355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Марченко » Ахматова: жизнь » Текст книги (страница 12)
Ахматова: жизнь
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:54

Текст книги "Ахматова: жизнь"


Автор книги: Алла Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

 
И как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота,
Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись, Венеция дожей —
Это рядом…» Но маски в прихожей…
 

Из Венеции дожей супруги Гумилевы выехали в двадцатых числах мая 1912 года самым кратким и дешевым путем: Вена, Краков, Киев. Оставив жену в Киеве (до конца июня появляться в Слепневе свекровь запретила, в губернии Тверской настоящего лета хватает на один июль), Николай Степанович, вернувшись в Петербург, распустил «аполлоновцев» по курортам и дачам, а сам отправился в Слепнево. Общество матери никогда не тяготило его. Тем летом их отношения были особенно теплыми. Гумилева (втайне) умиляла нежность, с какой Анна Ивановна кроила, шила, расшивала чепчики и распашонки. Часть умиления перепала и жене: «Мама нашила кучу маленьких рубашечек, пеленок и т. д.» (Н.Гумилев – А.Ахматовой, из Слепнева в Литки, конец мая 1912 г.).

Как Анна и предполагала, лучшим местом для будущего ребенка оказалось летнее Слепнево. Будь ее воля, она бы и родила здесь. Но ее воли не было. 12 августа, за месяц до предполагаемых родов, свекровь прямо-таки выставила сына и невестку в Питер: береженого Бог бережет. А ну как роды будут не срочные?

Тревоги и ее собственные, и бабкины оказались преувеличенными. Капризничая и паникуя по мелочам, в серьезных случаях Анна Андреевна смолоду проявляла недюжинную выдержку. Даже в конспективной записи П.Н.Лукницкого от 23 марта 1925 года рассказ роженицы, да еще и «первородки», удивляет именно этим – выдержкой:

«А.А и Николай Степанович находились тогда в Ц.С. А.А проснулась очень рано. Почувствовала толчки. Тогда А.А заплела косы и разбудила Николая Степановича: "Кажется, надо ехать в Петербург". С вокзала в родильный дом шли пешком, потому что Николай Степанович так растерялся, что не догадался взять извозчика или сесть в трамвай. В 10 часов утра были уже в родильном доме на Васильевском острове. А вечером Николай Степанович пропал. Пропал на всю ночь. На следующий день все приходят к А.А с поздравлениями, и А.А узнает, что Николай Степанович дома не ночевал. Потом наконец приходит и Николай Степанович с «лжесвидетелем». Очень смущен».

Валерия Сергеевна Срезневская объясняет неожиданное исчезновение Гумилева тем, что его соблазнили приятели, направляющиеся в места своих обычных увеселений. Дескать, подвернись ему в тот момент другие сотоварищи, менее подверженные таким «веселиям», Коля мог бы поехать в монастырь и отстоять монастырскую вечерню с «переполненным умилением сердцем». Мол, все дело было в его внутренней тревоге, которую нужно было как-то заглушить. Доля истины в этом объяснении есть, но только доля, ибо с внутренними тревогами Николай Степанович справлялся, не прибегая к помощи сотоварищей. По-видимому, он и впрямь растерялся. Уже то, что не догадался взять извозчика или сесть в трамвай, свидетельствует о не свойственной ему непрактичности. Ведь для того чтобы добраться пешком от Царскосельского вокзала до Васильевского острова, надо было затратить не менее полутора часов. И это при условии, что роженица могла идти достаточно быстро. А что было бы, если бы схватки начались по дороге? По-видимому, Анна Андреевна понимала состояние мужа, иначе десятилетие спустя не вспоминала бы нелепое его поведение с легким сердцем и юмором.

К счастью, как уже говорилось, в 1912 году судьба была на редкость благосклонна и к Анне, и к Николаю, и к Льву Гумилевым. Роды прошли благополучно, и уже через несколько дней мать с младенцем торжественно встретили в Царском Селе.

Первые два месяца, отказавшись от кормилицы, Анна не отходила от сына. Свекровь не возражала, хотя и видела, что материнского молока мальчику не хватает. По ее разумению, в течение восьми недель мать и дитя все еще единое и неделимое целое. Но как только неразлучные недели миновали, Анну стали полегоньку отодвигать от Гумильвенка. То золовка, то свекровь. Сначала это ее даже обрадовало, потому что снова начали появляться стихи. Пока еще совсем-совсем домашние. Одно о сыне. Второе о муже.

 
Загорелись иглы венчика
Вкруг безоблачного лба.
Ах! улыбчивого птенчика
Подарила мне судьба.
 

В стихотворении, обращенном к Гумилеву, улыбчива лишь первая строфа, написанная в те недолгие недели, когда Николай Степанович, искупая странное поведение во время родов жены, не столько в глазах Анны, сколько матери, хотя и отлучался по делам в Питер, ночевал в Царском. Наводил порядок в библиотеке, охотно топил печи, не убегал к себе, если Анна Ивановна, помогая невестке купать и пеленать младенца, вспоминала, каким веселым был Николай в детстве:

 
В ремешках пенал и книги были;
Возвращались мы домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый.
 

Вторую строфу Ахматова написала уже в конце октября, когда Николай Степанович снова стал под любым предлогом оставаться в городе:

 
Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
 

Пока еще ничего серьезного. Никаких трещин в обшивке новенького семейного корабля. Просто Гумилев восстановился в университете и, чтобы не терять дорогое время на дорогу, снял гарсоньерку в Тучковом переулке. И эту перемену Анна восприняла как счастливую. Наконец-то у нее в Петербурге появилось законное спальное место и она может бродить по обожаемому городу хоть ночь напролет, не рискуя опоздать на последний поезд, не обременяя отца или Валерию неожиданными ночевками. Оставлять надолго мальчика она не решалась, отлучки в Питер были краткосрочными, да и погода к прогулкам не располагала. Зато будущим летом она прочитает весь Петербург по шагам! К тому же хотя Николай и перекочевал в город, основная его жизнь была в Царском. Здесь устраивались собрания «Цеха», сюда наезжали столичные гости – комнатенка на Тучке была такой тесной, что и двух визитеров усадить некуда. И все-таки, и все-таки… Стихи про лебеденка, ставшего лебедем надменным, возникли не на пустом месте. Уж очень Гумилев был занят. Чем-то таким, что не имело отношения ни к старофранцузскому, которым он вздумал заниматься в университете, ни к «Аполлону» и даже к его собственным стихам. Так занят, что даже в «Собаку» охотно отпускал Анну одну. А если и появлялся в подвальчике, то перед самым разъездом и только в те дни, когда она засиживалась там до рассвета – чтобы доставить загулявшую жену либо на Тучку, либо на Царскосельский вокзал.

Решив возбудить ревность мужа, Анна Андреевна напропалую кокетничала с его друзьями, успешнее всего с Лозинским. Гумилев не реагировал. Не отреагировал даже на откровенные провокации – стихи и строки, напичканные недвусмысленными намеками на отношения с воображаемыми любовниками. Пока воображаемыми. А тут еще болезнь. С наступлением холодов выяснилось, что новый дом, несмотря на капитальный ремонт, трудно хорошо натопить. Еще холоднее было на Тучке. Испугавшись ее трудного кашля, свекровь забрала мальчика к себе и тут же нашла кормилицу. За грудным молоком на соседнюю улицу исправно бегала Маруся.

Выздоровела Анна так же внезапно, как занедужила, – с первым снегом. И так же неожиданно похорошела. Последствия не замедлили сказаться: Сергей Судейкин положил на нее глаз. Через неделю она выскользнула из сомнительного приключения – легко и беспечально, как в отрочестве выныривала из-под лодки. Даже Вале ничего не рассказала, вроде как сон приснился, противный, хотя и соблазнительный. Слава богу, что и Судейкин сделал вид, что промеж них ничего такого не было. А вот с женой «полуголубого» Сереженьки Ольгой Афанасьевной подружилась. В «Поэме без героя» Анна Андреевна скажет об Ольге Судейкиной: «Ты одна из моих двойников…» Какой смысл вкладывала в это слово Ахматова, осталось не разъясненным, ибо в человеческом отношении Ольга Афанасьевна и Анна Андреевна не двойники, а антиподы. Ольге при рождении феи даровали все то, чем обделили Аню Горенко. Она пела, танцевала, играла на сцене драматического театра, мастерила затейливых кукол, талантливо расписывала фарфор. Назвав Ольгу Афанасьевну в «Поэме» «Коломбиной десятых годов», Ахматова, похоже, имела в виду ее недворянское происхождение («деревенскую девку-соседку не узнает веселый скобарь»). Не исключаю, что в каком-то из первых (незаписанных) вариантов на маскараде в Белом зале Фонтанного Дома ей отводилась та же роль, какую исполняют красотки «из низов» на картинах Пьетро Лонги. Напоминаю: «Среди толпы «баутт» встречаются женщины-простолюдинки в коротких юбках и открытых корсажах, с забавными, совершенно круглыми масками коломбины на лицах». Этот вариант остался нереализованным. Подруга поэтов, белокурое чудо и т. д. – это уже не «деревенская девка». Пьетро Лонги отставлен, его место занял Боттичелли:

 
Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели…
 

Возвращаясь в Царское, уже в декабре, первым утренним поездом после бессонной и пустой собачьей ночи, Анна, чтобы самым пошлым образом не задремать – терпеть не могла клюющих носом загулявших царскоселов, – почти заставила себя «слагать стихи». Стала их прямо-таки делать из подхваченной на лету в подвальчике шутливой фразы: «Да все мы тут бражники да блудницы». Вспоминала и усталое мимозное личико танцующей Ольги… Последняя строфа, Ольгина, уладилась, когда свернула на Малую. Николай не спал, объяснил, что заработался, придумывая первый, на 1913 год, номер «Аполлона». Объяснял как-то уж очень подробно, как будто опасался, что жена догадается об истинной причине его бессонницы. Но Анне было не до подробностей. Ей очень-очень хотелось прочесть сочиненные в вагоне стихи. Не ошибается ли она, думая, что перешагнула границу, отделяющую сине-голубой, девический «Вечер» от новой взрослой книги?

 
Все мы бражники здесь, блудницы.
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
 
 
Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
 
 
Навсегда забиты окошки:
Что там, изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза.
 
 
О, как сердце мое тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
 

Кончила и вопросительно поглядела на мужа.

– Если такого наберется на целый сборник, его придется продавать в зеленных лавках.

– Это хула или хвала?

Вместо ответа Гумилев протянул лист бумаги:

– Садись за стол и запиши. И не карандашом. Чернилами. Когда ты это все придумала? Сегодня? В вагоне? Так и подпиши: 19 декабря. В вагоне. У меня в «Аполлоне» для первого номера изюминки нету.

Еще в ноябре, когда Анна перестала кормить, они с Николаем решили, что на Рождество вместе поедут в Киев. Заранее предупредили об этом мать. Но Гумилев, сославшись на неотложные дела, от семейной поездки отказался. Анна не обиделась. Как ни раскладывай, а без его зарплаты в «Аполлоне» не то чтобы жить – существовать не на что. Особенно теперь, когда Левушке нужны и няня, и кормилица. Она бы и сама не поехала, но отменить обещание невозможно. В Киев, и тоже на Рождество, собирался приехать Виктор. Теперь ее младший братец высокий, красивый морской кадетик, отец не может на него налюбоваться. Виктор вполне мог отгулять каникулы в Петербурге, но он так мечтал, что в первый его курсантский отпуск вся семья соберется у елки…

Вернулась Анна домой в самый последний день счастливого Собачьего года. И в этот день, точнее, вечер получила еще один предновогодний презент. В поздний час 31 декабря 1912 года ее визави в царскосельском почти пустом поезде оказался Николай Владимирович Недоброво. Шапочно они были знакомы давно. Обменивались улыбками на Башне, не раз сталкивались на одних и тех же аллеях в Екатерининском парке. А вот разговорились впервые. Прощаясь у своротки на Малую, Недоброво церемонно поцеловал ей руку. Чуть ниже запястья. А вот смотрел – они были одного роста – не церемонно, глаза в глаза. Глаза у Николая Владимировича были редкостного фиалкового цвета.

Интермедия четвертая (1913)

Вечерний и наклонный

Передо мною путь.

Вчера еще влюбленный,

Молил: «Не позабудь».

А нынче только ветры

Да крики пастухов,

Взволнованные кедры

У чистых родников.

Анна Ахматова

Свиданий они не назначали. В «Собаке» Недоброво не бывал, ночные бдения с «примесью дворняжки» были не в его вкусе. Однако как-то само собой получалось, что, случайно пересекшись, то Анна Андреевна, то Николай Владимирович невзначай сообщали, когда и каким поездом планируется поездка в Петербург. У Недоброво были слабые легкие, и он, если позволяли служебные обстоятельства, даже зимой неделями жил в Царском Селе, на даче. Дача была собственной. Супруга изящного господина с фиалковыми очами обладала состоянием, и немалым. Детей у них не было.

Свидания начались позже, ближе к весне, в марте, когда Недоброво вплотную занялся организацией «Общества поэтов» и у него появился предлог сделать общение с Анной Андреевной более тесным. Как-никак, а жена Гумилева была не просто супругой лидера акмеистов, но и входящей в моду поэтессой. О том, чтобы завлечь Ахматову в свой эстетический клан, Недоброво разговоров не заводил, но даже молчаливое, скромное присутствие примадонны «Бродячей собаки» на собраниях «Общества» поднимало его престиж в глазах публики. К тому же, по плану Недоброво, его предприятие должно было отличаться и от гумилевского «Цеха», и от прочих литературных собраний тем, что его украшением будут самые элегантные и модные дамы столицы.

Однажды их прощание, впрочем, вполне благопристойное, под уличным фонарем, засек Гумилев и потом с неделю изводил «неверную жену» насмешками. Недоброво Николай Степанович не жаловал. Дескать, господин сей не просто комильфо, а какой-то преувеличенный комильфо. Действительно, культивируя и демонстрируя высокий образ мыслей, Николай Владимирович был чрезвычайно щепетилен «в отношении чистой обуви и перчаток». Правда, Гумилев (по воспоминаниям современников) и сам питал старомодное уважение к правилам хорошего тона, однако в его «джентльменстве» было что-то нарочито несерьезное, что-то от манеры юного провинциального актера, которому в столичном театре вручили роль на вырост. Недоброво же джентльменствовал всерьез. Всерьез доказывал стремительно опрощавшемуся и быту, и бытию, как важно быть серьезным и благовоспитанным даже в мелочах. Благовоспитывал Николай Владимирович и Анну Андреевну. Не обидно, как ребенка, и, видимо, достаточно умело. Ее это забавляло, тем паче что ученицей она была способной. Но время от времени Анна взбрыкивала – какого черта, она такая, какая есть! И выдавала, словно вынимала из потайного кармана, свой коронный жест, еще девочкой подсмотренный у лихой молодухи на одесском базаре. Об этих взбрыках через три четверти века, опираясь на обмолвки и проговорки Ахматовой, рассказала ее младшая подруга, Надежда Яковлевна Мандельштам: «Первые свои уроки, как должна себя вести женщина, А.А. получила от Недоброво. Какая у него была жена, спрашивала я; оказалось, что его жена очень выдержанная дама из лучшего общества. Сам Недоброво тоже был из "лучшего общества", и его влияние сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны. "Аничка всем хороша, – говорил он, – только вот этот жест, она ударяла рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула мне ее почти под нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы"».

Таким жестом, судя по всему, было и знаменитое «Стать бы снова приморской девчонкой…», написанное (скорее всего) после 4 апреля 1913 года.

Напомню этот текст:

 
Вижу выцветший флаг над таможней,
И над городом желтую муть.
Вот уж сердце мое осторожней
Замирает и больно вздохнуть.
 
 
Стать бы снова приморской девчонкой,
Туфли на босу ногу надеть,
И закладывать косы коронкой,
И взволнованным голосом петь.
 
 
Все глядеть бы на смуглые главы
Херсонесского храма с крыльца
И не знать, что от счастья и славы
Безнадежно дряхлеют сердца.
 

Почему я предполагаю, что процитированное стихотворение написано после 4-го, но не позже 7 апреля 1913 года, а не осенью, как датировала их сама Ахматова, и не в феврале, как полагают составители шеститомного собрания ее сочинений? Потому, что 4 апреля в петербургской квартире Недоброво состоялся литературный обед по случаю открытия «Общества поэтов». Городская квартира Николая Владимировича и Ольги Александровны Недоброво, в которую А.А. попала впервые 4 апреля 1913 года, была не просто богатой или стильной. Она была подчеркнуто, с вызовом эксклюзивно-антикварной. И мебель, и сервировка – музейных кондиций. Хозяин, офраченный и опроборенный, – в черно-белом. Хозяйка – в фамильных бриллиантах. Словом, антураж оказался до того чужеродным, что приморской девчонке очень-очень захотелось, хлопнув по коленке и вывернув ладонь, сунуть им всем прямо под нос свое – Нате!

Блок, приглашенный на открытие, прочитав, как было договорено, «Розу и крест», откланялся. Была ли это реакция на фамильные бриллианты супруги приятеля, Анна не поняла, но таким равнодушным, душевно уставшим от своей «признанности» и не по возрасту дряхлым она его еще никогда не видела…

Обед незаметно перешел в ужин, разумеется, при свечах, свечи – в канделябрах итальянского XVI века… Вернулась Анна Андреевна в Царское поздно, а утром наконец выяснилось, чем же все последние месяцы был так таинственно занят ее муж. Оказывается, подготовкой к очередной африканской экспедиции! На сей предмет милый его племянник, по настоянию обожаемого дядюшки, совершенствовался в фотографии, учился стрелять и т. д. и т. д. Анна кинулась к золовке. Шурочка расплакалась. У них все готово – и бумаги, и деньги, и патроны. Военное ведомство выдало пять ружей, тыщу патронов, а от Академии наук еще и 600 рублей. Я ему… А он мне… Ты случайно не знаешь, что такое амок? Амок? При чем тут амок? Да это Коля, мой, так говорит: африканский амок.

Воистину – амок, влеченье, род недуга. Но это у Коли-маленького – амок. Николай Степанович на одержимого не похож. Тут что-то другое, посложней.

Весна была ранней. У соседей справа мыли окна, и кто-то очень юный пел под гитару:

 
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Что ищет он в краю далеком?
Что кинул он в краю родном?
 

… И не от счастия бежит? И счастия не ищет? «Я конквистадор в панцире железном…»? Как же поздно она догадалась, откуда у Колиного «конквистадора» «железный панцирь»! «Нет на устах моих грешных молитвы, нету и песни во славу любезной, помню я только старинные битвы, меч мой тяжелый да панцирь железный». А как могла позабыть про его отроческий Кавказ? Он же говорил, рассказывал, что исходил с ружьем заросшие диким лесом окрестности Тифлиса! У нее – Крым. Ясный. Античный. Пушкинский. У него – Кавказ. Лермонтовский. «Тот чудный мир тревог и битв»! Сколько разговоров, толков, соображений о Брюсове, Анненском, Пушкине! О Лермонтове ни слова. Ну, прямо по Блоку: чем реже на устах, тем чаще в душе. У нее и Царское – пушкинское. У него – лермонтовское. У нее – «смуглый отрок». У него – маленький гусар. И не от Лермонтова ли у Гумилева кавалерийские мечтания? Свекровь на днях вспоминала, как младший сын, восьмилетний, услышав краем уха, что отец собирается купить маленькую усадьбу, заявил: не стану там жить, если не будет лошадей. Все с ума сходят, мечтают об автомобилях, запах бензина слаще шартреза. А ему – кони-лошади и обязательно верховые. Впрочем, не все. Зенкевич тоже вздумал заняться верховой ездой. Но тот в степи вырос, при табунах и табунщиках, а Коля? Внук рязанского дьячка, сын корабельного врача, племянник контр-адмирала…

Из филологических расследований Анну вывела Ольга Судейкина. В Царском Оленька почти не бывала – не любила пригородных поездов. И если преодолела железнодорожное предубеждение, значит, что-то случилось. И впрямь случилось. С Всеволодом Князевым, ее поклонником. Попытка самоубийства. Причастие к смерти Князева Ольга решительно отрицала, доказывая Анне, что Всеволод просто запутался, хотел вырваться, уйти от кузминских «юрочек», стать нормальным, не «голубым», а как вернулся в полк, там такие же педерасты накинулись на него, мерзавцы. Вот и не выдержал. Но про них-то здесь никто не знает, обвинять меня будут. Родные уж точно будут.

Ахматова Коломбине не поверила. «Юрочки» так на женщин не смотрят, как Князев на Ольгу смотрел. Это с ним она в ресторане была, когда Блок послал ей черно-красную, почти черную розу… «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, Аи…»

– Насмерть? Совсем?

– Пока жив, но безнадежен.

Сведения, которыми располагала Ольга Афанасьевна, оказались верными. В Вербную субботу, 6 апреля 1913 года, из Риги на адрес О.А.Судейкиной пришла телеграмма с сообщением о смерти Всеволода Князева, поэта и офицера. А на следующий день, 7 апреля, Николай Степанович уехал на полгода в Африку.

Георгий Иванов – мемуарист из принципа недобросовестный. Однако ситуация отъезда Николая Гумилева в последнюю африканскую экспедицию отражена в его воспоминаниях и верно, и выразительно; в умении ставить слово после слова ему не откажешь:

«Последняя его экспедиция (за год перед войной) была широко обставлена Академией наук. Я помню, как Гумилев уезжал в эту поездку. Все было готово, багаж отправлен вперед, пароходные и железнодорожные билеты давно заказаны. За день до отъезда Гумилев заболел – сильная головная боль, 40 температура. Позвали доктора, тот сказал, что, вероятно, тиф. Всю ночь Гумилев бредил. Утром я навестил его. Жар был так силен, что сознание не вполне ясно: вдруг, перебивая разговор, он заговаривал о каких-то белых кроликах, которые умеют читать, обрывал на полуслове, опять начинал говорить разумно и вновь обрывал. Когда я прощался, он не подал мне руки: "Еще заразишься" – и прибавил: "Ну, прощай, я ведь сегодня непременно уеду". На другой день я вновь пришел его навестить, так как не сомневался, что фраза об отъезде была тем же, что и читающие кролики, т. е. бредом. Меня встретила заплаканная Ахматова: "Коля уехал"».

Иванов не преувеличивает, Анна и в самом деле не могла остановить слез… Ночью бредил, горел, а за два часа до отъезда, потребовав горячей воды для бритья, побрился и стал укладывать то, что было еще не уложенным. Анна в присутствии свекрови попробовала уговорить его поменять билет, но он продолжал укладываться… Среди еще не уложенного были, как всегда, и книги в дорогу. Растерянная Анна Андреевна сунула в одну из них листок бумаги с переписанными для «Гиперборея» стихами про приморскую девчонку.

Получив от Коли-маленького телеграмму, данную сразу же по приезде в Одессу: Добрались живым Обнимаем Николаи, – Анна стала собирать вещи. Тифозных в Одессе держали в барачном карантине, надо ехать, договариваться с врачами. Свекровь невестку не отпустила: повременим день-другой, может, не тиф, а предотъездная горячка. Предполагаемый тиф, к счастью, оказался всего лишь гриппом. В поезде Николай отоспался, и через несколько дней Анна получила от мужа письмо, отправленное срочной почтой 13 апреля 1913 года.

Анна Ахматова, хотя и заводила архивы, обращалась с ними небрежно. В советское лихолетье несколько раз сжигала свои бумаги. Однако на апрельское письмо мужа не посягнула ни после расстрела Гумилева, ни после арестов сына. Хотя могла бы и сжечь, ибо запомнила его на всю оставшуюся жизнь: «Милая Аника, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном… В здешнем магазине просмотрел Жатву. Твои стихи очень хорошо выглядят… Я весь день вспоминаю твои строки о приморской девчонке, они мало что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано и так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными».

В альманахе «Жатва» были опубликованы, казалось бы, куда более эффектные и куда более «популярные» строки Ахматовой («Безвольно пощады просят…», «И кто-то во мраке дерев незримый…», «Протертый коврик под иконой…»). Но о них Николай Степанович упоминает вскользь, дескать, «хорошо выглядят», а сам снова возвращается к стихам о приморской девчонке, где «так просто сказано и так много». Так много эти стихи говорили Гумилеву прежде всего лично. С отрочества, с первых зимних прогулок он удивлял Анну звериным нюхом на стихи, позволявшим вмиг, не раздумывая, выхватить из нескольких текстов самый удачный. На этот же раз Гумилев не просто удивил, а поразил ее дьявольской интуицией. В двенадцати строчках про приморскую девчонку ни слова про любовь, а он, надо же, догадался: Анна наконец-то проговорилась о том, что случилось с ней семь лет назад, ранним летом 1907 года, между радостным обещанием обвенчаться тайно, если отец будет против их брака (в зимних письмах из Киева), и холодно-равнодушным отказом через неполных два месяца в Севастополе… «Милая Аня, ты не любишь и не хочешь в этом признаться…»

Прозой о том, о чем ненароком проговорилась в стихах приморская девчонка, Анна Ахматова поведает двенадцать лет спустя, в разговорах с Павлом Лукницким: «В течение своей жизни любила только один раз. Только один раз. Но как это было! В Херсонесе три года ждала от него письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько верст ходила на почту и письма так и не получила. Закинув голову на подушку и прижав ко лбу ладони, с мукой в голосе: "И путешествия, и литература, и война, и подъем (точно ли это слово, не ручаюсь, но смысл тот), и слава – все, все, все, решительно все, только не любовь… Как проклятье… (одно слово, не помню)… эта, одна, единственная, как огнем, сожгла все, и опять ничего"» (запись от 3 марта 1925 г.).

Впрочем, и Гумилев не очень-то спешит признаться, что и его чувство к «милой Анике» за три года несчастливого и странного их брака утратило юношеский пыл. Зачем? Ведь Анна Андреевна об этом уже знает, и доказательства несравненной ее правоты неоспоримы. Если бы любил, как тогда, когда приезжал в Одессу и Севастополь, не влюблялся бы в других женщин, не волочился бы за Музой дальних странствий. На этот довод Гумилеву возразить нечего. Его страсть к покровительнице всемирных путешественников пожизненна, и связь с другой женщиной имеет место быть, и любви, о какой он, «мальчиком странно влюбленным», мечтал как о рае золотом, не получилось. Все так, а ему при этом почему-то «не только радостно, но и необходимо» сказать Анне главное. И про себя, и про нее: «По мере того как ты углубляешься для меня как женщина, я хочу укреплять и выдвигать в себе мужчину».

Словом, чем более женскими и глубокими становятся стихи Ахматовой, тем упрямее, от противного, Гумилев укореняет в свой поэзии (и в жизни) культ воина и «конквистадора».

Впрочем, в письме есть и еще одна фраза, звучащая несколько странно после вышеприведенных признаний: «Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались Жемчуга, и они мне ближе Чужого неба». Третий сборник Н.С.Гумилева «Жемчуга», напоминаю, вышел в свет 16 апреля 1910 года. Получив сигнальные экземпляры, Николай Степанович в тот же вечер уехал в Киев, чтобы преподнести их Анне Горенко в качестве свадебного подарка. Про следующую книгу мужа «Чужое небо» Ахматова (в «Записных книжках», то есть через полвека) скажет так: «Самой страшной я становлюсь в "Чужом небе" (1912), когда я в сущности рядом ("влюбленная в Фауста Маргарита, женщина-вамп в углу, Фанни с адским зверем у ног, просто отравительница, киевская колдунья с Лысой горы – "А выйдет луна, затомится…"). Там борьба со мной! Не на живот, а на смерть!» Анна Андреевна по обыкновению несколько драматизирует ситуацию, но суть конфликта («борьба со мной!») определяет верно. Даже восхищенный свежестью и простотой пленительного стихотворения, Гумилев не упускает случая напомнить строптивой жене, что его Луна, в отличие от ее Луны, не сосуд с приворотным зельем, а алмазный щит мудрой и мужественной Афины Паллады.

Допускала ли Ахматова, что Гумилев именно так, глубоко и лично, поймет эти стихи? Вряд ли. Иначе не сделала бы мужу на долгую, минимум на полгода, опасную дорогу страшный подарок. Видимо, думала, что Николай Степанович, как и Лозинский, отнесется к стихам о приморской девчонке как к изящной севастопольской зарисовке. Ведь и наши, читательские глаза «проросли в глубину» лишь после того, как в переложении Павла Николаевича Лукницкого стал известен приведенный чуть выше рассказ Ахматовой о своей первой и единственной любви.

Что ответить на такое письмо? Тем более ответить человеку, который сам отправил себя в трудную экспедицию, дабы доказать, что «только сумма преодоленных препятствий служит истинно правильным мерилом подвига и человека, его совершившего»? Сказать, что Николай заблуждается, полагая, будто она просто боится посмотреть правде в глаза: зная, что не любит мужа (и не полюбит никогда), не хочет в этом признаться. Ни себе. Ни ему. А как реагировать на слова Гумилева о том, что, несмотря на трехгодичный опыт брачного союза, он все такой же, как тогда, когда писались «Жемчуга»?

Время шло, письмо не складывалось. Анна Андреевна уже сочиняла в уме текст телеграммы, но тут произошло непредвиденное. Разбирая по просьбе свекрови бумажные завалы в кабинете Николая Степановича, она обнаружила пачку женских писем. То, что муж у нее на глазах оделяет вниманием всех «хорошеньких», ее не слишком беспокоило, таков был стиль мужского поведения, принятый в их полубогемном кругу и особенно процветавший в «Бродячей собаке». Но письма свидетельствовали о совсем ином типе отношений…

После этой находки у нее было полное право не написать «африканцу» ни единого слова. Приняв это решение, Анна Андреевна уехала к отцу, и лишь переждав неделю, отправилась в Слепнево. Там и успокоилась: стихами. Если так и дальше пойдет, к осени будет готова новая книга.

Из творческой отрешенности ее вывела тревога, охватившая все население слепневского дома. В течение полутора месяцев ни от Коли-большого, ни от Коли-маленького ни письма, ни телеграммы. Теперь и за обедом, и за вечерним чаем не было иных толков, кроме как о пропавших экспедициях. Прежде всего, конечно, об африканской, но и не только о ней. Дмитрий Степанович Гумилев с нетерпением ждал газет, чтобы узнать, нет ли вестей о его бывшем однокашнике по Морскому кадетскому корпусу Георгии Брусилове, капитане парового парусника «Святая Анна» и начальнике первой в России полярной экспедиции, организованной на частные средства. «Святая Анна», простоявшая все прошлое лето у Николаевского моста, и ее двадцативосьмилетний капитан были в те месяцы первым сюжетом всех российских газет.

Анна Ахматова полярного ажиотажа не застала. Она, как мы помним, уехала в Италию за два дня до прибытия в Петербург «Святой Анны», а вернулась (на роды) спустя два дня после того, как красавица-шхуна отшвартовалась от Невского причала. Прошли мимо ее ушей и осенние сообщения о том, что связь с брусиловцами потеряна. И вдруг выяснилось, что судьбой экипажа «Святой Анны» интересуется даже ее отец. Правда, прогнозы Андрея Антоновича были оптимистичны: судно вмерзло в береговые льды и теперь находится в дрейфе. Надо ждать июля, открытия навигации. Когда Анне приходилось ночевать у отца, постель ей стелили в его кабинете. Раздеваясь, она заглянула в раскрытый на письменном столе журнал «Речное судоходство» и прочла отмеченное отцом: «Шхуна производит весьма благоприятное впечатление в смысле основательности всех деталей корпуса. Материал первоклассный. Обшивка тройная, дубовая. Подводная часть обтянута листовой медью». Прочла и улыбнулась: вот и у меня внешность русалочья, а «подводная часть» обтянута листовой медью. Все Анны такие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю