444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Марченко » Ахматова: жизнь » Текст книги (страница 14)
Ахматова: жизнь
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:54

Текст книги "Ахматова: жизнь"


Автор книги: Алла Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

«Как у меня не было романа с Блоком»

Тот загадочный силуэт…

Анна Ахматова

Ни в юности, ни в зрелые годы, ни в пору «плодоносной осени» Анна Ахматова никогда и никому не говорила, что в «Четках» есть любовные стихи, тайно обращенные к Блоку. Дескать, все это досужие вымыслы. А ей все равно не верили. Даже люди ближайшего окружения. Соломон Волков в диалогах с Иосифом Бродским («Вспоминая Ахматову») хотя и не утверждает впрямую, но не исключает, что к сотворению романтической легенды об утаенной любви – то ли Блока к Ахматовой, то ли Ахматовой к Блоку – А.А. сама «приложила руку». Дескать, чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать ее стихи. Иосиф Бродский, хотя и слышал от А.А., что это «народные чаяния», Волкову не возражает. По всей вероятности, и В.М.Жирмунский не на «молву» ориентировался, когда властью своего авторитета присоединил к якобы ахматовской блокиане две любовные миниатюры предвоенных лет: «Безвольно пощады просят…» и «Покорно мне воображенье…». Словом, впечатление создается такое, будто А.А. опять чуточку слукавила. И все-таки утверждаю: и сюжет, и фабула таинственной истории («Блок плюс Ахматова») намного сложнее.

Но прежде чем распутывать головоломные сложности несостоявшейся книги, необходимо сделать несколько уточнений в жанре уговора перед разговором.

Уточнение первое. Ахматова строго различала стихи узко биографические, изначально, в замысле обращенные к тому или иному лицу, от вещей, написанных хотя и по личным мотивам, но об общем быте. Так, составляя для Лукницкого список текстов, посвященных Гумилеву, назвала всего шесть, хотя стихотворений, в той или иной мере связанных с ним, гораздо больше.

Уточнение второе. Характеризуя свой способ выращивания стиха из пестрого мусора общежития, А.А. писала: «Я не даю сказать ни слова никому (в моих стихах, разумеется). Я говорю от себя, за себя все, что можно и чего нельзя. Иногда в каком-то беспамятстве вспоминаю чью-то чужую фразу и превращаю ее в стих». Из-за неукротимого желания Ахматовой говорить от себя все, что можно и чего нельзя, возникали и продолжают возникать недоразумения. Михаил Леонидович Лозинский, когда редактировал «Белую стаю», отказался включать в сборник стихотворение «Земная слава как дым…». Нетрудно представить себе доводы редактора. Стихи датированы 1914 годом, автору нет и двадцати пяти. Как тогда прикажете понимать такое: «Любовникам всем моим / Я счастие приносила. / Один и сейчас живой… / И бронзовым стал другой / На площади оснеженной…»? В минувшем, 1913 году в России поставлен лишь один памятник – адмиралу Макарову. Вы что же хотите, чтобы славного флотоводца заподозрили в совращении малолеток?

Уточнение третье. В начале 1900-х блококружение и блокослужение было не только массовым, но и обоюдополым, а значит – как бы бесполым. Старших современников это шокировало. Иннокентий Анненский, которого Ахматова считала своим учителем, оставил в бумагах почти уничижительную реплику:

 
Под беломраморным обличьем андрогина
Он стал бы радостью, но чьих-то давних грез.
Стихи его горят – на солнце георгина,
Горят, но холодом невыстраданных слез.
 

Наблюдение Анненского: «обличье андрогина» – не памятью, а в каком-то беспамятстве включено в состав двуликого образа Блока в «Поэме без героя»: «Демон сам с улыбкой Тамары…» Этот холодно-отчужденный взгляд («радость давних грез») не оспаривается ни в триптихе, ни даже в «Четках». Отсутствуя, Блок присутствует в этой книге как один из героев времени, как некий условный театральный «король», образ которого играет свита его «незнакомок», «астральный» шлейф из «звезд десятой величины с неопределенной орбитой», по выражению самого Блока.[27]27
  Закавыченные слова – из письма Блока к Н.Н.Скворцовой. Вот что он писал ей вскоре после знакомства с Ахматовой: «Демон самолюбия и праздности соблазняет Вас воплотиться в случайную звезду 10-й величины с неопределенной орбитой… В нашем веке возможность таких воплощений особенно заманчива и легка, потому что существует некая „астральная мода“ на шлейфы, на перчатки, пахнущие духами, на пустое очарование… Вам угодно встретиться со мной так, как встречаются „незнакомки“ с „поэтами“. Вы – не „незнакомка“»… О существовании этого письма А.А. узнала, видимо, в начале шестидесятых, когда стал выходить восьмитомник Блока. Иначе вряд ли бы появилась странноватая деталь во втором стихотворении упомянутого выше триптиха: «И в памяти черной пошарив, найдешь / До самого локтя перчатки… И в сумраке лож / Тот запах и душный и сладкий…» Внимательно прочитанное послание к Скворцовой, видимо, стало еще и «прожектором», который, осветив «подвал памяти», добавил в план расширенных воспоминаний Ахматовой о Блоке, казалось бы, позабытую подробность: «Разговор о „Незнакомке“». Роль незнакомки – звезды десятой величины – Ахматову не прельщала и прельщать не могла.
  Обыкновенный роман с Блоком ей был совершенно не нужен. Наоборот! Нужно, чтобы такого романа не было.


[Закрыть]

Дабы уточнить ситуацию, как она складывалась в ноябре-декабре 1913 года, в интересующий нас сюжет следует ввести и вот еще какой деликатный момент.

Ахматовой в ту пору доподлинно известно, что три красавицы из ее дружеского окружения удостоились мужской заинтересованности Блока: «Свой роман с Блоком мне подробно рассказывала Валентина Андреевна Щеголева. Он звал ее в Испанию, когда муж сидел в Крестах. Были со мной откровенны еще две дамы: О.Судейкина и Нимфа Городецкая».

Уточнение четвертое. Хотя от задуманной книги в «Записных книжках» остались всего лишь вариативные наброски плана, но и по ним можно догадаться, что книга мыслилась еще и как род плацдарма, как поле сражения с теми, кто упорно продолжал наряжать музу Анны Ахматовой в лиловеющие шелка женской страдающей и безответной любви. На заре Серебряного века, когда в русском поэтическом сводном хоре внезапно открылась вакансия на природно поставленный и красивый женский голос, Анна Ахматова немало гордилась тем, что пустующая вакансия досталась ей, а не Марине Цветаевой. Лишь после того как могучие обстоятельства «подменили» ей жизнь («мне подменили жизнь»), то есть после «Реквиема» и «Поэмы без героя», широкой публике не известных, ее стало решительно не устраивать пусть и тронное, но специфически женское место в истории российской поэзии. В унизительной ситуации, когда главные стихи невозможно извлечь из подвала памяти, интерес читающей публики к ранней любовной лирике не радовал, а раздражал. Особенно сильно, до ярости, с середины пятидесятых, когда стал подогреваться модой на Блока. Блока, единственного из ее поэтов, публикуют в формате классика, многотиражно и многотомно, а Мандельштам… а Гумилев… О них – молчание…

Ярость всегда несправедлива. Ахматова в ярости несправедлива вдвойне, ибо знает, что несправедлива. Утверждая, что сказка о ее безответной любви к Блоку возникла в воображении неосведомленных людей, пришедших в литературу из провинции в двадцатых годах, она прекрасно знает, что «людская молвь» зародилась гораздо раньше. Уже в середине двадцатых архивисты показывали ей письмо матери Блока А.А.Кублицкой-Пиоттух (Ахматова пересказывает его содержание в «Записных книжках» на с. 671), в котором раздражающая легенда цветет пышным цветом. Вот этот текст в оригинале:

«Я все жду, когда Саша встретит и полюбит женщину тревожную и глубокую, а стало быть, и нежную… И есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит. Одно из ее стихотворений я Вам хотела бы написать, да помню только две строки первых:

 
Слава тебе, безысходная боль, —
Умер он – сероглазый король.
 

Вот можете судить, какой склон души у этой юной и несчастной девушки. У нее уже есть, впрочем, ребенок. А Саша опять полюбил Кармен».

Читать про себя такое, даже десятилетие спустя, не слишком приятно, еще неприятнее думать, что мать поэта, лично с «несчастной девушкой» не знакомая, описывает ситуацию со слов самого Блока. На самом деле, судя по некоторым деталям, первоисточник душещипательного мифа не Блок, а Ариадна Тыркова, в те месяцы часто бывавшая в семье Блоков. Вообще-то госпожа Тыркова язык за зубами держать умела, Анна Андреевна могла убедиться в этом на собственном опыте. В ее автобиографических заметках зафиксирован такой эпизод: «Ариадна Владимировна Тыркова… Ей Блок сказал что-то обо мне, а когда я ему позвонила, он сказал по телефону (дословно): „Вы, наверное, звоните, потому что от Ариадны Владимировны узнали, что я сказал ей о вас“. Сгорая от любопытства, я поехала к Ар. Вл. (в какой-то ее день) и спросила: „Что сказал Блок обо мне?“ АВ ответила: „Аничка, я никогда не передаю моим гостям, что о них сказали другие“».

Но одно дело – пересуды – и совсем другое – задушевный доверительный разговор в семейном кругу, за чайным столом. Во всяком случае, интерпретация А.В.Тырковой почти дословно совпадает с версией А.А.Кублицкой-Пиоттух. Сравните:

«Из поэтесс, читавших свои стихи в Башне, – утверждает Ариадна Великолепная, – ярче всего запомнилась Анна Ахматова. Тоненькая, высокая, стройная, с гордым поворотом маленькой головки, закутанная в цветистую шаль, Ахматова походила на гитану… темные волосы… на затылке подхвачены высоким испанским гребнем… Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись ею. На литературных вечерах молодежь бесновалась, когда Ахматова появлялась на эстраде. Она делала это хорошо, умело, с сознанием своей женской обаятельности, с величавой уверенностью художницы, знающей себе цену. А перед Блоком Анна Ахматова робела. Не как поэт, как женщина. В Башне ее стихами упивались, как крепким вином. Но ее… глаза искали Блока. А он держался в стороне. Не подходил к ней, не смотрел на нее, вряд ли даже слушал. Сидел в соседней, полутемной комнате».

И Ахматова, и Блок не раз и не два обыгрывали образ круга.

Блок:

 
И душа моя вступила
В предназначенный ей круг…
 

Ахматова:

 
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное… Мы в адском круге,
А может, это и не мы.
 

Нечто похожее, на мой взгляд, происходило и между Блоком и Ахматовой, как только волею случая они вступали в предназначенный им круг. Поэт и поэтесса вели себя так, словно и впрямь что-то знали друг о друге, что-то такое, что житейским опытом не поверяется и ничего общего не имеет с сентиментальной сказкой для взрослых, какую Александра Андреевна Кублицкая-Пиоттух и Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс, соотнеся непонятную им ситуацию с нравами своей юности, сначала сочинили, а потом пустили гулять по свету.

Впрочем, не только в тех сферах, где возникают адские энергии притяжения и отталкивания, но и в пространстве быта отношения Блока и Ахматовой складывались крайне неординарно. Уже по Дневнику и «Записной книжке» Блока видно, что поэт, по крайней мере в первые годы знакомства, до тяжкой распри с акмеистами, слушал выступления юной Анны вполне внимательно: «Стихи чем дальше, тем лучше». Да и линия ее поведения, вызывающе независимая, отличалась от общего всем. Нравилось это Блоку или не нравилось, вопрос отдельный и вряд ли разрешимый, а вот задевать задевало. О Блоке после «Двенадцати» Ахматова говорила Чуковской, что его в те годы волновало только то, что его ничто не волнует. В 1913-м, несмотря на сезонные обострения неврастении и приступы сплина и скуки, Блока пока еще многое волновало, в том числе и ничем не обеспеченная, вроде как врожденная дерзость Анны Андреевны. Чтобы не быть голословной, приведу один факт. Согласно свидетельству Ахматовой, записанному Лукницким, А.А. впервые увидела Блока ранней весной 1911 года в редакции «Аполлона». Галантный Маковский тут же предложил познакомить ее с живым классиком, а она отказалась. Вторая встреча произошла осенью. А.А. и на сей раз горячего желания обратить на себя внимание знаменитого современника не обнаружила. Да, робела, но не только перед Блоком. И тогда Блок, привыкший, что молодые дарования, а их в десятые годы расплодилось несметное множество, только и делали, что пытались с ним познакомиться, сам подошел к Гумилеву и попросил представить его.

Новобрачная Гумилева скоро научилась скрывать и застенчивость, и «провинциальную необразованность», взяв за правило «хранить молчанье в важном споре», прикрываясь, как веером, улыбкой, почти «джокондовой»: «У меня есть улыбка одна: / Так, движенье чуть видное губ…» Тогда же выбрала и пару эффектных статичных поз.[28]28
  В одной из затверженных поз увековечили Ахматову независимо друг от друга, но, по странному сближению, чуть ли не одновременно два великих поэта. Осип Мандельштам: «Вполоборота – о печаль!..» – явно, открыто в «Бродячей собаке» 6 января 1914-го, и «скрытой камерой» Блок: «Вполоборота ты встала ко мне…» – 2 января того же года. Ту же поэ– тофотку, как самый удачный свой портрет тринадцатого года Ахматова вклеит в «Поэму без героя»: «И как будто припомнив что-то, / Повернувшись вполоборота, / Тихим голосом говорю…»


[Закрыть]

Декоративные «укрепления» духа: позы, улыбки, шали, испанские гребни и африканские браслеты – хорошо смотрелись издалека, условно, с эстрады. А вот при общении с глазу на глаз становились слегка смешными, хуже того, провинциальными. От провинциальных выходок Ахматова долго не могла избавиться. Легендарное комильфо далось ей не вдруг. Л.С.Ильяшенко-Панкратова, исполнительница роли Незнакомки в спектакле В. Мейерхольда, вспоминает: «С Ахматовой я встречалась только в "Бродячей собаке"… Разойдясь, Ахматова показывала свой необыкновенный цирковой номер. Садилась на стул и, не касаясь ни руками, ни ногами пола, пролезала под стулом и снова садилась. Она была очень гибкой».

Блок в «Бродячей собаке», как уже упоминалось, не бывал из принципа, а вот Любовь Дмитриевна захаживала, и частенько, так что о происходящем в подвальчике, в том числе и о «змеиных» проделках примадонны «собачьего» кабаре, он знал с подробностями. И они, проделки, его наверняка раздражали, и Анна об этом догадывалась. В подтверждение осмелюсь ввести в «змеиный» сюжет еще одну деталь.

Открытие «Бродячей собаки», напомним, было приурочено к зимним праздникам 1912 года. 13 января Ахматова впервые читала там стихи. В феврале того же года Блок окончил начатое еще осенью 1911-го стихотворение «О, нет! Я не хочу…». Формально оно обращено к Наталье Скворцовой. В письме к матери (март 1912 г.), сообщив, что к нему приехала из Москвы Скворцова, поэт описывает двадцатилетнюю претендентку на его сердце чуть ли не как идеал «комильфо»: «Во всем до мелочей, даже в костюме, – совершенно похожа на Гильду» (Гильда – главный женский персонаж пьесы Ибсена «Строитель Сольнес». – А.М.). Между тем именно в этом стихотворении, которое, повторяю, комментаторская традиция связывает с Н.Н.Скворцовой, есть одна странноватая фраза, образу бонтонной героини, во всяком случае, какой она виделась Блоку весной 1912 года, решительно не соответствующая: «Но твой змеиный рай – бездонной скуки ад». Не утверждаю, что сия сентенция впрямую связана со «змеиными» упражнениями Анны Андреевны. Блок, как и Ахматова, был мастер делать несколько снимков на одну пластинку, с этим его свойством нам еще придется столкнуться. Не думаю также, чтобы и Ахматова воспринимала подобные выпады как именно к ней персонально обращенные, но так как была чрезвычайно наблюдательна, то не могла не заметить хорошо скрываемое напряжение, с каким Александр Александрович реагировал и на ее стихи, и на нее самое. Оттого, видимо, и тушевалась в его присутствии. Впрочем, и вполне земная причина для некоторого смущения при встречах с Блоком в узком кругу, и именно осенью 1911 года, после возвращения из Парижа, у А.А. имелась. Она, увы, не могла быть совершенно уверенной, что Георгий Иванович Чулков не проболтался Блоку, разумеется под честное дружеское слово, о своем отнюдь не платоническом романе с ней.

Вот как описывает Павел Лукницкий, со слов Ахматовой, ситуацию, при которой ее наконец-то почти вынудили познакомиться с Александром Александровичем:

«В то время была мода на платье с разрезом сбоку, ниже колена. У нее платье по шву распоролось выше. Она этого не заметила. Но это заметил Блок».

Не думаю, чтобы Блок позволил себе «заметить» непозволительно смелый разрез, кабы не был наслышан о парижских приключениях мадам Гумилевой. Не исключаю, что тем же мужским экспериментаторским любопытством объясняется и его совет А.А. прочесть на поэтическом вечере на Бестужевских курсах в ноябре 1913 года рискованное (для первого выступления в большой женской аудитории) стихотворение «Все мы бражники здесь, блудницы…». В автобиографических набросках Ахматова сделала к нему любопытное примечание: дескать, это стихи капризной и скучающей девочки, а вовсе не заматеревшей в бражничестве «блудницы». Догадывался ли об этом Александр Александрович? По всей вероятности, вопрос, хотя и праздный, оставался открытым. Даже после намеков Чулкова и испытания эстрадой…

Словом, запись, сделанная Блоком 7 ноября 1911 года: «А.Ахматова читала стихи, уже волнуя меня», – фиксирует, похоже, не момент, а состояние, и отнюдь не мимолетное. Если бы Блок не испытывал волнения, слушая, как читает стихи Ахматова в актовом зале Бестужевских курсов 25 ноября 1913 года, он вряд ли пригласил бы ее в гости, а он – пригласил. Вот только это было совсем не то волнение, какое вызывали роковые женщины его эротического выбора или прекрасные дамы его мечты. Жена Гумилева если и волновала Блока, то так, как художника будоражит, напрягает и раздражает не поддающаяся ему модель – материал, сопротивление которого он не в состоянии преодолеть. К тому же к осени 1913-го Блок, и может быть, на том же самом вечере (эстрада обнажает!), инстинктом охотника («за молодыми, едва распустившимися душами») почуял: в хорошенькой провинциалке появился не свойственный ей прежде «задор свободы и разлуки».

Ахматова к концу 1913 года, закончив и широко распечатав в периодике «Четки», и впрямь освободилась от многих скреп и пут. Даже от самого страшного своего страха – что успех «Вечера» случаен, что второй, главной, книги не будет. Беременность, роды, беспокойство за младенца изменят состав ее существа, и стихи пропадут, внезапно и непонятно, – пришли ниоткуда и уйдут в никуда. К тому же роман Гумилева с Ольгой Высотской почти успокоил ее совесть, освободив от смущавшего душу чувства греха. Она наконец-то перестала каяться, поедом себя есть и виноватить. И за то, что без страстной любви под венец шла, и за то, что невинность для него, единственного, не «соблюла». Потом все это вернется – «кто по мертвым со мной не плачет, тот не знает, что совесть значит». Но все это будет потом. После всего. А пока она вновь, как в диком своем отрочестве, «была дерзкой, злой и веселой».

Короче, Ахматовой осенью тринадцатого года было хорошо, потому что чем хуже ей было, тем лучше становились стихи. А Блоку было плохо, потому что чем хуже было ему, тем мертвее и суше делались его «песни». Он почти перестал пытаться их писать. Стал дотягивать, доводить до ума старые, застрявшие в черновиках наброски, сделанные пару лет назад. И хотя делать это, по собственному признанию, слишком умел, из умения выходили лишь рифмованные и нерифмованные строчки. Чтобы получились стихи, надо было оживить «законсервированные» в черновиках переживания. «Искусство, – писал Блок 6 марта 1914 года, – радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать все – самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, «переживания», чувства, быт. Радиоактированию поддается именно живое, следовательно, грубое, мертвого просветить нельзя».

Позапрошлогодняя цыганщина, отголосок увлечения цыганкой Ксюшей, «радиоактированию» не поддавалась. И тогда Блок сместил «видоискатель» и на старую пластинку («На Приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами») сделал еще один снимок: откинутые назад плечи и невероятные мавританские браслеты, которые вез и вез своей похожей то ли на испанку, то ли на испанскую гитану жене «африканец» Гумилев…

Про автомобиль, на котором Александр Александрович провожал ее после их совместного, с участием Игоря Северянина, второго (весной 1914 г.) вечера на все тех же Бестужевских курсах, А.А. охотно рассказывала. А вот о том, как добиралась до дома после вечера первого, верхарновского, 25 ноября 1913 года, промолчала. Не думаю, чтобы Блок отпустил молодую женщину – в ночь, темноту, непогодь, да еще зная, что это из-за него она не пошла с Гумилевым в модный и дорогой ресторан, где столичный бомонд угощал осчастливившего литературный Петербург Верхарна глухарями да рябчиками. Во всяком случае, пронзительное «Седое утро» после сеанса радиоактирования ожило ровно через три дня после их прощания под позднеосенним мокрым снегом в ноябре 1913 года.

При первой публикации в «Седом утре» было еще одно четверостишие, оставшееся от первоначального, конкретно-цыганского варианта: «Любила, барин, я тебя… Цыганки мы – народ рабочий…» При перепечатке Блок его вымарал – уж очень, видимо, не связывалось, не рифмовалось с типажом изображенной здесь женщины, вполне светской и только играющей в цыганку:

 
Утреет. С Богом. По домам.
Позвякивают колокольцы.
Ты хладно жмешь к моим губам
Свои серебряные кольцы.
И я – который раз подряд
Целую кольцы, а не руки…
В плече, откинутом назад,
Задор свободы и разлуки.
Но еле видная за мглой
За дождевою, за докучной…
И взгляд, как уголь под золой,
И голос утренний и скучный…
Нет, жизнь и счастье до утра
Я находил не в этом взгляде!
Не этот голос пел вчера
С гитарой вместе на эстраде!..
 
 
Как мальчик, шаркнула; поклон
Отвешивает… «До свиданья…»
И звякнул о браслет жетон
(Какое-то воспоминанье)…
Я молча на нее гляжу,
Сжимаю пальцы ей до боли…
Ведь нам уж не встречаться боле…
Что ж на прощанье ей скажу?..
 

Уникальные, во всем Петербурге таких не было, браслеты Анны Андреевны были сплошь с «воспоминаньями». При каждой размолвке с Гумилевым она, как уже упоминалось, их ему возвращала, а он пугался: «Не отдавайте мне браслеты…»

На прощанье 25 ноября 1913 года Анна Андреевна, думаю, и получила приглашение «к поэту в гости». Вот только воспользоваться лестным и неожиданным приглашением смогла спустя почти три недели. После выступления у бестужевок Блок захворал. Впрочем, он и выступал полубольным и не отказался только потому, что вечер был благотворительный, в пользу неимущих курсисток, а одним из организаторов женских курсов был его дед по матери – профессор ботаники Андрей Бекетов.

…Итак, 15 декабря 1913 года. Последний месяц последнего года некалендарного XIX века. Вопреки обыкновению, Анна Андреевна не опоздала ни на минуту – дверной звонок раздался в тот самый момент, когда старинные часы в квартире Блоков пробили полдень.

Александр Блок, как правило, педантично в дневнике или в «Записной книжке» отмечал, кто, когда и по какой надобности появлялся в его крайне замкнутой цитадели. В случае с А.А. биографам крупно не повезло: все дневниковые записи, относящиеся к осени и началу зимы 1913 года, поэт уничтожил. Сама же Ахматова, когда расспрашивали о подробностях, говорила (а потом и писала), что запомнилось лишь одно любопытное для «оценки поздней» высказывание: «Я между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что он, Блок… мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: "Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой"».

И эта криптограмма до сих пор не расшифрована, хотя крайне важна для понимания сущности взаимоотношений Блока и Ахматовой. Поставив себя в один ряд с Толстым, и не в шутку, а вполне серьезно, Блок сразу же установил дистанцию. А это априори исключало возможность не только диалога на равных, но и вообще дружеского общения. Анна Андреевна думала, что приглашена в гости пусть и к знаменитому, но современнику, а ее встретил чуть ли не «памятник».

Чтобы понять состояние А.А. в день декабрьского визита, надо принять во внимание и еще одно обстоятельство. Среди ее знакомых, если не считать Георгия Чулкова, не было ни одного литератора, какового Блок осчастливил бы своей дружбой. Приятель Гумилева поэт Владимир Пяст свидетельствует: «Многие мои друзья… очень интересные и достойные во всех отношениях люди, с трудом, по большей части даже с полной безуспешностью добивались разрешения на общение с ним».

Словом, добиваться (и соблазнять!) Александра Александровича в качестве «аматера на час» в конце 1913 года было уже почти вульгарным, зато попасть в число немногих избранных, тех, кто допущен к общению, считалось чуть ли не знаком избранности. При таких больших ожиданиях явление тени графа Толстого, конечно же, обескураживало. Однако и Блок в явившейся точно в назначенный срок визитерше не узнал облюбованную модель. Капризная, не без вульгарности, змейка, работавшая под гитану, осталась где-то там, внизу, на углу Мойки и Пряжки. А эта – в дверном проеме – была слишком уж проста («"Красота проста", – Вам скажут…»). Если и сквозило в ней что-то не петербургское, южное, то опять-таки в слишком уж простом, балаклавском варианте. Что-то от прямых, высоких, длинноносых причерноморских гречанок, трогательно похожих на византийских мадонн. Этот тип, пленявший Куприна, «голландцу» Блоку был чужд и даже неприятен; как художнику ему нечего с ним делать.

Итак, разочарование и вызванное им замешательство было, видимо, обоюдным, и Блоку ничего не оставалось, как воспользовался давно отработанным для приходящих с улицы либо по записке начинающих поэтов сценарием. Ритуал подобного приема известен нам и по рассказам Есенина, и по воспоминаниям Рюрика Ивнева и Надежды Павлович. Не умевший и не любивший проявлять себя в разговоре, Блок сначала предлагал визитерам что-нибудь почитать. Затем следовало предложение рассказать о себе, и так как хозяин молчал и только смотрел ясно и просто, юные дарования переставали смущаться и дергаться.

Рюрик Ивнев: «Мы прошли через две комнаты в третью… Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса… и вышло как-то естественно, что я без всякого прямого вопроса… рассказал почти всю свою биографию…»

Надежда Павлович: «Блок позвал меня в свой маленький кабинет… увидел, что я побледнела, подошел и спросил, что со мной. Внимательно посмотрел на меня, понял и тихонько сказал: „Отдыхайте! Не торопитесь никуда и рассказывайте мне о себе“. И я рассказала ему все самое главное, внутреннее, важнейшее, как можно рассказывать только самому близкому человеку. Сидела я у него до часу ночи».

Ивнев был на приеме у Блока в 1909 году, Павлович – одиннадцать лет спустя, а сценарий не изменился, и у нас нет оснований предполагать, что был изменен 15 декабря 1913 года: сначала стихи, немного, потом – «Рассказывайте о себе…».

Что А.А. могла рассказать о себе, чего бы Блок и о ней, и вообще не знал? Была, впрочем, одна тема, которую и он, и она могли обсуждать хоть «до часу ночи». Блок, как и Ахматова, страстно-застенчиво любил море. Море было единственным предметом, который заставил бы его разговориться и на целых три часа забыть о впустую растраченном времени. Тем более что в ту пору, кроме Ахматовой, в его окружении не было ни одного человека, от которого не нужно было прятать эту детскую, смешную, трогательную любовь…

Образ моря, морской стихии во всех его ипостасях, ассоциативных связях и смысловых оттенках в поэзии Блока, даже в период его «преданности» символизму, всегда конкретнее, чем символ. Впечатление такое, будто в его сознании русское море, о море, о, море! тайно срифмовавшись с итальянским amore (любить), не поддавалось символизации. Как ни обобщай, все равно остается некий несказанный остаток. Чисто морских мотивов, сюжетов, ландшафтов у Блока не так уж и много (в основном в итальянском цикле), но морской гул («Словно с моря мне подан знак») чуткое ухо расслышит и в сухопутных его стихах, особенно в стихах о любви и страсти. Что-то явно не сухопутное было и в облике поэта. Надежда Павлович рассказывает в своих воспоминаниях, что при первой встрече с живым Блоком он чем-то напомнил ей «матроса, вернувшегося из дальнего плаванья». При более близком знакомстве выяснилось, что Блок не просто любил море, а любил его как-то по-детски. Например, часто рисовал корабли. У него даже был альбом, куда он наклеивал различные картинки, снимки, заметки. «Больше всего там было кораблей». Приведенная запись сделана Н.А.Павлович в августе 1920 года, в день именин Блока. Через два месяца ему стукнет сорок, а он все еще вклеивает в альбом фотографии кораблей!

Почти детская любовь к морю тем удивительнее, что по складу натуры Блок был безнадежным «сиднем». Его заграница, курортная и комфортабельная, – продолжение пригородов Петербурга, а Россия кончалась за околицей подмосковного Шахматова. До страны своей мечты, Италии, поэт добрался уже взрослым, почти тридцатилетним, а пушкинское и лермонтовское Черное море так и осталось для него всего лишь географическим понятием. Даже плавать Александр Александрович почему-то не выучился, хотя Любовь Дмитриевна плавала хорошо и в любую погоду, чем вызывала открытое восхищение и легкую тайную зависть мужа. Он мгновенно реагировал на самое легкое напоминание о море: крайне, например, удивился, поймав на слух неожиданное в филологических и женских стихах Павлович слово «корвет», а крошечной дочери друга подарил огромный игрушечный корабль только потому, что родители назвали ее Мариной. Павлович, приводя этот факт, добавляет: «Надо знать все пристрастие Блока к морю и кораблям, чтобы оценить выбор именно этого подарка – вот уж от полноты сердца».[29]29
  Блоковский сборник. Тарту, 1964. С. 465, 480. Эту книгу Ахматова, видимо, успела заполучить, и не исключено, что именно в награду за морское воспоминание Надежде Павлович подарена заветная реликвия – портсигар Блока. Этот факт отмечен в ее «Записных книжках».


[Закрыть]

Добавим и мы: зная пристрастие Блока к морю и кораблям, нетрудно представить себе, как должно было удивить Александра Блока стихотворение Анны Ахматовой «Вижу выцветший флаг над таможней……

Бесспорных доказательств у меня, разумеется, нет, но я убеждена, что хозяин и гостья, после того как А.А. прочитала стихи про приморскую девчонку, – а она не могла их не прочитать, помня, как высоко оценил это стихотворение Гумилев, – обменялись воспоминаниями. О море и кораблях.

Сначала наверняка о том, что военные корабли (миноносцы) иногда почему-то появляются совсем не там, где им полагается швартоваться. Во всяком случае, фраза Ахматовой о том, что она в поэме «У самого моря» почуяла железный шаг войны, перекликается, аукается с аналогичной по смыслу фразой Блока в письме матери от 14 августа 1911 года. В этом письме поэт рассказывает Александре Андреевне, как в маленькую бухту курортного городка Аверврака, где он с женой отдыхал, вошла военная эскадра: «На днях вошли в порт большой миноносец и четыре миноноски… кильватерной колонной… Я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру… стал думать о том, что немцы победят французов, жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски… Когда миноносцы через несколько часов снялись с якоря и отправились к Шербургу, наступило всеобщее разочарование».

В крошечном курортном поселке близ Георгиевского монастыря также случился переполох, когда миноносцы неожиданно появились в здешней маленькой бухте.

Почти совпадало и число военных кораблей. У Блока в письме к матери миноносцев – пять, в стихотворении «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…» – четыре («четыре серых»); у Ахматовой в поэме «У самого моря» – шесть: «Когда я стану царицей, Выстрою шесть броненосцев…»

В столь уникальной ситуации, тем паче что после чтения стихов гостям Блока, напоминаю, полагалось рассказывать о себе, Анна Андреевна Гумилева наверняка не упустила случая развернуться и выложить все-все! И про свое второе, дикое, языческое херсонесское детство, и про приморскую юность, и про дружбу с лихими балаклавскими листригонами, и про камень в версте от берега, до которого восьмилетней пацанкой доплывала. И конечно же, про те шесть миноносцев, приплывших из Севастополя к Георгиевскому монастырю, чтобы поприветствовать художника Верещагина, так страшно, при взрыве броненосца «Петропавловск», погибшего в японскую войну. Наверняка не преминула похвастать, что прадед ходил под парусом в Северный Ледовитый океан, дед – участник Севастопольской обороны, отец – капитан второго ранга, а младший брат, курсант петербургского Морского корпуса, через год распределится на миноносец «Зоркий», там у него практика…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю