Текст книги "Ахматова: жизнь"
Автор книги: Алла Марченко
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Прошел июль. Наступил август. Анна Ивановна замолчала. Перестала кудахтать и ее падчерица, мать Коли-маленького. Теперь разговоры о странствующих и плавающих заводила одна лишь Ольга Кузьмина-Караваева. Ее тоже волновала судьба «Святой Анны», правда, по иной, романтической причине. Среди членов пропавшей экспедиции по воле случая оказалась женщина. И не какая-нибудь грэзерка, как в модных стихах Северянина про яхту из березы карельской, а серьезная девушка, генеральская дочка, подруга сестры капитана. Отец отпустил ее под честное слово: доплыв до Копенгагена, девятнадцатилетняя Ерминия Жданко должна была сойти на берег и вернуться в Россию. Она ослушалась и осталась.
Выудив в пачке прошлогодних газет описание торжественных проводов «Святой Анны», Ольга ворвалась к Анне Андреевне с потрясающей новостью. Оказывается, Пуанкаре, когда в прошлом году приезжал в Петербург, спросил у капитана царской яхты, как назывался прежде брусиловский парусник. (О том, что «Святая Анна», которой императорская «Стрела» сигналит «Счастливого плаванья!», выстроена не в России, будущий президент Франции догадался с первого взгляда.) «Пандора», – подсказал кто-то из окружавшей высокого гостя свиты. Пандора? Чудаки англичане, давшие судну, предназначенному для плаванья в полярных морях, такое имя! Но и русские не лучше. Покупать старье, да еще и с приносящим несчастье именем? Смелость, граничащая с безрассудством… Анна, гася нарастающую тревогу, скомкала газетный лист и бросила его в печку – пригодится на растопку. А Ольге сказала: «"Пандора" по-гречески значит «всезнающая». Да, выпустила из своего ящика все мыслимые и немыслимые несчастья. Но надежда, вспомни, Оленька, осталась. На самом дне. Так что давай и мы будем надеяться».
Ольгу она успокоила, себя – нет. Еле дождалась утра, чтобы отправить Мише Лозинскому еще вчера начатое письмо. Лозинский был единственным человеком в ее окружении, у которого были приватные знакомства в академических кругах.
«У меня к Вам, Михаил Леонидович, большая просьба… Так как экспедиция послана Академией наук, то самое лучшее, если справляться будут оттуда. Может быть, Вы можете пойти в академию и узнать, имеют ли они известия о Коле».
Конечно, Анна Андреевна могла пойти в академию и сама, но она, как всегда, была не в курсе, не могла даже припомнить, в какой мере императорское Географическое общество задействовано в гумилевских проектах. Лозинский был образцом обязательности. Уже через три дня до Слепнева долетела телеграмма, удостоверявшая, со ссылками на информированные источники, что самодеятельные исследователи живы. Три дня неизвестности показались Анне Андреевне бесконечностью.
С африканскими путешественниками и на обратном пути ничего несовместимого с жизнью не случилось. Внезапно, без телеграммы, они объявились 20 сентября 1913 года. Правда, измученные, больные и налегке. Встречавший их Зенкевич отвез громоздкий багаж к себе, денег на извозчика до Царского ни у кого не было.
Первым делом Анна попыталась выяснить, как же отнесся Николай к ее полугодовому молчанию. Оказалось, не заметил, что в их переписке образовался катастрофический пробел. Даже оправдываться не стал. Хотя мог бы и оправдаться. Их маленький экспедиционный отряд чуть не погиб, выжили чудом. А ведь надо было не только самим выбраться из дебрей, но и донести-довезти в целости бесценный груз: альбомы с натурными зарисовками, карты, фотопластинки, несколько тюков, набитых африканскими диковинками. Иначе за выданные академией авансы не рассчитаться… Все это рассказал Анне не сам Гумилев, а Коля-маленький. Его, как и Колю-большого, трепала африканская лихорадка. Правда, Николай Степанович уже через день после возвращения стал на ноги и пытался работать, Сверчкова же пришлось прочно уложить в постель и вызвать врача. Врач задерживался. Анна Ивановна попросила младшую невестку отнести мальчику малиновый отвар. Тогда-то Коля-маленький ей все и выложил…
Несмотря на смягчающие вину обстоятельства, семейное счастье отважного путешественника, и до года 1913-го не слишком-то прочное, дало такую трещину, что ни склеить, ни залатать. Анна, при всей своей гордости, не в силах была забыть про найденные весной женские любовные излияния и по той же причине никак не решалась признаться мужу, что способна читать чужие письма. Впрочем, тогда, в мае, она их и не читала, всего лишь проглядела – наискосок. Прочла уже после приезда «изменщика». Подписи на посланиях не было, но в одном из конвертов оказалась фотография – девушка с велосипедом. Стройная. Спортивная. И кажется, белокурая. Ну да, Ольга Высотская, маленькая актрисуля из мейерхольдовской труппы. В «Собаке» мейерхольдовки, наезжая из Териок, где у Всеволода Эмильевича был как бы свой театр, всегда садились за самый дальний столик.
Вообще-то пристойный выход из щекотливого положения был: дождавшись, пока Николай окрепнет и начнет по обыкновению исчезать из дома, положить злосчастную пачку в какое-нибудь незаметное место. Но, борясь с болезнью, Гумилев домоседничал так долго, что Анна не утерпела. В пересказе П.Н.Лукницкого эпизод выглядит почти светским: «Когда Н.С. уехал в Африку в 13-м году, мать Н.С. как-то попросила А.А разобрать ящик письменного стола. А.А, перебирая бумаги, нашла письма одной из его возлюбленных. Это было для нее неожиданностью: она в первый раз узнала. А.А за полгода не написала в Африку Н.С. ни одного письма. Когда Н.С. приехал, она царственным жестом передала письма ему. Он смущенно улыбался. Очень смущенно». Как правило, в разговорах с Лукницким Анна Андреевна от истины либо не прячется, либо сжимает ответы на его деликатные вопросы до плотности, исключающей оттенки смысла. В данном случае плотность сжатия не слишком велика: Николай Степанович отнесся к случившемуся почти спокойно. Молча принял из рук жены доказательство измены и незаметно, без вызова, исчез до утра. Утром, явившись как ни в чем не бывало к завтраку, долго чаевничал, пока не опустошил вазу с конфетами. Она фыркнула: «Все зубы на конфетках проешь!» Гумилев не обиделся, улыбался милой своей улыбкой, всегда его красившей.
Освободившись от писем, Анна слегка успокоилась: сама, мол, не без греха. К тому же Николай все еще не оправился от подхваченной в Африке хвори. Но год был недаром – тринадцатым! В конце октября до Ольги Судейкиной, а через нее и до Анны Андреевны долетела загулявшая по театральному Петербургу молва: красотка Высотская родила. От кого – скрывает. Одни говорят, от Мейерхольда, другие – что от Гумилева. Известно только, что сын и что назван Орестом. Анна не знала, что и думать. В найденных письмах и намека не было на то, что Николай Степанович ненароком сделал белокурой девице «ребеночка». Вот только сильно смущало данное младенцу имя. Во всем Петербурге никому, кроме Николая, не могла прийти в голову столь мрачная фантазия. Орест! Сын Агамемнона, отомстивший матери за убийство отца! На всякий случай она все-таки устроила Николаю сцену. Естественно, с привкусом дворняжки. А потом всю ночь поедом себя грызла: зачем? Ведь знала же, знала: ничего не объяснит! И ни о чем не расскажет. Впрочем, все-таки объяснил. Но очень уж по-своему. И не сразу – дня через три. Молча положил перед ее прибором исписанный чистовым почерком лист голубоватой почтовой бумаги. И тут же, прихватив термос, поднялся к себе.
Я счастье разбил с торжеством святотатца,
И нет ни тоски, ни укора,
Но каждою ночью так ясно мне снятся
Большие ночные озера…
И новое солнце заблещет в тумане,
И будут стрекозами тени,
И гордые лебеди древних сказаний
На белые выйдут ступени…
Все правильно: ни тоски, ни укора. Анна поймала себя на том, что чуть ли не впервые читает стихи мужа без снисходительного, сверху вниз, «злого торжества». Ночные озера? Настоящего, большого озера, чтобы и волны, и лебеди, в ее жизни не случилось. Да и большой и таинственной реки тоже. Днепр не в счет. Простор, блеск, сила и никакой тайны. В Днепре ей почему-то не хотелось ни нырять, ни плавать. Киевские кузины удивлялись, а она важничала: не выношу пресную воду. Тиной воняет. Какая в Днепре тина? А вот Коля понял. Ты права, Анюта. Днепр как опера. В роскошной постановке. И певцы голосистые. А тебе Оку надо показать. Вот это река! Специально для русалок задуманная… И это она, Анна, говорила болтуну Чуковскому, что Коля несчастный, потому что пишет хуже ее, оттого и страдает? Правда, раньше, до злосчастного лета тринадцатого года, не высказывалась. Скромно потупившись, молчала, если при ней отзывались неодобрительно. Дескать, не женино это дело вступаться за мужа. Припомнив в деталях нехороший летний разговор с вездесущим Корнеем, почувствовала, что краснеет. Хорошо, что в столовой, как всегда, полутемно и горничная, убирающая посуду, не видит ее лица. И будут стрекозами тени… А как точно о несказанном, о чем мыслим тенями мыслей!
Анна поднялась наверх, чтобы сказать Николаю Степановичу про его стихи, чего прежде не делала. Ждала, чтобы спросил: «Ну как тебе, Аничка?» И отводил глаза. На этот раз Николай даже не обернулся на поскрипывание ступенек. Знал, что это она, слух у него охотничий, но так и остался сидеть в любимом своем прадедовском кресле, уткнувшись в книгу. Пришлось сделать вид, что пришла за журналом.
Знали бы, где поскользнутся, соломку бы подстелили, но что сделано, то сделано. А может, и у всех так? Может, мир, пусть и худой, все-таки лучше ссоры? Кажется, и Николай того же мнения. Во всяком случае, старается, чтобы и мать, и Лозинский, и Осип ничего не заподозрили, и всегда радуется, если Анна остается ночевать на Тучке.
Георгий Иванов, в этой комнатенке, в этой почти корабельной каюте никогда не бывавший, изобразит ее в своих псевдовоспоминаниях о петербургских зимах и неверно, и непохоже. У Мандельштама получилось точнее, хотя он и перекрасил знаменитое синее платье Ахматовой, то самое, в котором ее отпортретирует Натан Альтман, в зеленый цвет. Зато все остальное вышло замечательно. Особенно нравился Анне Андреевне зависший в табачном тумане призрак фрегата. Николай в тот вечер и впрямь был похож на героя своих «Капитанов», хотя и занимался вполне будничным делом: пытался отыскать среди сваленных в угол африканских трофеев коробку с турецким табаком и курительными трубками, привезенную из Африки по заказу друзей-курильщиков. Коробка не находилась, курили какую-то дешевую дрянь, Анну от нее бил кашель.
Нет, не поднять волшебного фрегата:
Вся комната в табачной синеве —
И пред людьми русалка виновата —
Зеленоглазая, в морской траве!
Она курить, конечно, не умеет,
Горячим пеплом губы обожгла,
И не заметила, что платья тлеет
Зеленый шелк и на полу зола…
Так моряки в прохладе изумрудной
Ни чубуков, ни трубок не нашли,
Ведь и дышать им научиться трудно
Сухим и горьким воздухом земли!
Перестав ревновать Мандельштама к Гумилеву, Анна Андреевна с Осипом подружилась. Сначала просто по-человечески. После того как Мандельштам сказал: «Ваши стихи можно удалить из моего мозга только хирургическим путем». А подружившись, почти поняла, почему Николай с таким вниманием относится к его стихам. Мальчик с ландышами в петлице извлекал музыку из шума времени каким-то иным, недоступным ей способом, и предметы земных вещей соединялись в его поэтическом мире по неведомым ей законам. Нет-нет, она не завидовала и не соперничала. Она была целиком занята своей новой книгой.
А все-таки не думать о девушке с велосипедом не получалось…
В «Записных книжках» Ахматова называет Ольгу Николаевну Высотскую бедной и милой («…от бедной милой Ольги Николаевны Высотской <Гумилев> даже родил сына Ореста»). Как о существе робком и незначительном отозвалась о ней и Лидия Корнеевна Чуковская, познакомившаяся с Высотской в Фонтанном Доме у Анны Ахматовой в годы Большого террора: «Пришла ожидаемая дама. Тоненькая, старенькая, все лицо в мелких морщинах. Углы узкого рта опущены» (запись от 21 июля 1939 г.). Но вот что пишет о той же старенькой даме отец Лидии Корнеевны двадцать с лишним лет спустя: «Сейчас была у меня Ольга Николаевна Высотская; принесла воспоминания о Мейерхольде, с которым жила в Териоках. Бывшая красавица, сейчас ей не меньше 80, и все же остались повадки и манеры красавицы. После Мейерхольда сошлась с Гумилевым и имела от него сына Ореста, который теперь… заведует мебельной фабрикой… О.Н. говорит, растягивая гласные; моталась при большевиках в разных городишках и селах, ставя самодеятельные спектакли, получает 33 рубля ежемесячной пенсии».
На самом деле правы и Корней Иванович, и его дочь. Летом 1939-го Ольга Николаевна была в таком состоянии, что и знающие ее прошлое не смогли бы разглядеть в ней хоть что-то от бывшей красавицы. Она приехала в Ленинград хлопотать об арестованном сыне. Оба сына Гумилева, Лев и Орест, сидели в Крестах, но Анна Андреевна, пусть теоретически, все-таки могла рассчитывать на помощь и сочувствие влиятельных друзей, да и возвращалась из тюремной очереди к себе домой. У Ольги же Николаевны жилья в Ленинграде не было. Даже остановиться, кроме как у Анны Андреевны, не у кого… У нее в ту пору уже ничего и никого не было, кроме сына. Мотаясь по самым глухим углам империи, она, видимо, думала, что таким образом спрячет его от всевидящих глаз НКВД, и до поры до времени ей это удавалось. В 1938-м не удалось. Не удалось уберечь и от знакомства с единокровным братом (Орест Высотский познакомился с Львом Гумилевым несколькими годами ранее). По чистой случайности младшего сына поэта неожиданно выпустили, уже перед самой войной. Ольга Николаевна в случайность не поверит, будет считать: если б не ее хлопоты, Орест получил бы, как и Лев, минимум десять лет ИТЛ – исправительно-трудовых лагерей. Ухаживая за Анной Андреевной, убирая, стряпая, она пыталась отблагодарить за оказанное гостеприимство. (А.А. говорила Лидии Корнеевне, что не может есть; лишь Высотской удается приготовить что-то такое, что она способна проглотить, да и то под Ольгины уговоры.) В те страшные годы Ахматовой и в голову не приходило видеть в матери Ореста пусть и бывшую, но соперницу. Она совершенно спокойно объяснила Чуковской, что у младшего брата Левушки «совсем Колины руки». Однако о том, что Гумилев впервые открыто и гласно изменил ей именно с этой женщиной, не забыла. Михаил Ардов, исполнявший при Ахматовой роль посыльного, когда та, приезжая в Москву, останавливалась в квартире его родителей, на легендарной Ордынке, рассказывает в своих воспоминаниях, как однажды его отправили за Высотской якобы по важному и неотложному делу. Выяснилось, однако, что никакого важного дела не было. Просто Анне Андреевне сшили на редкость удачное платье, и ей не терпелось утереть нос бывшей разлучнице. Ольга Николаевна этого не поняла, приняв за чистую монету на ходу сочиненный липовый предлог. Михаил Ардов подает пересказанный эпизод с сильным ироническим акцентом, не замечая, что свидетельствует не только о женском тщеславии, хотя и об этом, к сожалению, тоже. Роман мужа с красавицей актрисой, которую весь Петербург привык видеть рядом с Мейерхольдом и в окружении целой свиты поклонников (и его, и ее), был для Анны Андреевны тяжким ударом, куда более тяжким, чем можно подумать по ее репликам в диалогах с П.Н.Лукницким. Недаром в «Записных книжках» Ахматова называет осень 1913 года трагической. Не будем забывать и о том, что именно эта связь, разрешившаяся рождением ребенка, резко повысила мужской рейтинг Гумилева и в кругу «милых прелестниц», и в мнении приятелей. После териокской истории о Николае Степановиче перестали говорить как о поразительно некрасивом неудачнике, который корчит из себя супермена.
Сохранились два литпортрета, запечатлевших Николая Гумилева в предвоенный год, когда по возвращении из последнего путешествия в Африку он стал человеком, о котором говорят, знакомства с которым ищут. Первый принадлежит перу беллетристки Тэффи:[26]26
Тэффи (урожденная Надежда Александровна Лохвицкая) – самая знаменитая из писательниц предвоенной поры. Крайне популярными в предвоенном Петурбурге были и ее «синие вторники». Главным украшением этих собраний, как вспоминала сама Тэффи, считались три грации: Саломея Андроникова («соломинка» из стихотворения Мандельштама, она же «красавица тринадцатого года» из ахматовской «Тени»), Анна Ахматова и жена поэта-акмеиста Сергея Городецкого. (У мадам Городецкой имелось обычное имя: Анна Алексеевна – но иначе, как Нимфа, ее не называл никто.) Все три дамы были моложе очаровательной хозяйки почти на двадцать лет. Тем не менее Надежда Александровна, слишком уверенная в себе, чтобы завидовать молодости и красоте, преподносила прелестную троицу гостям, словно авторскую икебану: «Мне нравилось усаживать их вместе на синий диван и давать каждой по розе на длинном стебле. На синем фоне дивана и синей стены это было очень красиво». Кстати, не где-нибудь, а в синей гостиной Тэффи Ахматова поймала на лету и присвоила, сделав фирменным, слово пластинка, в значении короткого, хотя и устного, но неизменяемого при повторе, отшлифованного до запятой прозаического текста. Вот что пишет Тэффи: «Саломея… умела, вернее, любила… говорить. Как-то раз она высказала желание наговорить пластинку, которую могли бы на ее похоронах выслушать ее друзья».
[Закрыть]
«Встречаться с ним я любила для тихих бесед. Сидеть вдвоем, читать стихи. Гумилев никогда не позировал. Не носил байроновских воротников с открытой шеей и блузы без пояса, что любил иногда даже Александр Блок, который мог бы обойтись без этого кокетства. Гумилев держал себя просто. Он не был красив, немножко косил, и это придавало его взгляду какую-то особую «сторожкость» дикой птицы. Он точно боялся, что сейчас кто-то его спугнет. С ним можно было хорошо и просто разговаривать».
Второй, поэтический и резко контрастный портрет Николая Степановича в 1913 году, не слишком мастеровитый, зато, как иногда случается с работами дилетантов, на редкость похожий на оригинал, написал сосед Гумилевых по Царскому Селу, литератор Эрих Голлербах:
Не знаю, кто ты – набожный эстет
Или дикарь, в пиджак переодетый?
Под звук органа или кастаньет
Слагаешь ты канцоны и сонеты.
Что, если вдруг, приняв Неву за Ганг,
Ты на фелуке уплывешь скользящей
Или метнешь свистящий бумеранг
В аэроплан, над городом летящий?
Тебе сродни изысканный жираф?
Гиппопотам медлительный и важный?
Иль в чаще трав таящийся удав,
И носорог, свирепый и отважный?
Они нашли участье и приют
В твоих стихах узорных и чеканных,
И мандрагоры дышат и цветут
В созвучьях одурманенных и странных.
Но в голосе зловещем и хмельном,
В буддоподобных очертаньях лика
Сокрытая тоска о неземном
Глядит на нас растерянно и дико.
И как порыв к иному бытию,
Как зов нетленный в темном мире тленья,
Сияют в экзотическом раю
Анжелико безгрешные виденья.
И перед ними ниц склонясь, поэт
На каменном полу кладет поклоны,
Сливая серых глаз холодный свет
С коричневатым сумраком иконы.
Эриха Голлербаха Анна Андреевна недолюбливала. Сын владельца самой вкусной и популярной в Царском Селе немецкой кондитерской, для нее он так и остался парвеню. Что бы тот ни делал, в том числе и для нее лично, например альбом «Образ Ахматовой», все казалось ей вульгарным. Даже на его лице, красивом и благопристойном, она замечала лишь следы всемирной пошлости. Особых талантов за сыном кондитера не водилось, но он был прирожденным коллекционером, и этой его страсти мы обязаны сохранением и публикацией писем Анны Горенко к Сергею фон Штейну. Но это мы, читатели Ахматовой, убеждены, что без девичьих писем ее биография будет неполной. Сама Ахматова так не считала и до конца жизни не смогла простить соотечественнику по Царскому Селу этой бестактности.
Но вернемся к истокам «трагической осени». По воспоминаниям Ореста Высотского, его мать навсегда рассталась с Гумилевым ранней весной 1913 года, еще до отъезда того в Африку, и что разрыв был для влюбленного Николая Степановича обескураживающе неожиданным. Версия красивая, но, на мой взгляд, не соответствующая действительности, даже если широко известное стихотворение, где Гумилев сравнивает себя с «несчастным Налем», «проигравшим» свою Дамаянти, и впрямь посвящено Высотской, а не Ахматовой. Вряд ли Гумилев, с его-то обостренным чувством мужского достоинства, стал бы спрашивать (письменно) у женщины, с ним порвавшей, «куда привезти» обещанную «леопардовую шкуру». А он об этом спрашивал в открытке, посланной по прибытии в Африку в мае 1913 года. Это во-первых.
Во-вторых. Поскольку доподлинно известны и дата появления на свет Ореста (20 октября 1913 г.), и день отъезда Гумилева из Петербурга (7 апреля того же года), реальнее предположить, что причина разрыва – неожиданная реакция Гумилева на сообщение Ольги Николаевны о своей беременности (не отменил отъезд, не пообещал немедленно развестись с законной женой и т. д.). Анна Андреевна всех этих подробностей смягчающих вину обстоятельств наверняка не знала, – Гумилев по обыкновению не снизошел до объяснений, – и потому никак не могла сообразить, что же ей-то делать. Разводиться? А Анна Ивановна? А Левушка? Единственный выход – убедить себя, что причудливая «личная жизнь» мужа не имеет к ней «решительно никакого отношения». Честно говоря, это решение было всего лишь хорошей миной при проигранной игре в семейное счастье, но иной возможности сохранить лицо у нее в ту осень не было. К тому же Николай продолжал вести себя так, как если бы ничего особенного не случилось. Вот только никак не хотел ехать в Царское, и когда Анна жаловалась, что на Тучке и холодно, и тесно и что Анна Ивановна сердится – бросили, дескать, мальчишку, – отмахивался: дела, дела, дела. Наконец уговорила.
Хотели приехать пораньше, но припозднились. Мальчик уже спал, свекрови нездоровилось, Шурочка, накрыв чайный стол, от совместного чаепития отказалась, ушла к себе.
Только уснули, как тут же проснулись: на половине Анны Ивановны криком кричал Гумильвенок. Николай Степанович не выспался, встал мрачный и тут же стал собираться. Анна тоже хотела ехать в город, но свекровь сказала почти сердито:
– К сыну ступай, у него уши болят. Коля до Тифлиса тоже маялся. Нет, не плакал. Сидит в кроватке и качается как китайский болванчик. А Лева орет словно резаный. Иди потаскай, у нас с Шурой руки отваливаются. И няньку надо менять, эта раззява и простудила. Отпросилась к своим на вечер, третий день глаз не кажет…
От неожиданности Анна, доставая носовой платок, выронила сумочку. Но свекровь уже смягчилась: да не волнуйся ты так, утрясется.
И в самом деле утряслось. Привезли сухие березовые дрова, Александра Степановна привела новую, добрую няньку, Коля-маленький стал спускаться в столовую к обеду, Дмитрий со своей немочкой куда-то упорхнули, Анна Ивановна перестала хвататься за поясницу, а Левушка орать по ночам.
Согнав с кушетки Молли, Анна перестелила постель, а сама все прислушивалась к кукушке в часах. А вдруг Николай все-таки приедет – с последним или, наоборот, первым утренним поездом, каким они в прошлом году обычно возвращались из «Бродячей собаки»? Кукушка прокуковала шесть раз. Значит, и сегодня не будет. На цыпочках пробралась в мужнин кабинет, куда не заходила с тех самых пор. Пачку разлучных писем Николай демонстративно оставил на прежнем месте. Рядом – заложенный голубой бисерной змейкой Баратынский.
Задернув штору и включив верхний свет, она забралась с ногами в кресло. Читала глазами, но стихи сами перекладывали себя на голос – не ее, Колин:
Решительно печальных строк моих
Не хочешь ты ответом удостоить,
Не тронулась ты нежным чувством их
И презрела мне сердце успокоить!
Не оживу я в памяти твоей,
Не вымолю прощенья у жестокой!
Виновен я: я был неверен ей;
Нет жалости к тоске моей глубокой!
Так! но когда их слух предубежденный
Я обольщал игрою струн моих,
К тебе летел я думой умиленной,
Тебя я пел под именами их.
Виновен я: на балах городских,
Среди толпы, весельем оживленной,
При гуле струн, в безумном вальсе мча
То Делию, то Дафну, то Лилету
И всем троим готовый сгоряча
Произнести по страстному обету;
Касаяся душистых их кудрей
Лицом моим; объемля жадной дланью
Их стройный стан; – так! в памяти моей
Уж не было подруги прежних дней,
И предан был я новому мечтанью!
Но к ним ли я любовию пылал?
Нет, милая! когда в уединеньи
Себя потом я тихо поверял:
Их находя в моем воображеньи,
Тебя одну я в сердце обретал!
Приветливых, послушных, без ужимок,
Улыбчивых для шалости младой,
Из-за угла Пафосских пилигримок
Я сторожил вечернею порой;
На миг один их своевольный пленник,
Я только был шалун, а не изменник.
Нет! более надменна, чем нежна,
Ты все еще обид своих полна…
Прости ж навек! Но знай, что двух виновных,
Не одного, найдутся имена
В стихах моих, в преданиях любовных.
Растроганная, Анна услышала предпесенный гул. Еле дождавшись, когда из гула вылупятся слова, схватила Колин безупречно отточенный карандаш:
Простишь ли мне эти ноябрьские дни?
В каналах приневских дрожат огни.
Трагической осени скудны убранства.
Гул затих. Анна подняла соскользнувшие с кушетки малахитовые четки, засунула Баратынского под подушку. Молли, поколебавшись, вскарабкалась на свое законное место, уткнувшись мордой в хозяйкины пятки.
Книга, главная ее книга, была готова к выходу в свет. У нее теперь было все.
Имя: Четки.
Концовка:
Простишь ли мне эти ноябрьские дни?
В каналах приневских дрожат огни.
Трагической осени скудны убранства.
И даже эпиграф:
Прости ж навек! Но знай, что двух виновных,
Не одного, найдутся имена
В стихах моих, в преданиях любовных.
Как все завязалось! Трехстишие в начале, трехстишие в конце! В этом было что-то античное, что-то от золотого сечения.
Утром, снаряжая Левушку для прогулки, свекровь сказала: «Тебе, Анна, Тыркова звонила. Та самая, Ариадна, за которой батюшка твой прежде ухаживал. На Бестужевских курсах вечер какой-то. Блок, заманивала, обещал быть».