью святоши, за услужливостью верного человека, за доброжелательностью, и все это, чтобы оскорбить нас! Нет, не вас, вы этого не ощущаете, а меня! Да, меня… И при этом говорить мне… Да это распущенность – кататься на велосипеде, когда нужно сидеть дома и заниматься шитьем. Любая немка выходит из дома только по необходимости, а если такой необходимости нет, тихо-мирно шьет своему Зигфриду рубашки. Проклятье! И она еще пытается убедить нас, что просто так гулять бесполезно, а мы – прекрасные женщины и, между прочим, не поддержали фюрера во время putsch [63]63
Путч (нем.). Видимо, имеется в виду «пивной путч» в Мюнхене в 1923 г.
[Закрыть]в двадцать восьмом году!