355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Марченко » Ахматова: жизнь » Текст книги (страница 9)
Ахматова: жизнь
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:54

Текст книги "Ахматова: жизнь"


Автор книги: Алла Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Как видим, предмет спора – собор Святого Владимира и Врубель. У Ахматовой в стихах – полное согласие с «обывателями», ее не возмущают «слащавые красивости Васнецова». Для нее Владимирский собор и его вознесенный над древним городом черный крест – такая же святыня, как и легендарная София. Но спор о Васнецове не главное. Главное – продолжение разговора о Врубеле, не сегодня, в январе 1915-го, начавшегося, и не с неким абстрактным собеседником, а именно с Анной. Мысль о том, что Врубель – демон, что «от него все демоны ХХ века», – ее любимая, затверженная, задушевная мысль. И вот что интересно. Как следует из текста, Чулков в Киеве не в первый раз, но единственный храм, который он осматривает не впервые, – это любимая Анной Андреевной Кирилловская церковь с росписями Врубеля, его знаменитая Богородица «с безумными», по ее определению, глазами. Однако и на этот счет у Чулкова другое, отличное от ахматовского, мнение. Дескать, уже то, что Врубель писал апостолов с «несчастных сумасшедших» (пациентов ближайшей лечебницы для душевнобольных), «указывает на духовную слепоту» художника. Не нравится ему и Богородица: «На первый взгляд торжествует дивный монументальный стиль Византии», свободный от психологизма, а ежели всмотреться – стилизация. Чтобы с такой дотошностью оспаривать соображения, высказанные не в специальной искусствоведческой работе, а всего лишь в лирических стихотворениях да разговорах с их автором, надо, согласитесь, быть очень задетым. И не профессионально – по-человечески.

О многом говорит, на мой взгляд, и вот какой факт. Вернувшись в Россию, Чулков снимает квартиру в Царском Селе. Заглохший было роман начинает растепливаться,[17]17
  Об этом, как уже упоминалось, есть краткая запись в Дневнике П.НЛукницкого: «1915–1916. Зима. Встречи с Г.И.Чулковым, который живет в Царском Селе на Малой улице – в расстоянии одного квартала от дома Гумилевых».


[Закрыть]
но, так и не разгоревшись, угасает, ибо судьба Георгия Ивановича делает неожиданный поворот, амурным приключениям не способствующий. Надежда Григорьевна после пятнадцати лет бесплодного супружества вдруг забеременеет и благополучно родит своему верному, в сущности, донжуану долгожданного сына.

Допустим, полусогласится дотошный читатель, стихи, которые людская молвь связывает с Модильяни, относятся не к нему. Но какое отношение имеют собранные вами факты (предположим, что это и в самом деле факты) к тому сюжету, который и впрямь является в судьбе Ахматовой роковым – ее внезапному, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», побегу в Париж? Ведь по совокупности обстоятельств инициатору этого якобы засекреченного романа выгоднее было спрятать концы в воду, утаить от жены очередное опьянение чужой юностью и красотой? Не против же желания господина Чулкова Анна приехала в Париж одновременно с ним?

Что касается возражения первого, то в нем есть резон. Многие поэты, в их числе Александр Пушкин и Иосиф Бродский, утверждали, что жизнь и творчество – вещи несовместные. Однако другие авторы, в том числе и знаменитые, придерживаются прямо противоположной точки зрения. Гете, например, считал лучшей критической работой о себе исследование, автор которого самостоятельно, без подсказок и наводок поэта, обнаружил самую непосредственную связь между знаменитыми «Римскими элегиями» и теми сугубо житейскими обстоятельствами, в каких Гете оказался в годы их создания. Сходную позицию занимал, кстати, и Константин Батюшков: только тот стихотворец – истинный поэт, кто живет, как пишет, и пишет, как живет. Такой тип творческого поведения он называл «пиэтической диетикой». Ахматова строжайшей «диетике» следовала далеко не всегда. Порой и впрямь могла превратить пойманную на лету фразу в стих. Однако подобного рода «присвоений» у нее совсем немного. К тому же пойманные в воздухе, в шуме времени, в гомоне общежития импульсы укоренялись, давали побег и шли в рост только тогда, когда оказывались сочувственными, соответствующими состоянию-положению-переживанию, уже забродившему в творческом тигле, но еще не нашедшему «первого» слова, еще не умеющему сказаться. И что бы ни утверждали теоретики и критики, читатель интуитивно, по инстинкту, выбирает (для личного пользования!), запоминает наизусть, присваивает, использует как добавку к собственному сердечному опыту прежде всего произведения, обеспеченные реальным, взятым из действительного происшествия, а не сочиненным (выдуманным) переживанием.

Что же касается положения второго – по какой такой причине Анна Андреевна в мае 1911 года оказалась в Париже, – то этот вопрос из тех, на какие документы по своей воле не отвечают. Чтобы заставить их заговорить, придется, следуя путем исторических реконструкций Ю.Н.Тынянова, автора «Кюхли» и «Смерти Вазир-Мухтара», не побояться сделать лишний шаг в указанном им направлении: «Я начинаю там, где кончается документ».

Сделаем же этот шаг…

1910 год. Последняя декада сентября. Осень выдалась ранняя, но не по-петербургски яркая и теплая. Справившись с делами, Георгий Иванович завернул в любимый их с Блоком кабак на Мойке. Вышел уже в первых сумерках и удивился: к дверям поселившегося под той же аркой новорожденного «Аполлона» подъезжали стильные экипажи, из которых выпархивали столичные жар-птицы, декольтированные, в вечерних туалетах, в сопровождении соответствующих черно-белых, офраченных, «в шик опроборенных» господ. Чулков, хоть и был подшофе, присоединился. Выяснилось, что в журнале вернисаж – пробный показ художников группы «Мир искуства» перед большой, приуроченной к Новому году выставкой в музее Первого кадетского корпуса. К этой выставке Зинаида Серебрякова писала его, Чулкова, портрет. Портрета среди выставленных в журнальной галерее работ Георгий Иванович не обнаружил и, чувствуя себя не совсем уютно среди разнаряженной публики, хотел было подвинуться к выходу, но не ушел. Перед картиной Сергея Судейкина стояла юная высокая и стройная темноволосая женщина, плотно и почтительно окруженная сотрудниками «Аполлона». Заметив, что на нее смотрят, она сильно смутилась. Неловко протиснувшись сквозь стерегущую незнакомку живую изгородь, Георгий Иванович шепотом попросил ближайшего из «охранников» – познакомь, дескать. И осекся: протянув маленькую руку с массивным обручальным кольцом, дама не произнесла ни слова. Раздосадованный, он снова стал медленно продвигаться к выходу. В дверях все-таки оглянулся и встретился с женой африканца глазами: глаза у новоиспеченной мадам Гумилевой были светлые.

Дойдя фланирующим шагом до самого Невского, Чулков неожиданно для себя повернул обратно, и уже не шел, а почти бежал. Интуиция не подвела: перед подъездом маячила одинокая женская фигурка… Он замедлил шаги, соображая, как объяснить свое возвращение, но объяснение не понадобилось. Не зная, с чего начать, начал с самого банального, с Сережи Судейкина. Анна перестала топорщиться и, как-то по-детски сбиваясь, призналась, что с художником не знакома, а про фамилию эту – Судейкин – знает от своего отца. За отцом, мол, следили. Он заметил и пошел в жандармское управление к Судейкину, отцу художника, сказал: если хотят следить, пусть делают это незаметно, а то нервирует и мешает работать. Судейкин вызвал кого-то и приказал привести того сыщика. Когда сыщик явился, Судейкин спросил, ему ли поручено следить за А.А.Горенко, и, получив утвердительный ответ, показал кулак. А совсем скоро Судейкина-старшего убили, а ее отца все-таки выслали из Петербурга.

Многозначительно помолчав, Чулков стал рассказывать о своих сыщиках и жандармах. И о ссылке в Сибирь, о том, как добирался до места назначения: целый месяц плыли по Лене в лодке, якуты пьяные, как доплыли, непонятно. И как прожили с Надей, женой, два года в юрте. Знаете, Анечка, там вечная мерзлота, и луговая клубника, как в леднике, до весны ни вкуса, ни аромата не теряет.

Когда шесть лет спустя, в 1916-м, Георгий Иванович уезжал на фронт и попросил Анну проводить его (Надежда Григорьевна не могла, заболел маленький), она призналась, что в тот первый их вечер ужас как боялась, что Чулков начнет к ней «приставать». Поутихшие к той поре толки о его романе с женой Блока были для нее, провинциалки, наисвежайшей столичной сплетней. Шла рядом, улыбалась, а думала: неужели этот долговязый красавец, этот специалист по женам поэтов, и ее, как Любовь Дмитриевну, пригласит в какой-нибудь мерзкий ресторан?

А он никуда не приглашал, даже не придерживал из учтивости под руку, просто шел рядом и похож был не на коварного соблазнителя, а на протестантского пастора. И до вокзала не проводил, остановил извозчика. Правда, прощаясь, предложил: приезжайте ко мне в Павловск, мы с Надей там дачку снимаем. Жена уже в августе норовит в город удрать, а я – до ноября. Работа срочная, в Питере – суета сует. Анна замялась, и Чулков тут же перевел стрелки: «Послезавтра, на Башне, у Вячеслава Иванова, надеюсь, увидимся». На Башне, в понедельник, и передал, точнее, передвинул по столешнице записку: «В среду. Днем. Буду ждать на платформе. С подругой и без. С часу до трех. Г.И.». И, не дожидаясь ответа, исчез по-английски. Переполошившись, Анна кинулась к Вале. Валя отнеслась к рассказу подруги на удивление спокойно. А почему бы нам, Анюта, не погулять в Павловске? Сколько лет ты не была там осенью? Осень в Павловске – диво дивное. Если не сидеть в ресторане…

В отличие от Анны Валерия Сергеевна Тюльпанова, пока еще не Срезневская, опаздывать не любила, чем крайне обрадовала Григория Ивановича. «И с чего ты взяла, что он похож на пастора? По-моему, на благородного разбойника!» Вале-Валечке благородный разбойник понравился, и его избушка на курьих ножках тоже. Кончался сентябрь, а осень все еще улыбалась почти по-летнему. На небе ни облачка. Георгий Иванович декламировал Тютчева:

 
И льется чистая и теплая лазурь
На отдыхающее поле.
 

И так – до середины октября. А в октябре в договоренное воскресенье у головного вагона Валя не появилась. Потом объяснила: Срезневский не отпустил. Анна, поколебавшись, поехала одна и по обыкновению перепутала расписание. На перроне в Павловске никого не было. Хотела вернуться в Царское, но уж очень хорош был день – классическое бабье лето. Несмотря на топографическую тупость, легко отыскала чулковскую избушку среди полутора десятка почти одинаковых «коммерческих» дачек. Но не успела открыть калитку, как хлынул дождь. И какой – будто июльский! Сдернув щегольскую шляпку, только вчера купленную специально для воскресной прогулки, и кое-как укутав ее косынкой, уже не спеша, – какой смысл прятаться, ежели льет как из ведра, – дернула входную дверь. Георгий Иванович, присев на корточки, раздувал огонь в круглой финской печке. «А я так и знал, что промокнете. Скидывайте-ка башмаки и залезайте с ногами в кресло. Сейчас тепло будет, и волосы распустите, не ровен час простудитесь. И чай заварим, как это у Лермонтова? „О Боге, о вселенной, о том, как пить – ром с чаем или голый ром“. Одет был Георгий Иванович по-разбойничьи, эдаким Карлом Моором: свитер грубой вязки, кожаная безрукавка и – кудри черные до плеч. Седины в полумраке избушки на курьих ножках почти не было заметно. Минут через десять и впрямь стало уютно теплеть. Анна вынула шпильки, наклонила голову. Чулков, оглянувшись, вдруг подошел, снял с кресла как куклу и поставил лицом к окну. „Постойте так и поднимите руки“. – „Зачем?“ – „Затем, что я пишу срочно в номер повесть. Герой – художник, влюблен в женщину с длинными, до пят, волосами, ее, как и вас, зовут Анна, и она тоже замужем. За человеком, уехавшим в какую-то экспедицию. Перед самым вашим приходом перебеливал сцену их тайного свидания. В старом загородном доме, который художник снимает у местного священника“. – „А дальше?“ – „А дальше уже написано: любовь, ревность, дуэль, смерть, прощание навеки. Хотите прочесть? Только, чур, сначала вы. Валечка мне давеча по секрету поведала: с детства пишете стихи“.

Свои стихи Анна читать отказалась, да и рукопись вернула хозяину, дескать, почерка не разбираю. Георгий Иванович открыл печную дверцу, раздул задремавший было огонь и, надев очки, начал читать. Читал он по-актерски, «выразительно» и «моветонно». Анна настроилась иронически, но, вслушавшись, насторожилась.

«– Итак, на пятнадцати шагах, – сказал граф, ни к кому не обращаясь.

Он отломал две сухие ветки и поставил барьер.

Когда Полянский и Лунин взяли пистолеты и разошлись, граф сказал холодно и сухо, как заученный урок:

– Господа! Вы доказали вашу готовность драться… Господин Полянский, я считаю своим долгом предложить вам отказаться от выстрела и примириться с господином Луниным.

– Я не хочу примирения, – сказал Полянский твердо.

Первым выстрелил Полянский.

– А… О… А! – крикнул Лунин и уронил пистолет.

Полянский опустил руку и спокойно стоял у барьера. Лицо его не изменилось. Своими пустыми серыми глазами он смотрел на Лунина, побледневшего от боли, как будто не замечая его.

– За вами выстрел, если можете стрелять, – сказал граф Лунину.

– Хочу, хочу, – сказал Лунин, улыбаясь, и, неловко нагнувшись, взял пистолет. Он выстрелил, не подходя к барьеру…

Когда доктор, чтобы нащупать сердце, повернул Полянского на спину, глаза его, неподвижные, были, как всегда, пусты; лицо было похоже на маску».

Анна смотрела на Георгия Ивановича с недоумением: неужели он осмелится такое напечатать? Ведь это же почти дословный, исключая финал, пересказ дуэли Гумилева с Волошиным! А это про Николая Степановича: «Он – неудержимый, и в нем рычаги какие-то». Да это же из гумилевских стихов: «Я словно идол механический среди фарфоровых игрушек»?

Чулков пробовал защищаться:

– Гумилев поэт, а Полянский инженер, и Лунин не литератор, а художник, и героиня не поэтесса, а актриса и даже дочь деревенского священника! Вот увидите, на первую часть повести никто и внимания не обратит, накинутся, как на клубничку, на роман Лунина с Любовью Николаевной, то бишь Дмитриевной…

– А жена?

– А жена ежели и догадается, вида не подаст, она у меня умная. Тем более что я в «Слепых» и с ней объяснился. Вот, читайте сами, у меня голос сел.

«Жену свою я люблю и уважаю, но бывают у меня какие-то припадки странные – иначе мои безнравственные поступки затрудняюсь назвать. Вдруг что-то загорится на сердце при иной встрече, и тогда пиши пропало: непременно спутаюсь и что-нибудь натворю.

Потом это проходит. И даже как-то нежнее и болезненнее после этого жену любишь…»

– И что же, и при встрече со мной, тогда, в «Аполлоне», загорелось?

– И с вами…

– И тоже пройдет?

– Все проходит.

Ночью в Царском, дождавшись, пока в доме все успокоится, Анна, изорвав в клочки, сожгла в пепельнице записочку Георгия Ивановича, переданную ей на Башне. Но заснуть не получалось. Мерещилось: тающий мартовский снег, на снегу пистолет, растерянное лицо живого Чулкова и спокойное и важное – мертвого Коли. Чтобы отделаться от этого ужаса, почти заставила себя выкликнуть первую строчку. Главное – первая строчка, а потом слова и чувства сами собой соединятся друг с другом, сплетутся и защитят от леденящего душу страха. Стихи пришли, но от страха не освободили:[18]18
  Ни разу при жизни Ахматова эти стихи не публиковала, их обнародовали лишь в перестроечные годы в сборнике «Встречи с прошлым» по автографу начала шестидесятых годов с авторской неопределенной датировкой: «Из черновиков 10-х годов».


[Закрыть]

 
Если в небе луна не бродит,
А стынет – ночи печать…
Мертвый муж мой приходит
Любовные письма читать.
 
 
В шкатулке резного дуба
Он помнит тайный замок,
Стучат по паркету грубо
Шаги закованных ног.
 
 
Сверяет часы свиданий
И подписей смутный узор.
Разве мало ему страданий,
Что вынес он до сих пор?
 

Проснувшись, Анна выглянула в окно: вчерашнего почти летнего ненастья как не бывало. Легкий ночной морозец вычистил и выгладил раскисшую землю. И от ночных страхов – ни следочка. Как всегда «с пересыпа» ломило в висках, но на душе было покойно, впервые с тех пор как оказалась в этом нежилом доме. Она попробовала как можно точнее, ничего не прибавляя, записать словами неожиданное состояние – тревожного покоя – и почти испугалась: слова сами, словно под диктовку кого-то незримого, складывались в строчки, ломкие и прозрачные, будто первый ледок:

 
Я написала слова,
Что долго сказать не смела.
Тупо болит голова,
Страшно немеет тело.
 
 
Смолк отдаленный рожок,
В сердце все те же загадки.
Легкий осенний снежок
Лег на крокетной площадке.
 
 
Листьям последним шуршать!
Мыслям последним томиться!
Я не хотела мешать
Тому, кто привык веселиться.
 
 
Милым простила губам
Я их жестокую шутку…
О, вы приедете к нам
Завтра по первопутку.
 
 
Свечи в гостиной зажгут,
Днем их мерцанье нежнее,
Целый букет принесут
Роз из оранжереи.
 

Роз из оранжереи… Роз из оранжереи… ро-ра-ре… Неужели началось?

Только бы не спугнуть удачу…

Митина половина, Анна Андреевна Гумилева – старшая, в кружевном передничке и нитяных перчаточках, распределяла по вазам предусмотрительно, еще с вечера срезанные свекровью поздние розы…

 
Листьям последним шуршать!
Мыслям последним томиться!
 

…Через два дня Анна была уже в Киеве, но остановилась не у родственников, сняла комнату. Неподалеку от своей любимой Врубелевской церкви.

Каждое утро хозяйка дома и сада ставила ей на крылечко глиняный горлач со свежими белыми хризантемами. Иногда добавляла и несколько маленьких желтых и темно-красных георгин. На закате георгины начинали пылать. За стеной робко пробовала голос скрипка – мадам пополняла свой скудный вдовий бюджет частными уроками музыки.

И наступил ноябрь. И все кончилось: хризантемы, тепло, груши. Последними спрятались от тоски и непогоды стихи. И опять стали сниться нехорошие сны, почти в каждом – Николай, мертвый или израненный. Убегая от навязчивых кошмаров, Анна переехала к кузине, но и здесь, в Наничкином нарядном уюте, не жилось и не пелось. А в Царском что? Чужой, неприветливый, не ее дом… Но она вернулась. Вот так в бессонницу вертишься-крутишься, с правого боку на левый, со спины на живот, а сна нет как нет. Вале хорошо, чуть что – и в слезы, а она, Анна, бесслезная. И все-таки и она разрыдалась, позорно, при всех, навзрыд. В Рождество. Как стали обмениваться подарками, Маруся с торжествующим видом поставила перед тетушкой коробку. Буржуйскую, обтянутую материей в цветочек. Оказывается, перед отъездом Гумилев договорился с племянницей, что та будет держать язык за зубами, дотерпит до Рождества и лично вручит Аннушке его подарок. Чего там только не было! Николай словно подслушал все ее невысказанные «хочу это». Шесть пар шелковых чулок, духи «Коти», два фунта шоколада от Крафта, черепаховый гребень с шишками. И еще томик Тристана Корбьера «Les amours jaunes».[19]19
  Про содержание подарочной коробки, которую, уезжая в Африку, Гумилев оставил племяннице, мы знаем со слов Ирины Одоевцевой. В 1920-м, в пору их «амуров», Николай Степанович достаточно подробно рассказывал о своем первом браке. Видимо, в очередной раз пытался добраться «до самой сути», до первопричины «взаимных болей, бед и обид».


[Закрыть]

Сколько просьб у любимой всегда… А вот киевские стихи прочесть некому. Маковский, которому она отнесла «Сероглазого короля», только кивнул, дескать, будем печатать, и в «Вестнике искусств» – то же самое: недурно для начала. Разве ей это надо?

Анна столкнулась с Чулковым у входа на выставку, от него и узнала, что «Аполлон», в полном составе, присутствовал на открытии выставки «мирискусников». Отметился и только что, всей «бандой», отбыл в «Вену», а он, увы, задержался по срочной надобности, из-за статейки о выставке. Прошлись по полупустой зале. Выйдя, стали выглядывать извозчика, Георгий Иванович явно спешил и, когда Анна предложила почитать новые стихи, с трудом сдержал раздражение. Правда, после кофе с коньяком в вокзальном буфете чуток оттаял, но слушал рассеянно, и вдруг лицо его стало странно меняться.

Хочешь знать, как все это было?

– Еще.

Свечи в гостиной зажгут…

– Еще!

Тетрадь в обложке мягкого сафьяна…

– Еще…

– А еще я уезжаю в Киев.

– И где же и когда мы там встретимся?

– В Киеве? Крещенским утром, в Кирилловской церкви, у врубелевской Богородицы.

Всю дорогу Анна торжествовала и только дома сообразила: она опять в круглых дурах! Воленс-ноленс придется тащиться в Киев, а господин первый критик наверняка решил, что его просто отшили.

В том, что его не отшили, Георгий Иванович был отнюдь не уверен, но почему бы не прокатиться? К тому же ему действительно нужно посмотреть киевского Врубеля. Он начал писать о нем большую работу.

Когда потом, после всего, Анна Андреевна попыталась разобраться в своих отношениях с Чулковым, она спрашивала себя: почему этот лишний роман – вот уж воистину «тепл, а не горяч и не холоден» – так долго длился? Угасал на годы и снова растепливался, чтобы так и не разгореться? Ведь и про себя с ним, и про него с ней, про них двоих – все-все поняла уже в крещенские киевские недели! «Кто ты, брат мне или любовник, я не помню, и помнить не надо»… И еще тогда же о тех же летучих и легких днях:

 
О, как вернуть вас, быстрые недели
Его любви воздушной и минутной!
 

В его присутствии дух тяжести покидал ее душу и тело, и при этом почему-то ничто не изменялось. «Карл Моор» ничему не мешал. Ни стихам, ни чувствам, и линия судьбы ни разу из-за него не дрогнула, не отклонилась от предначертанного. Возвращаясь с «тайных свиданий», Анна открывала тетрадку и торопясь записывала:

 
Ива на небе пустом распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой.
 

И не испытывала ни стыда, ни угрызений совести. И в страшный год «Реквиема», у мрачных ворот Крестов, она будет вспоминать себя такой, какой была в воздушные чулковские недели: «Рассказать бы тебе, насмешнице и любимице всех друзей, царскосельской веселой грешнице…» Даже злясь, а злилась она всякий раз, когда исподтишка, словно тайная сыщица, складывала впрок, в сокровищницу памяти, «его слова, улыбки и движенья». Сравнивала и злилась:

 
Отчего же, отчего же ты
Лучше, чем избранник мой?
 

Они и разъехались весело: Георгий Иванович в Москву, Анна – домой, в Питер. Расставались на месяц – до марта:

 
Высоко в небе облачко серело,
Как беличья расстеленная шкурка.
Он мне сказал: «Не жаль, что ваше тело
Растает в марте, хрупкая Снегурка!»
 

Как и было условлено, Георгий Иванович вернулся в столицу утром 1 марта и объявился на вечере Федора Сологуба. Сославшись на головную боль, Анна выскользнула из зала. Опять взяли извозчика. На этот раз Чулков никуда не спешил, а если бы и спешил, наплевал бы на все дела. Стихи, которые Снегурка написала в феврале, пока он бражничал и бездельничал в Москве, ударили в голову, сделали ватными ноги, он словно захмелел, и, как всегда во хмелю, тихо-тайно заныла, казалось бы, давно зарубцевавшаяся рана. Нет, не зависть, завидовать Чулков не умел, каждому свое, и этого своего у него, удачника, куры не клюют. А сердце ныло. А испуганные глаза глядели на него строго, как будто сероглазка читала в его душе то, что и для него было «надписью на непонятном языке»…

За Колиным письменным столом, Колиной «аглицкой ручкой», на его голубоватой, с водяным знаком дорогой бумаге, не своим, с наклоном и нажимом почерком Анна старательно, словно на уроке чистописания, перебелила разбросанные по тетрадкам, записанные абы как, задом наперед, сочиненные после сентября стихи. Сначала по числам-датам, потом перетасовала как колоду игральных карт. Георгий Иванович не преувеличил: это была книга! Ее первой книге не хватало совсем-совсем немногого: имени, предисловия и еще нескольких горьких, драматических нот.

Той же ночью Анна их отыскала – в потемках своей совести, там, куда всю зиму старалась не заглядывать:

 
Я и плакала и каялась,
Хоть бы с неба грянул гром!
Сердце темное измаялось
В нежилом дому твоем.
 

Утром перечитала и, затвердив наизусть, снова засунула в самый темный угол «подвала памяти». И Чулкову не прочитала. Вале, правда, показала, но Валерии Сергеевне, занятой предсвадебными хлопотами, в ту весну было не до Аничкиных стихов. Да и Георгий Иванович занят выше головы: выколачивает деньги из «Шиповника» за собрание сочинений (Чулковы всем семейством – жена, сестры – собирались за границу, во Францию, и надолго). Иногда, между прочим, он полуспрашивал, полуприглашал: «Может, и вы, Анна, рискнете? На прекрасную Францию, как на красивую женщину, надо смотреть не в будни, а в праздники! В день Бастилии, например. Ваш сумеречный остров искусств, облюбованный нищими художниками, разве это настоящий Париж? Это задворки Парижа!..»

Встречались они теперь только на Башне, по понедельникам. Лишь в самом конце марта, проводив жену и старшую сестру в Париж, Чулков наконец-то пригласил Анну «на острова»… Когда добралась до Царского, начинало светать. Увидев сквозь неплотно задернутую гардину свет от большой гостевой лампы, Анна слегка струхнула: неужели не спят? В гостиной в Колином кресле сидел кто-то не свой. Оказалось, и впрямь не совсем свой! Андрей Антонович Горенко смотрел на блудную дочь с ироническим любопытством: «Вот так вы, бабы, и попадаетесь! Муж вернулся, а жена в нетях…» Ей бы промолчать, а она, сбиваясь, понесла: Валя, ее денежный жених, «Астория»… Отец улыбался все так же иронически, но смотрел мимо, поверх ее головы. Анна оглянулась. В проеме, у раскрытой двери в столовую, стоял Николай Степанович с маленьким кофейником в левой руке и с коньячной «заначкой» в правой… Слышал или не слышал, как она нагло, в расчете на отцовские уши, лгала?

Прислонясь спиной к остывающей печке, Анна почти спала стоя. Кукушка в старинных часах тоже дремала, в суматохе ее забыли завести. Николай рассказывал про свою Африку – подробно, глухим, простуженным голосом. 22 сентября выехал из Петербурга в Одессу. В октябре был уже в Африке. В ноябре прошел через пустыню Черчер, достиг Аддис-Абебы. Новый, 1911 год встречал там… Аддис-Абеба… Пустыня Черчер…

Скучно… Тоска… Но отцу почему-то не скучно. Он даже пропустил первый поезд. Анна вызвалась провожать, оттягивая неизбежный тет-а-тет с мужем. Тет-а-тета не получилось. Пока она отсыпалась и чистила перышки, Гумилев успел превратить весь нижний этаж дома чуть ли не в цирк. Коля-маленький перетаскивает «бебехи» из передней в столовую. У всех домашних на лицах выражение детского, почти рождественского любопытства и предвкушения: что там в чемоданах? Но Коля их не распаковывает, велит Шурочке растопить камин: а ну-ка, сестричка, докажи царским истопникам, что только у Гумилевых камины никогда не глохнут и не чадят. Анна Ивановна пробует остановить сына: у камина средь бела дня не сидят, – но маменькин баловень водружает на стол какую-то странную косматую емкость. Разливает всем, даже Марусе, «волшебный напиток» и страшным голосом чревовещателя объявляет:

– Внимание! Внимание! Первое и единственное представление! 1910 год в Абиссинии, или Трогательные приключения поэта-охотника на африканских гиен!

Маруся, взвизгнув от восторга, бросается задергивать занавески, а Анна, резко отодвинув чашу с «волшебным напитком», поднимается и, грохнув стулом, уходит. И только в дверях, вполоборота, произносит самым ледяным из своих стервозных голосов: «Когда кончишь представление, Марусю пошли, у меня от твоей Африки несварение чувств».

По окончании «представления» Николай заявился сам. Присел за ее рабочий столик, то ли письменный, то ли туалетный, педантично заточил карандаши и, выбрав чернильный, бегло, явно не сочиняя, а записывая отшлифованный в уме текст, вручил:

 
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
 
 
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
 
 
Покликаешь – морщится,
Обнимешь – топорщится,
А выйдет луна – затомится,
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то – и хочет топиться.
 
 
Твержу ей: «Крещеному,
С тобой по-мудреному
Возиться теперь мне не в пору.
Снеси-ка истому ты
В днепровские омуты,
На грешную Лысую гору».
 
 
Молчит – только ежится,
И все ей неможется,
Мне жалко ее, виноватую,
Как птицу подбитую,
Березу подрытую,
Над очастью, Богом заклятую.
 

С неделю Анна крепилась, отвечала вежливо, улыбалась приветливо, даже завтракала со всеми. И вдруг, проснувшись среди ночи и увидев, что в мужниной комнате все еще горит лампа, сказала себе вслух, правда, не очень громко, так, чтобы Николай не услышал: ни на Лысой горе, ни на тебе, таком занятом, свет клином не сошелся.

На Башне, улучив удобный момент, легко, небрежно спросила Чулкова:

– А вы еще не забыли, что приглашали меня в Париж?

В первое мгновение Чулков растерялся, но тут же нашелся: «Как можно забыть: две Анны на шее приятнее, чем одна! Я ведь не один еду, а с сестрицей младшей, Анной Ивановной. Она вам понравится, вот увидите».[20]20
  С младшей сестрой Чулкова Анной Ивановной, с осени 1911-го по 1922-й женой поэта Владислава Ходасевича, Ахматова и впрямь подружилась и всю жизнь вспоминала с удовольствием их совместные прогулки по Парижу и общий успех у мужской части парижской публики: «Она была прелестная… Она выделялась даже на фоне парижской публики. Все-таки ужасно с ней поступил Ходасевич… 11 лет! И потом эта Нина Берберова… Несчастная она… Мне ее очень жалко» (Лукницкий П.Н. Встречи с Анной Ахматовой).


[Закрыть]

Надежда Григорьевна Чулкова, увидев мужа, идущего к ней от вагона с двумя дамами, одна другой краше, была несколько шокирована. Но Георгий Иванович весело объяснил, что госпожу Гумилеву поручили их совместной заботе и опеке питерские друзья. Прошу любить и жаловать, я же тебе писал, Наденька…

Ни одной парижской фотографии Анны Ахматовой, к сожалению, не сохранилось. Воспоминания Надежды Григорьевны несколько восполняют этот пробел: «Ахматова тогда была очень молода… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусиным пером – это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж – поэт Н.С.Гумилев. Мы посетили однажды какой-то ресторан на Монмартре и дивились на увеселения иностранцев в этом злачном месте. Вышли оттуда под утро и любовались Парижем, просыпающимся… и готовящимся к наступающему дню. Бесконечные обозы со свежими продуктами направлялись к Центральному рынку – то был деловой утренний Париж. Несмотря на ранний час, мы почему-то зашли на молочную ферму и пили парное молоко. Приятно было освежиться от ночного пьяного дурмана в шумном собрании Монмартра. Эти ночные увеселительные места посещаются главным образом иностранцами – парижан там не увидишь. Но маленькие кафе, которыми изобилует Париж, совсем другого стиля. Здесь за столиком французы проводят время за чашкой кофе и скромной выпивкой, иногда целой семьей или компанией друзей. На маленькую эстраду выходят рассказчики и певцы и незатейливо и простодушно развлекают посетителей своими песенками и остротами, слегка приправленными нескромными словечками и намеками».

На автопортрете, который Анна Ахматова напишет в мае 1913 года, она в том же платье и в той же шляпе, но выражение лица у нее здесь другое – скорее грустное и растерянное, чем победительное:

 
Перо задело о верх экипажа.
Я поглядела в глаза его.
Томилось сердце, не зная даже
Причины горя своего.
……………………………
Бензина запах и сирени,
Насторожившийся покой…
Он снова тронул мои колени
Почти недрогнувшей рукой.
 

Судя по концовке стихотворения, Чулков в Париже, даже если они оставались вдвоем, не выходил из наскоро сочиненного сценария (гид-опекун восходящей звезды), а Ахматова была слишком молода и самолюбива, чтобы сочувственно войти в то крайне затруднительное положение, в какое Георгий Иванович по легкомыслию поставил и ее, и себя, а главное, жену.[21]21
  Впрочем, скрыть свои отнюдь не чисто дружеские отношения им всё-таки не удалось. Когда через год, летом, 1912 г. переводчик Ф.Ф.Фиглер, приехав в Париж, навестил семейство политэмигранта Минского, поэта и публициста, приятеля Зинаиды Гиппиус Дмитрия Мережковского, ему как последнюю литературную новость рассказали, что «Ахматова и Чулков влюблены друг в друга». (Фидлер Ф.Ф. Из мира литераторв. М.: НЛО, 2008. С. 528).


[Закрыть]
Естественно, она «отомстила». Н.Г.Чулкова вспоминает, что когда они ужинали в кафе, какой-то француз, сосед по столику, незаметно положил Анне записочку в туфлю (башмаки, как вспоминала Ахматова, были новокупленные и жали, и она украдкой – под скатертью кто заметит – их скинула…). По-видимому, зазывная и не слишком скромная записочка была не единственной. Во всяком случае, в «донжуанском списке», сохраненном Лукницким, рядышком с Чулковым присутствует под индексом NN и некий французский адвокат. Приключение, как и следовало ожидать, кончилось разочарованием, подозреваю, что обоюдным, иначе в ахматовских парижских черновиках за май-июль 1911 года не оказалось бы следующего текста:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю