355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Марченко » Ахматова: жизнь » Текст книги (страница 8)
Ахматова: жизнь
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:54

Текст книги "Ахматова: жизнь"


Автор книги: Алла Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

В ахматоведении стало хорошим тоном считать, будто автобиографичность и дневниковость поэзии А.А. мнимая, не более чем прием. И это в принципе верно. Или почти верно, но лишь в приложении к поздней ее лирике. К тому же в отличие, например, от Цветаевой Ахматова и в поздние свои годы не создавала нечто из ничего. И не потому, что не хотела, а потому, что не умела. Могла выстроить воздушный, почти миражный замок, но – на фундаменте действительного, пусть и незначительного, на посторонний взгляд, происшествия. Даже пустяка. Оттого непоправимо и мучительно зависела от тонуса и наполнения «личной жизни». Причем особенно сильно зависела не столько в старости, когда главным содержанием ее внутренней жизни стали поиски прошлого, а именно в юности. Даже в первый замужний год:

 
Я живу, как кукушка в часах,
Не завидую птицам в лесах.
Заведут – и кукую.
Знаешь, долю такую
Лишь врагу
Пожелать я могу.
 

К счастью для нас, судьба избавила Анну от такой «доли». Она как-то сразу, не умом-рассудком, а чем-то, что умнее ума и практичней здравого смысла, сообразила: то, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они любят или не любят друг друга, тоже театр. Весь мир – театр, но в том, главном, где роль сценариста берет на себя Любовь, всегда и везде, во всем подлунном мире, играется одна и та же драма. Меняются костюмы и декорации, свет и машинерия, неизменны лишь амплуа. Мужских не так уж и много: ухажер, жених, муж, любовник, старый друг, милый друг. Зато женских не счесть, и ей, Анне, назначено – не выбирать, а принять все. Чтобы, выйдя на подмостки, иметь высшее право сказать многим: «Я голос ваш, жар вашего дыханья…»

Интуитивно, шестым чувством, тогда же сообразила: женский опыт, с таким трудом («Дал Ты мне молодость трудную…») нажитый к двадцати годам, годился лишь для двух эпизодических, не подходящих для примадонны Серебряного века ролей: провинциальной мечтательницы, невпопад влюбившейся в случайного прохожего потому только, что «пришла пора», да «неневестной невесты», зачем-то выскочившей замуж за хорошего, но совсем не созданного для семейной жизни и нелюбимого человека. И тот и другой сюжет требовали честной и точной, мужской, чеховской выделки прозы, не модной, не соответствующей духу времени. Стихи же из этого уже отработанного «сора» или не росли вовсе, или вырастали столь несовременными, что законодатели поэтической моды иронически улыбались: «Какой густой романтизм…» Даже Гумилев смутился: «Аннушка, ну зачем тебе это? Займись лучше балетом, ты же такая гибкая!»

Танцами? Как бы не так! И она сделала то единственное, что гарантировало успех: выбрала для дебюта самые банальные, и казалось бы, совершенно не подходящие, не отвечающие ее данным амплуа – амплуа молоденькой любовницы записного донжуана для большой столичной сцены Театра поэзии и Миньоны в полубалетной пасторали для его царскосельского филиала.

О «стройном» и «странном» мальчике, сыгравшем в царскосельской полубалетной пантомиме роль партнера Коломбины, то есть о лирическом герое и «Маскарада в парке», и «Алисы», и двух кокетливых миниатюр («Над водой» и «Я сошла с ума, о мальчик странный…»), мы знаем очень мало. Имя – Михаил Александрович Линдеберг. Место и дата его самоубийства «на романтической почве» – Владикавказ, ночь на 23 декабря 1911 года в казарме 3-й батареи 21-й артиллерийской бригады. А еще то, что вольноопределяющийся Линдеберг был сыном директора Санкт-Петербургского кадетского корпуса. Это сообщение разыскал в подшивках газеты «Новое время» Роман Тименчик, естественно, по наводке Ахматовой, после того как в черновиках прозы о «Поэме без героя» была обнаружена следующая запись: «Первый росток (росточек, толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, – это, конечно, запись Пушкина: "Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне"! Всеволод (персонаж "Поэмы без героя" – А.М.) был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу… что они навсегда слились для меня». Ссылка на Пушкина дорогого стоит. Исказив и текст, и мысль Пушкина, Ахматова невольно сказала гораздо больше, чем хотела сказать. У Пушкина про это сказано совсем не так: «Первый несчастный воздыхатель возбуждает чувствительность женщины, прочие или едва замечены, или служат лишь… Так, в начале сражения первый раненый производит болезненное впечатление и истощает сострадание наше…» (Материалы записных книжек. Т. 7. С. 301). На том же листке, на полях, написано и имя первого из ахматовских «воздыхателей» – Михаила Линдеберга, и, судя по контексту, заключающая фраза: «Никогда моим любовником не был» – относится не только к Всеволоду Князеву, но и к Линдебергу. А вот об адресате других стихотворений, написанных в те же месяцы: «Сжала руки под темной вуалью…», «Как соломинкой, пьешь мою душу…», «Надпись на неоконченном портрете», «Я и плакала, и каялась…», «Высоко в небе облачко серело…», «Сердце к сердцу не приковано…» – такого, при всем желании, уже не скажешь.

О том, что отношения с прототипом лирического героя рискованных лирических откровений, по моему предположению – Георгием Ивановичем Чулковым, были отнюдь не платоническими, Анна Андреевна упомянула задолго до «Поэмы без героя», еще в 1926 году, в откровенном разговоре с П.Н.Лукницким. Со слов Ахматовой Лукницкий, кажется, слегка шокированный откровенностью А.А., вписывает имя Чулкова в ее «донжуанский список» (перечень мужчин, с которыми она была близка); фиксирует и такой факт: «1915–1916. Встречи с Г.И.Чулковым, который живет в Царском Селе на Малой улице – в расстоянии одного квартала от дома Гумилевых». Ни Модильяни, ни Линдеберга в перечне «действительных любовников» нет, и это, кстати, еще один аргумент в пользу того, что на этот раз Анна Андреевна не лукавит и не темнит. Одно дело – легкий и красивый роман с бедным художником, и совсем другое – связь со взрослым женатым человеком и влиятельным критиком. Особенно если учесть, что у Чулкова было известное всему Петербургу свойство, принимавшее порой род недуга. Он славился тем, что с «неистовым энтузиазмом» продвигал юные дарования в печать. А так как в те годы он слыл фигурой такого ранга, что и впрямь мог сделать литературное имя (а мог не захотеть и не сделать), связь с ним, даже намек на вероятность связи, в моральном отношении предосудительна.

«Кто ты – брат мой или любовник?»

Не утверждаю, что Анна Андреевна сие обстоятельство не учла, вот только бросил ее «в объятия» влиятельного критика интерес совсем иного сорта. Георгий Чулков был неизменным спутником Блока в его хмельных шатаниях по кабакам с сомнительной репутацией и даже наставником по части блуда. Недоброжелатели взахлеб злословили. Дескать, Чулков выводит поэта чуть ли не за ручку из уединенного, на отшибе, отшельничества в мир тайной жизни столицы с ее «ночными бабочками» и отдельными кабинетами. В более узком кругу кое-что знали и о скандальном романе Георгия Ивановича с Любовью Дмитриевной Блок в зиму 1907/08 года. Вот как описала жена поэта своего партнера той зимы в книге «И были, и небылицы о Блоке и о себе»: «Пришедшая зима 1906–1907 года нашла меня совершенно подготовленной к ее очарованиям, ее „маскам“, ее „снежным кострам“, легкой любовной игре, опутавшей и закружившей всех нас. Мы не ломались, нет, упаси Господь! Мы просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными, жизненными слоями души, а ее каким-то легким хмелем… Мой партнер этой зимы, первая моя фантастическая „измена“ в общепринятом смысле слова, наверное, вспоминает с неменьшим удивлением, чем я, нашу нетягостную любовную игру. О, все было, и слезы, и театральный мой приход к его жене, и сцена à la Dostoevsky. Но из этого ничего не получилось, так как трезвая NN (жена) в нашу игру не входила и с удивлением пережидала, когда мы проснемся, когда ее верный, по существу, муж бросит маскарадную маску. Но мы безудержно летели в общем хороводе: „бег саней“, „медвежья полость“, „догоревшие хрустали“. Какой-то излюбленный всеми нами ресторанчик на островах с его немыслимыми, вульгарными „отдельными кабинетами“ (это-то и было заманчиво!). И легкость, легкость, легкость… Георгий Иванович, кроме того, обладал драгоценным чувством юмора, который верно удерживал нас от всякого „пересола“. Когда он несколько лет назад вернул мне мои „письма“ – вот это был уж пересол, тут чувство юмора ему изменило! Но я была им рада и с умилением перечитывала этот легкий, тонкий бред…»

В отличие от Любови Дмитриевны, Анна Ахматова, хотя и «рассекретила» свои отношения с Чулковым, вряд ли предполагала, что дневник Лукницкого будет издан при ее жизни. Не распространялся на сей счет и Чулков, видимо, связанный данным обещанием сделать все, чтобы никто не узнал об их отнюдь не платоническом романе. По этой причине в биографических сочинениях об Анне Ахматовой Георгий Иванович хотя и присутствует, но совсем в ином амплуа – пожизненно верного друга. Однако, прежде чем выяснить детали крайне важной в реальной жизни Ахматовой коллизии, позволим себе небольшое отступление.

Твердо убежденная в том, что у поэта, как и у всякого человека, есть полное право скрыть то, что он по тем или иным причинам не хотел бы сделать общественным достоянием, Анна Андреевна сознательно утаила многие и многие подробности своей достаточно богатой личной жизни. Оставим пока вопрос, почему Анна Андреевна, весьма откровенная в одних случаях, скрытничает в других, ничуть не более щекотливых, и озаботимся другой проблемой: а имеем ли мы, читатели в потомстве, моральное право допытываться до истины? И не смахивает ли наше желание знать о любимом поэте если не все, то как можно больше на элементарное бытовое любопытство? Разумеется, каждый волен выбирать, но лично я считаю, что имеем, хотя бы уже потому, что сама Ахматова в своих пушкинских расследованиях с расхожими табу ничуть не считается. А кроме того, работая с пушкинскими документами, А.А. на своем опыте убедилась: нет ничего тайного, которое в конце концов не стало бы явным, и этого не надо бояться, ибо на суде истории «в оценке поздней оправдан будет каждый час».

Ну а теперь вернемся в осень 1910 года. Как уже упоминалось, Георгий Чулков о своем увлечении юной Ахматовой как бы умолчал. Не сделал их отношения достоянием молвы. И тем не менее не устоял перед соблазном оставить хотя бы еле заметный след, заметный только им двоим, в своих мемуарах, вышедших отдельным изданием в 1930 году («Годы странствий»): «Освобождаясь от декадентства, я освобождался вместе с тем от того петербургского романтизма, коим душа моя была надолго отравлена. Впрочем, мне предстояло еще раз припасть к этой хмельной чаше в 1911 году». Сделав после намеренно туманной фразы еще более туманный стилистический ход, дабы хотя бы формально развести «хмельную чашу» и Анна Андреевну Ахматову, Чулков рассказывает далее именно об этом, последнем ярком событии петербургской своей бурной «личной жизни»:

«Однажды на вернисаже выставки "Мира искусства" я заметил высокую стройную сероглазую женщину, окруженную сотрудниками «Аполлона», которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили. Через несколько дней был вечер Федора Сологуба. Часов в одиннадцать я вышел из Тенишевского зала. Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В петербургском вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случилось так, что я предложил этой молодой даме довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда».

Поскольку далее у Чулкова следует абзац, в котором, по моей гипотезе, сконтаминированы две беседы с Ахматовой, обе на Царскосельском вокзале, но в разное время, прервем его исповедь и предоставим слово героине. Стихи написаны во Франции, летом 1911-го, но, судя по деталям (ранняя осень, пожелтевшие вязы), речь в них идет все о том же сентябрьском синеватом вечере, когда Георгий Иванович, сделав вид, что им по пути, подвез приглянувшуюся даму. В тогдашнем Петербурге это было не «ухаживанием», а нормой поведения для мужчины, относящего себя к разряду «порядочных».

 
Мне с тобою пьяным весело —
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.
 
 
Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?
 
 
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.
 

Ну а теперь опять вернемся к Чулкову и продолжим цитировать его вроде бы не имеющий никакой тайной «заначки» рассказ:

«Среди беседы моя новая знакомая сказала, между прочим:

– А вы знаете, что я пишу стихи?

Полагая, что это одна из тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать стихи, какие потом вошли в ее первую книгу "Вечер".

Первые же строфы… заставили меня насторожиться.

– Еще!.. Еще!.. Читайте еще, – бормотал я, наслаждаясь новою, своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов.

– Вы – поэт, – сказал я совсем не тем равнодушным голосом, каким просил ее читать свои стихи. Так я познакомился с Анной Андреевной Ахматовой. Я горжусь тем, что на мою долю выпало счастье предсказать ей ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения. Вскоре мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову. Это был 1911 год».

«Годы странствий», повторю, создавались в конце двадцатых, и Чулков, по понятным соображениям, навел тень на плетень. Тем не менее его жена Надежда Григорьевна после смерти Георгия Ивановича сочла своим долгом приоткрыть ровно полвека таимый секрет. Рассказала о том, что в мае 1911-го юная и очень красивая Ахматова появилась в Париже одновременно с ее мужем и в течение почти трех месяцев Георгий Иванович регулярно с ней виделся: «Я впервые встретилась с Ахматовой в Париже в 1911 году. Она приехала туда в одно время с моим мужем, а я приехала месяцем раньше… Г.И. писал мне из Петербурга, что открыл нового поэта… Он присылал мне ее стихи…»

Мемуары Надежды Григорьевны – еще одно, пусть и не прямое, свидетельство того, что Георгий Иванович в целях конспирации «слил в одно» несколько встреч с Ахматовой. Первое знакомство с интересной сероглазкой в редакции «Аполлона» (ранней осенью 1910-го) на вернисаже прижурнальных «мирискусников». Нечаянную встречу с ней же на петербургской, уже городской, выставке «Мира искусства», открывшейся для прессы 30 декабря 1910-го. И еще одну, видимо, уже не случайную, а оговоренную заранее, на вечере Федора Сологуба 1 марта 1911-го в концертном зале Тенишевского училища. Чулков как бы по забывчивости не уточняет даты, смазывает их, но в главном не лжесвидетельствует. Упоминаемый им первомартовский вечер Сологуба действительно состоялся «спустя несколько дней» после вернисажа художников «Мира искусства». Вот только не петербургского, а московского. Московская выставка открылась 26 февраля, и Г.И. был на ее открытии. Однако к первому марта вернулся в Петербург и присутствовал на вечере Сологуба. По-видимому, именно в тот весенний вечер Ахматова и прочитала Георгию Ивановичу стихи, составившие ядро книги «Вечер». При первой с ним встрече ранней осенью 1910-го ей пока нечем поразить неожиданного поклонника. Эффектными были разве что «Змея» да «Синий вечер». Даже «Сероглазый король» в сентябре еще не написан. Зато к 1 марта 1911 года уже создан зимний любовный цикл. Вчитаемся же в эти строки (привожу лишь самые выразительные фрагменты входящих в него стихотворений):

8 января 1911. Киев:

 
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
 
 
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
 
 
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Оглянулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
 

10 февраля 1911. Царское Село:

 
Как соломинкой, пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен.
Но я пытку мольбой не нарушу.
О, покой мой многонеделен.
 
 
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете.
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
 
 
На кустах зацветет крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
 
 
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Верно, только вчера овдовела.
 

Как видим, Анна Ахматова сразу же, на лету подхватила, присвоила и мастерски обыграла изобретенный Чулковым образ: его увлечение женой Гумилева подобно хмельной чаше. Спустя два года в цикле «Смятение» она использует и еще одну находку Георгия Ивановича. Выражение «А я не могу взлететь, хоть с детства была крылатой…» фактически дублирует тот фрагмент из книги «Годы странствий», где Чулков сравнил Анну Андреевну с птицей, влачащей по земле раненое крыло.

Георгий Чулков, хотя вроде бы жил нараспашку, был человеком скрытным. Это видно даже по тому, как он пишет о себе в «Годах странствий» – всегда словно в третьем лице. А люди скрытные сплошь и рядом проговариваются, если уверены, что никто и никогда не догадается, что спрятано, что таится за их невнятными (вроде бы!) показаниями. Скажем, такой сюжет. Известно, например, что в первой юности Анна Горенко, к месту не к месту, дабы щегольнуть сказочной гибкостью, делала «змею». Об этом, кстати, вспоминает и Надежда Григорьевна Чулкова все в тех же парижских заметках о знакомстве с Ахматовой, но вряд ли Н.Г.Чулкова впрямую связывает этот факт со следующим пассажем из парижской корреспонденции мужа, отправленной в Петербург ранним летом 1911 года (абзац этот, заметим, совершенно не вяжется с темой корреспонденции – отчетом о заседании палаты депутатов, на котором оппозиция жестко критиковала какое-то постановление правительства): «Я часто захожу в Jardin des plantes, в этот прелестный уголок Парижа, сохранивший очарование прошлых дней. Мимо «Martin» (обезьянника. – А.М.), возле которого всегда стоит толпа зевак, мимо невероятных павлинов, мимо гиппопотама с мордой, похожей на чемодан, я спешу пройти к помещению, где дремлют змеи. Меня влекут к себе почему-то эти странные существа, с таким сильным и гибким телом, с таким изысканным рисунком на коже и такими непонятными глазами, влюбленными в какую-то нам неведомую тишину. Я всегда жду с волнением, когда проснется одна из этих индийских красавиц и обратит на меня свой загадочный и чарующий взгляд». Тот же, кстати, змеиный образ – изысканность внешнего «рисунка» и тайно смертельный яд волшебного напитка – мелькнет и в рецензии Чулкова на одну из публикаций А.А. в газете «Утро России»: «Изысканность поэтического дара Ахматовой… в утонченности переживаний… Почти в каждом стихотворении… как в бокале благоуханного вина, заключен тайно смертельный яд иронии…» Отметим: отзыв Чулкова – первая восторженная рецензия на ахматовские публикации. До Чулкова рецензенты лишь мельком упоминали ее имя.

Словом, познакомился Г.И.Чулков с Анной Ахматовой не совсем так, как это описано в «Годах странствий». Зато другое его свидетельство – «Я горжусь тем, что на мою долю выпало счастье предсказать ей (Ахматовой. – А.М.) ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения» – истинная правда. Конечно, и оно могло бы показаться тщеславным, и притом задним числом преувеличенным, если бы не повесть Чулкова «Слепые», вышедшая в одиннадцатом, за 1910 год, номере «Вестника Европы», то есть действительно в то время, когда Анна Андреевна Гумилева-Горенко еще не печаталась (ее первая публикация в России – февраль 1911-го).

«Слепые» имели шумный, почти сенсационный успех, так как Чулков рассказал в этой маленькой повести историю своего романа с Любовью Дмитриевной Блок (в «Слепых» она выведена под именем Любови Николаевны Бешметьевой). Между тем эта безлюбая с обеих сторон лав стори занимает в ней отнюдь не центральное место. Куда больше страниц отведено в «Слепых» страстно-романтическим отношениям Лунина[13]13
  Мы не знаем, на каком этапе работы над повестью «Слепые» Чулков решил дать своему автобиографическому герою фамилию Лунин, а также наделить его «лунной зависимостью». Но не исключено, что и эта подробность навеяна рассказами Анны Андреевны об ее отроческом лунатизме, из-за которого Гумилев называл ее «Девой Луны», а она его – «собеседником луны» (в «Поэме без героя»). Лунин у Чулкова тоже в своем роде «собеседник луны». Поскольку последние дополнения в повесть «Слепые» Чулков вносил до середины октября 1910-го, а монолог младшей сестры героини поразительно похож на описание внешности юной Ахматовой в воспоминаниях Валерии Тюльпановой, можно, на мой взгляд, предположить, что Анна Андреевна уже ранней осенью 1910 г. познакомила свою подругу, почти сестру, с эффектным поклонником, первым любовником литературного Петербурга. Предполагаю также, что и таинственные намеки Тюльпановой-Срезневской (в известных мемуарах) на «богатую личную жизнь» в первые месяцы ее замужества опираются на тот же эпизод – роман с Чулковым, а может быть, и на его повесть.


[Закрыть]
(то бишь Чулкова) с женой инженера Полянского Анной, с которой он знакомится вскоре после отъезда ее супруга в экспедицию. Любовь Николаевна всего лишь большая розово-белокурая кукла, Анна же подается как женщина страстная, «красоты необычайной», созданная не для забавы, а для великой земной любви. К тому же талантливая и загадочная. Даже младшая сестра госпожи Полянской, хотя и сама неравнодушна к Лунину, влюблена в нее. Вот этот фрагмент.

«– А вам нравится Анна? – неожиданно спросила Наташа, наивно и доверчиво заглядывая в лицо Лунина.

– Нравится.

– Да. Да. Она – необыкновенный человек!.. Если бы я была мужчиной, я бы сказала ей, что пусть она прикажет мне – и я брошусь в огонь, умру за нее. Но я боюсь ее… она жестока. Она никого не жалеет. Она только красоту любит… Если человек слабый и бесталанный будет гибнуть у нее на глазах, она не пожалеет его никогда. А вот над стихами Пушкина она плачет. Прочтет: "Когда для смертного умолкнет шумный день", – и слезы, слезы… А как она красива!.. У нее лицо меняется как небо. Тень такая серебристая пробежит – и все черты, все краски делаются новыми, неожиданными… А какие брови у нее умные и строгие. И тишина в них какая. А где-то в глубине глаз – черная буря».

Лунин, а он художник-портретист, пленен, очарован, он хотел бы написать Анну, но ее прелесть неуловима. К тому же муж Анны – человек непредсказуемый и «одержимый» («похож на автомобиль… и в нем рычаги какие-то», по характеристике Наташи, опять же совпадающей с мнением Валерии Сергеевны о Гумилеве) – вот-вот должен вернуться из экспедиции, кажется алтайской. Что-то будет? Любовь-страсть, чтобы длиться, должна верить, что ей нет конца, а Анна живет сегодняшним днем: «И когда Лунин увидел ее распустившиеся волосы и глаза, потемневшие от страсти, он богомольно прижался к ее ногам… Они вышли на террасу, и Анна, простирая руки, громко кричала:

– Здравствуй, апрель!

И вот, когда она так стояла с поднятыми к небу руками, изнемогая от любви,[14]14
  Заметим кстати: в той же позе сохранит образ юной Анны и память Гумилева. Я имею в виду фрагмент стихотворения 1921 г. «Я рад, что он уходит, чад угарный…». С «воздетыми руками» Анна Андреевна не раз позировала и Пу– нину, когда Николай Николаевич решил освоить художественную фотографию.


[Закрыть]
Лунин вдруг сделался мрачным, как будто вспомнил что-то.

– Когда приедет муж? – спросил Лунин сухо, стараясь не смотреть в глаза Анны.

– В июле, вероятно. Он сам не знает, должно быть…»

Интрижка с графиней Бешметьевой (Менделеевой) кончается легким конфузом. Графу (Блоку) не до измен жены, у него свои роковые страсти и свои снежно-звездные умопомрачения. С машиноподобным ревнивцем этот номер не прошел: кончилось дуэлью со смертным исходом. Но не смерть инженера-путешественника разводит любовников, а внезапный триумф Анны. Сменив фамилию, она становится знаменитой актрисой.

Герои расстаются, портрет Анны с воздетыми к небу руками и глазами, потемневшими от страсти, остается недописанным…

Согласитесь, что Чулков-Лунин имел право гордиться тем, что предсказал Гумилевой-Полянской внезапную славу, а у Анны Ахматовой-Томилиной были некоторые основания сделать «надпись на неоконченном портрете». Вот эту:

 
О, не вздыхайте обо мне,
Печаль преступна и напрасна,
Я здесь на сером полотне,
Возникла странно и неясно.
Взлетевших рук излом больной,
В глазах улыбка исступленья,
Я не могла бы стать иной
Пред горьким часом наслажденья.
 

Подозреваю: и госпожа Чулкова, прилежно читавшая все, что выходило из-под пера супруга в рукописи, обратила внимание на замеченные нами «странные сближения». А если и нет, то у нее наверняка имелись и более веские доказательства того, что у Г.И. очередной припадок влюбленности. Во всяком случае, вернувшись из путешествия по Европе, в Петербург, к его хмельным чашам Чулковы не вернулись. Обосновались в Москве. Георгий Иванович в мемуарных записках объяснил перемену места жительства тем, что после Европы захотелось тишины и покоя. Но вряд ли это объяснение исчерпывает сложность ситуации… Сомнительно, чтобы Надежда Григорьевна, зная способность мужа заново и по-новому влюбляться в дам своего выбора (он и в нее, по его же словам, раз восемь влюблялся, и все по-разному), совсем уж забыла об Анне Андреевне. Чувствуя это, Георгий Иванович, приезжая в Питер, неизменно сообщал жене, где именно в данный момент находится не только госпожа Гумилева, но и господин Гумилев.[15]15
  22 августа 1911 г., Г.И.Чулков – Н.Г.Чулковой: «Ни Гумилева, ни Гумилевой нет в Петербурге. Анна Андреевна, по словам Маковского, была в Петербурге не так давно, но куда-то уехала, кажется, в деревню».
  Май 1913 г., Г.И.Чулков – Н.Г.Чулковой: «Гумилев в Африке, а Гумилева в деревне».


[Закрыть]

Женский расчет Надежды Григорьевны (с глаз долой – из сердца вон!) оказался верным: хмель постепенно выветрился, и когда весной 1913-го Чулков вновь замелькал на столичном небосклоне, об очаровании прошлых дней речи уже не было.

Ахматову это задело. Лишний поклонник ей был теперь не так уж и нужен, но то, что милый, добрый и любезный Георгий Иванович вяло, без прежнего восторга реагирует на появляющиеся в периодике стихи из «Четок», приводило в недоумение.

Совокупность вышеуказанных обстоятельств, видимо, и послужила тем жизненным импульсом, тем «сором общежития», на котором вырос чудо-цветок – знаменитое «Сколько просьб у любимой всегда, у разлюбленной просьб не бывает…» (февраль 1913 г.). Во всяком случае, в окружении Ахматовой в 191З году не было человека, чью биографию она могла бы назвать «славной» («В биографии славной твоей разве можно оставить пробелы…»).[16]16
  За участие в студенческом движении Г.И.Чулков сослан в Сибирь, по возвращении в начале 1900-х стал желанным гостем в самых модных петербургских литературных сообществах. Сначала двадцатипятилетнего каторжанина обласкала заинтригованная его романтическим прошлым чета Мережковских, затем затискали в объятиях и на Башне у Вячеслава Иванова. Мудрым Чулков мог показаться разве что юным дарованиям, в том числе и А.А., но смелым и даже лихим не только слыл, но и был. Первым в Петербурге стал печатать побиваемых толстожурнальными критиками символистов. Показательно и его поведение в годы революции 1905 г., когда Мережковские, перетрусив, бросили на Чулкова основанный ими журнал «Новый путь». «8 января, – свидетельствует поэт Владимир Пяст, – Георгий Чулков ходил по довольно просторной комнате квартиры в Саперном переулке крупными шагами, ероша сзади и тогда уже длинные и весьма густые волосы. – Итак, – говорил он, – революция в России начинается…» Пяста, принесшего в журнал робкие свои стихотворные опусы, Георгий Иванович видел второй раз в жизни, не знал о нем ровным счетом ничего, однако не задумавшись поделился редакционной тайной – широким жестом пододвинул лежащие на краю редакционного стола корректуры «совсем нелегальных „сказочек“» Федора Сологуба, одна из которых кончалась так:
Погаснул свет, погасло электричество,И спрятался его величество.

[Закрыть]

Георгий Чулков, как и следовало ожидать, поспешил исправиться. 11 ноября 1913 г. Н.Г.Чулкова сообщает мужу такую пикантную новость: «Белкину дали иллюстрировать твой рассказ. Он хочет изобразить тебя, меня и Ахматову. Не правда ли – очень мило?»

Не думаю, чтобы умную Надежду Ивановну сильно заботило любопытство «молвы», а вот непредсказуемости Гумилева, только что (30 сентября 1913 г.) вернувшегося из Африки, памятуя о дуэли его с Волошиным, она наверняка опасалась. А ну как они оба, муж и этот африканский охотник, по дурости сцепятся и что-нибудь натворят? К тому же той осенью 1913-го у супругов Чулковых появились куда более серьезные причины для нешуточной тревоги. Вернувшись в Петербург (февраль 1913 г.), Георгий Иванович, как и десять лет назад, азартно «ввинчивается» в культурный неугомон столицы. Он снова – в центре и в курсе и, как и встарь, – нарасхват. Не забывает и себя. Издает один за другим романы, повести, стихи, ввязывается в дискуссии и бывает везде, поражая энергией коллег. О Чулкове предвоенной поры модная беллетристка Тэффи вспоминает как об очень красивом, любезном и талантливом человеке. Он и в самом деле в полном расцвете творческих сил и физических возможностей. И даже при очень хороших деньгах, настолько хороших, что обзаводится собственной квартирой – большой и по соседству с ахматовской Тучкой. (Тучкой Гумилев называл комнатушку, которую снимал на Тучковой набережной, поступив в университет.) Но уже в ноябре здоровье Георгия Ивановича стало сдавать. К концу зимы врачи поставили диагноз: резкое обострение хронического туберкулеза, может быть – скоротечная форма. Пришлось в срочном порядке, не дожидаясь опасной для легочников петербургской гнилой весны, уехать в Швейцарию. Диагноз, видимо, был не совсем точным, развитие болезни удалось приостановить. Георгий Иванович вновь воскрес и, как и пять лет назад, очарован навестившей супругов художницей Зинаидой Серебряковой. Однако об Анне не забывает. И сердится, что та не отвечает на его послания. «А ты письма мои береги,/ Чтобы нас рассудили потомки…»

Писем Г.И.Чулкова Ахматова не сберегла. Да, видимо, и не берегла, а из ее писем к нему сохранилось всего два. Одно нейтральное (1930 г.), в котором она благодарит старого друга за заботы во время ее визита в Москву. А вот письмо, отправленное из Слепнева в Лозанну в июле 1914 года, имеет самое непосредственное отношение к нашему сюжету. Анна Андреевна только что вернулась из Киева, где у нее состоялось тщательно продуманное и давно запланированное свидание с Николаем Владимировичем Недоброво. Однако о поездке в Киев в письме к Чулкову ни слова. Хотя, казалось бы, почему не сообщить доброму другу, засыпавшему ее письмами и изнывающему от безделья среди швейцарских красот, об этом пусть и небольшом, но событии? Не потому ли, что не так уж приятно сознаваться самой себе в том, что Киев стал в ее женской судьбе чем-то вроде города для тайных свиданий? Конечно, ни Георгий Иванович, с которым Анна Андреевна, по моему предположению, «свиданничала» в древнем городе на Днепре в январе 1911 года, ни Николай Владимирович Недоброво, с которым она повторит аналогичный «проект» в июне 1914-го, об этом никогда не узнают, но…

Предвижу вопрос: а какие у меня основания для столь рискованного предположения?

Прежде всего, конечно, более чем красноречивые строки из ахматовского стихотворения «Высоко в небе облачко серело…» (февраль 1911 г.):

 
О нем гадала я в канун Крещенья.
Я в январе была его подругой.
 

И в канун Крещенья (то есть 6 января 1911 г.), и весь тот январь Анна Андреевна прожила в Киеве, и никаких других претендентов на ее внимание, кроме Георгия Ивановича, у нее в те месяцы еще не было. Даже Линдеберг, судя по датам обращенных к нему стихотворений, замаячит на ее горизонте только после того, как Чулков в феврале 1911 года уедет в Москву на выставку «Мира искусства».

О том, что в январе 1911-го и именно в Киеве Анна встречалась с Чулковым, свидетельствуют не только процитированные строки. Но для того чтобы это доказать, придется переместиться из зимы 1911-го в лето 1914 года. Чулков все еще в Швейцарии. Анна Андреевна, вернувшись в Слепнево из Киева, получает от Георгия Ивановича письмо, в котором тот просит прислать ему хотя бы новые стихи. Анна Андреевна, усовестившись, обещает: «Когда будут стихи, пошлю Вам непременно», и даже успевает отослать в Швейцарию киевские лирические зарисовки. Через несколько дней война отрежет Георгия Ивановича от родины. Стихи, в которых Ахматова живописует любимые с отрочества киевские церкви, станут последней весточкой. И от Анны, и из России.

 
Древний город словно вымер,
Странен мой приезд.
Над рекой своей Владимир
Поднял черный крест.
 
 
Липы шумные и вязы
По садам темны,
Звезд иглистые алмазы
К Богу взнесены.
 
 
Путь мой жертвенный и славный
Здесь окончу я,
И со мной лишь ты, мне равный,
Да любовь моя.
 
* * *
 
И в Киевском храме Премудрости Бога,
Припав к солее, я тебе поклялась,
Что будет моею твоя дорога,
Где бы она ни вилась.
 
 
То слышали ангелы золотые
И в белом гробу Ярослав.
Как голуби, вьются слова простые
И ныне у солнечных глав.
 
 
И если слабею, мне снится икона
И девять ступенек на ней.
И в голосе грозном софийского звона
Мне слышится голос тревоги твоей.
 

Чулковы вернулись в Россию в начале 1915-го. Пробирались через Румынию и Украину. Оказавшись в Киеве, Георгий Иванович сразу же отправляется в Софийский собор – смотреть мозаики, с юности восхищавшие Ахматову. Затем идет в Кирилловскую церковь. Тут-то и начинается мысленный спор с Анной. Цитирую этот фрагмент из книги «Годы странствий»: «Из Румынии мы поехали в Киев. Там пошел я в Софийский собор смотреть мозаики… Из Софийского собора отправился я на противоположный конец смотреть Врубеля в Кирилловской церкви… Я не хочу умалить Врубеля… Но всмотритесь в эту живопись, сравните ее хотя бы с мозаиками Софийского собора, и вы убедитесь, что у Врубеля стилизованная монументальность. Конечно, это не слащавые красивости Васнецова, которыми восхищаются обыватели во Владимирском соборе. У Врубеля все серьезно и убедительно. Но тем страшнее. Я не в первый раз был в Кирилловской церкви. Должен признаться, что ранее я не сознавал с такой отчетливостью опасности Врубеля. Теперь же, когда шумела мировая война, я почувствовал историю. Я стал различать в ней, в истории, все «реальности» и все «мнимости» с зоркостью, до тех дней мне не свойственной. Я понял, что Врубель опасен… В стенописи Кирилловской церкви можно уже угадать будущих «демонов», коими соблазнился художник».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю