355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Андреева » Плаванье к Небесной России » Текст книги (страница 9)
Плаванье к Небесной России
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:59

Текст книги "Плаванье к Небесной России"


Автор книги: Алла Андреева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Глава 13. «УЗКИЙ ПУТЬ НЕ НАЗНАЧЕН ДЛЯ ДВУХ…»

Предыдущую главу я закончила воспоминанием о том, как я вместе с Даниилом поднималась по белой мраморной лестнице Большого зала Консерватории навстречу музыке. Но до этого еще далеко.

В то предвоенное время, несмотря на множество друзей, Даниил был одинок.

Моя личная жизнь тихо и без всяких видимых причин разваливалась. Это был именно разлад душевный. Никто не изменял, никто не предавал, не делал ничего недостойного.

В жизни Даниила, как я уже говорила, была очень серьезная и глубокая юношеская любовь, которая много лет владела им. Что-то теперь, по прошествии стольких лет, я могу попытаться объяснить.

Даниил был очень красив своеобразной, непривычной для московского взгляда красотой: высокий, легкий, очень худой, смуглый. Лицо узкое, тонкое, с высоким лбом, тонким носом, узкими губами, темными узкими глазами. Темные прямые, несколько длинноватые волосы. Длинноватые, конечно, по тем временам, когда мужчины стриглись очень коротко. Он не выносил галстуков, вместо галстука на шее мягкий черный бант, но очень скромный, бантом не выглядевший.

У каждого человека во внешности есть некие несоответствия одних черт другим. Я всегда любила наблюдать эти несоответствия – они очень выразительны. У Даниила так спорили друг с другом лицо и руки. Тонкое, одухотворенное, даже как бы хрупкое аристократическое лицо с прекрасным высоким лбом, а руки точнее всего надо было бы назвать мужицкими – широкая ладонь с короткими, ничуть не артистичными пальцами. Он стеснялся своих рук и прятал их под стол, а я очень их любила – они как бы удерживали его на земле.

Возможно, в этом есть проявление очень важных душевных черт, но, чтобы говорить о них, надо произнести сначала слово, которое может вызвать бурю возмущения. Даниил был гений. Никакой в этом понятии нет гордыни, никакой похвальбы. Это – очень тяжелый труд, тяжелейший крест, который Господь дает немногим – сильным. Такие люди, отмеченные, отличаются странным свойством, тоже неким несоответствием. Они знают, слышат, видят то, что, казалось бы, невозможно слышать и видеть. Они, как дома, распоряжаются и действуют в областях, нам недоступных. При этом по-детски доверчивы, открыты, искренни до наивности в том, где другие ориентируются крепче и подчас умнее.

В этих особых Божьих детях есть щемящая хрупкость и детская беззащитность. Я знала эти черты у Даниила, иногда подтрунивала над ними, иногда удивлялась, а больше просто считалась с действительностью, ничего не пытаясь менять. И только недавно, милостью Божьей, я оказалась не рядом, не близко, но, так сказать, на обозримом расстоянии от другого гения. Гениального музыканта. Так вот со стороны увидела и поняла эту их особенность, трогательное сочетание знания и власти в тех, высочайших, мирах, и детской открытости и беззащитности здесь, на Земле.

Внешность свою Даниил как-то болезненно не любил. Для него дорогим и любимым был облик светловолосого, светлоглазого, смелого и радостного человека. Из-за этого отношения к своей внешности и своей природной застенчивости он попадал в бестолковые ситуации. Надо еще прибавить, что Даниил был очень внимателен, я бы сказала, даже старомодно учтив с женщинами. Доброжелателен к каждой, да не каждая это понимала. Вот и получалась чепуха: в него влюблялись и его обычная, несвойственная советскому времени учтивость воспринималась как взаимность. Даниил совершенно не мог этого уразуметь, пока не разыгрывалась очередная драма.

Женщины восторгались Даниилом, но понимания от многих из них нечего было ждать. Конечно, Даниилом владело желание не быть одному. В 1937 году в его жизни светло и быстротечно развернулась как бы поэма – она и обернулась потом прелестной поэмой «Янтари». Вот отрывок из нее:

 
Дитя мое! девочка в храме
С глазами проматери Евы,
Еще не постигшими зла!
 
 
Свеча догорела. Над Крымом
Юпитер плывет лучезарно,
Наполненный белым огнем…
 
 
Да будет же Девой хранимым
Твой сон на рассвете янтарном
Для радости будущим днем.
 

Эта женщина, Марина Гонта, подарила Даниилу радостное лето в Судаке. Но глубочайшей его душевной сути она и не пыталась понимать:

 
И над срывами чистого фирна,
В негасимых лучах, в вышине,
Белый конус святыни всемирной
Проплывал в ослепительном сне.
 
 
Его холод ознобом и жаром
Сотрясал, как ударом, мой дух,
Говоря, что к духовным Стожарам
Узкий путь не назначен для двух.
 
 
И тогда, в молчаливом терпенье,
Ничего не узнав, не поняв.
Подходила она – утвержденье
Вековых человеческих прав.
 

Марина Гонта умерла совсем недавно, так и не успев написать о том их общем лете, несмотря на мои мольбы. А написать могла бы – она писала, и хорошо. Не сделала она этого по той же причине: тогда ничего в Данииле не поняла, и потом, занятая воспоминаниями о своей дружбе с Маяковским и Пастернаком, долго не понимала. А когда что-то осознала – было уже поздно.

Еще одна женщина в жизни Даниила понимала, и понимала многое, – Анна Владимировна Кемниц. Она была редким по глубине и тонкости человеком, и их отношения могли сложиться очень серьезно. Но Аня была замужем, любила мужа – он стоил этого – и не ушла от него к Даниилу. Я запомнила два разговора, сначала мой с Даниилом, потому что мы все видели и знали. Я сказала:

– Ну что ж такое? Как бы хотелось, чтобы с вами (мы тогда на «вы» были) рядом была любимая. А он ответил:

– Очевидно, это утопия.

А второй разговор через много лет был у меня с Анечкой. Я ее спросила:

– Почему ты тогда не ушла к Даниилу? А она смеясь сказала:

– Да потому что это было твое место – около него, а вовсе не мое.

Мы с ней дружили до самой ее смерти. Муж Ани был замечательным человеком, необыкновенной чистоты и глубочайшей порядочности. Оба они были арестованы по нашему делу.

Была и еще одна трагическая история в жизни Даниила. В начале работы над романом «Странники ночи» оказалось, что необходимо попасть в обсерваторию, поскольку один из героев романа, Адриан, был астрономом. Это послужило поводом для его знакомства с семейством Усовых. Оно состояло из трех женщин: матери, Марии Васильевны, переводчицы, и двух ее дочерей, Ирины и Татьяны. Обе сестры влюбились в Даниила, да и мать, как мне кажется, была к нему не вполне равнодушна. Татьяна Владимировна была женщиной чрезвычайно решительной и энергичной, ко времени мобилизации Даниила на фронт их иногда называли мужем и женой. Но они не были мужем и женой ни официально, ни фактически. К тому времени как-то уже было утеряно понятие жениха и невесты, а было бы самым правильным сказать, что Татьяна была невестой Даниила. Мне трудно говорить об этом. Как мне не стоило выходить замуж за Сережу, точно так же и связь Даниила с Татьяной Владимировной была ненужной и трагической страницей в его и ее жизни. Бывает такой полный диссонанс, что аккорда не получается. Однажды, увидев ее, я решилась потом спросить Даниила:

– Даня, а вы ее любите?

И получила четкий и печальный ответ:

– Если понимать под любовью то, что и надо иметь в виду, употребляя это слово, – нет. Но если нечто значительно меньшее, – да. Люблю.

По-моему, никто, кроме меня, на эту тему больше с ним и не заговаривал. Мне, огорченно глядевшей на все эти неудачи, очень хотелось, чтобы около Даниила была любящая женщина. Иногда я воображала рядом с ним какого-то как бы ангела, сошедшего с небес, и никогда не думала, что это может быть не ангел, а просто я.

Даниил обычно приходил к нам с тетрадочкой стихов. Я однажды спросила:

– Почему вы всегда приходите со стихами? Он ответил:

– Мне хочется к друзьям приходить с лучшим, что во мне есть. А это – стихи.

Пожалуй, самым близким из понимающих его людей, кроме Сережи, был Витя, Виктор Михайлович Василенко, искусствовед и поэт, но и Витя не понимал той глубины и сложности очень своеобразной личности Даниила, которых, наверное, никто и не мог понять.

Среди самых близких друзей дома Добровых была семья Муравьевых, они и жили рядом, в Чистом переулке. У Николая Константиновича Муравьева были жена Екатерина Ивановна и две дочери – Ирина и Татьяна. Дружбой с этими девочками наполнено детство Даниила. Когда ему было четыре года, а Ирине шесть, Даниил объявил, что она подходит ему в жены, а спросить на это ее согласия ему не приходило в голову.

Николай Константинович Муравьев был очень крупным юристом. Он возглавлял так называемую Чрезвычайную следственную комиссию Временного правительства, которая занималась расследованием преступлений, совершенных окружением царской семьи и высшими должностными лицами. И я знаю, например, тот факт, что фрейлине Анне Вырубовой была выдана справка за подписью Муравьева именно об отсутствии каких-либо преступных деяний.

В середине 20-х годов семья Муравьевых разделилась и разъехалась. Екатерина Ивановна с Ириной уехали во Францию, Николай Константинович с Татьяной остались в Москве. Когда шло так называемое «дело юристов», такое же фальшивое, как и все другие «дела», Николай Константинович умер. Это произошло 31 декабря 1936 года. Даниил читал всю ночь над его гробом Евангелие – он всегда читал над усопшими друзьями Евангелие, а не Псалтырь. Как раз в это время явились с ордером на арест и обыск в квартире Николая Константиновича. Гроб с телом покойного стоял на его письменном столе, Даниил продолжал читать, не останавливаясь ни на минуту, а пришедшие выдергивали ящики письменного стола прямо из-под гроба и уносили бумаги. Жизненные истории Екатерины Ивановны, Ирины и Татьяны в будущем тоже переплелись с нашими.

Младшая из сестер, Татьяна Николаевна Муравьева, вышла за сотрудника Музея Льва Толстого Гавриила Волкова, который умер в тюрьме в 1943 году. Татьяну Николаевну забрали по нашему делу. Ее участие в нем заключалось в том, что она давала нам с Даниилом уроки английского языка. А в те годы отношение к людям, изучавшим какой-нибудь иностранный язык, было очень интересное. Зачем человеку учить немецкий, английский или еще какой-то язык? Конечно, чтобы шпионить. Знание языка уже было подозрительным, а изучение вполне тянуло на обвинение в шпионаже.

Ирина же Николаевна Муравьева, уехавшая на Запад с матерью, вышла замуж за Александра Александровича Угримова. Его отец Александр Иванович Угримов вместе с Кржижановским принимал участие в плане электрификации России. Потом его, как и многих, выслали за границу.

Жили Угримовы во Франции, и во время гитлеровской оккупации Александр Александрович возглавил одну из групп Сопротивления, базировавшуюся в городе Дурдан, а Ирина Николаевна ему помогала. У Угримовых есть дочка Татьяна Александровна, Тата. Она, слава Богу, жива еще. Когда кончилась война, многие русские на Западе были в состоянии эйфории, страстной любви к потерянному отечеству и готовности все простить и забыть. Как говорила мне Ирина Николаевна, это надоело французскому правительству, и Александра Александровича в числе других выдворили из Франции. Александр Александрович был человеком поразительной честности и прямолинейности. Он вернулся в Советский Союз. Ирина Николаевна отправилась за ним на корабле через Одессу, она не хотела возвращаться и вряд ли поехала бы, если бы не дочка. Ирина Николаевна говорила мне, что не могла лишить дочь отца и решила разделить судьбу мужа. Они взяли с собой и мать, Екатерину Ивановну Муравьеву. В Россию приехали, когда мы уже сидели, вероятно, в 1948 году. Александра Александровича арестовали, Ирину Николаевну тоже, Тату отправили в детский дом. Александр Иванович Угримов тоже был выслан в Советский Союз, но арестован не был, Тату спасли он и еще одна родственница. Екатерину Ивановну сослали в Сибирь.

Один из замыслов следователей по нашему делу был таков: одна сестра – Татьяна Николаевна – здесь, другая – Ирина Николаевна – во Франции, один брат – Даниил Леонидович Андреев – здесь, другой – Вадим Леонидович – за границей, тоже во Франции. Им хотелось завязать еще и этот узел. Но Вадим не приехал, этому помешали его жена и дочь, почувствовавшие опасность. Этот замысел не удался. Ну а Угримовы отправились по лагерям, как все мы.

Почти каждое лето Даниил уезжал в Трубчевск, там бродил в любимых своих лесах. Как-то он мне рассказал, что у него есть лесные места, посвященные кому-нибудь из друзей. В том числе была там «Полянка Мусатиков».

Это, конечно, ласковая шутка. Но отношение Даниила к природе, его восприятие природы было необыкновенно серьезным и глубоким. Почти все стихи этой темы родились в связи со скитаниями в лесах около Трубчевска, маленького древнего русского города на расстоянии двух часов езды автобусом от Брянска.

В этом городе встретились Игорь и Всеволод из «Слова о полку Игореве». Когда смотришь с высокого берега Десны, на котором стоит город, вокруг простираются без края леса. Они прекрасны и сейчас, так же как и любимая Даниилом река Нерусса, протекающая неподалеку от Трубчевска. Вот как сам он пишет в «Розе Мира» о том, что пережил на берегах Неруссы: «И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно-узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным. Торжественно и бесшумно в поток, струившийся сквозь меня, влилось все, что было на земле, и все, что могло быть на небе. В блаженстве, едва переносимом для человеческого сердца, я чувствовал так, будто стройные сферы, медлительно вращаясь, плыли во всемирном хороводе, но сквозь меня; и все, что я мог помыслить или вообразить, охватывалось ликующим единством. Эти древние леса и прозрачные реки, люди, спящие у костров, и другие люди – народы близких и дальних стран, утренние города и шумные улицы, храмы со священными изображениями, моря, неустанно покачивающиеся, и степи с колышущейся травой – действительно все было во мне той ночью, и я был во всем».

В Трубчевске Даниил очень близко сошелся с одной семьей. Глава этой семьи – школьный учитель, художник и музыкант-любитель Протасий Пантелеевич Левенок. Вся эта семья стала для Даниила почти родной. На их доме теперь установлена первая в России мемориальная доска, посвященная памяти Даниила. Одна из дочерей Левенка – Евгения Протасьевна, даже считалась невестой Даниила. Это были люди, своей теплотой, скромностью, искренностью, глубиной олицетворявшие ту родную провинцию, где и сейчас дремлет Россия.

Уезжая из Москвы, Даниил сразу разувался и в Трубчевске ходил босиком. «Босикомхождение», так это мы в шутку называли, для Даниила не было позой, выдумкой. Он действительно чувствовал босыми ногами жизнь Земли. Различал разные оттенки ее голоса. А в городе чувствовал излучение энергии жизненной силы тех людей, которые ходили по городу. Не могу объяснить это более толково, потому что сама ничего не слышу, но знаю, что он говорил правду.

Во Владимирской тюрьме даже однажды возник «босой бунт»: под влиянием Даниила разулась вся камера. Бунт был подавлен, а хождение босиком запрещено всем, кроме него. Даниилу разрешили не обуваться, даже выходя на зимние прогулки.

Последнее безмятежное лето в Трубчевске Даниил провел в 1940 году. Осенью опять вступила в свои права городская жизнь. А в апреле 1941 года умер Филипп Александрович Добров. Он умер на Пасху от апоплексического удара. Сережа его нарисовал – получился изумительный рисунок. Какое было лицо у Филиппа Александровича! Оно просто светилось. Это страшно звучит, но я люблю смотреть на лица умерших в первый день. Все каждодневное уходит, и несколько часов, а может быть, сутки видна самая суть человека – итог его жизни.

Филиппа Александровича похоронили на Новодевичьем. Похороны были удивительные. Религия была запрещена категорически. Люди ходили в церковь потихоньку, но в дом, конечно, пригласили священника – отпевать. Были открыты все окна и входная дверь. В квартире и в переулке около дома толпился народ. Множество людей пришло – днем! – проводить доктора Доброва, который всех лечил.

Кажется, будто Господь уберег его от войны, начавшейся два месяца спустя.

Я, конечно отвлеклась от основной темы главы. Возвращаюсь к ней. Почему же все-таки Даниил был одинок, и почему узкий путь, не назначенный для двоих, оказался назначен для нас – его и меня. Конечно, я об этом думала, и скажу так. Вероятно, это совпадение двух одиноких узких путей – Даниила и моего. При всей разнице масштабов оба пути имели общее музыкальное звучание. Может быть, это и называется предназначенностью?

Глава 14. ВОЙНА

 
Что мы отстояли
В итоге второй мировой?
Расстрелы в подвале,
Суды, лагеря и конвой.
Свою несвободу
И власть кумачевых вождей.
Печали, невзгоды
И рабство для наших детей.
 
(Николай Ник. Браун. Из лагерных несен)

Мне кажется, те, кто отдал жизнь за Родину, в мгновение смерти уже были в Небесной России. Но что они увидали оттуда на родной земле? Многое. В том числе то, о чем говорится в стихотворении, с которого я начала главу. Очень много страшного пришло с победой. Правды о войне никто не сказал до сих пор, и не знаю, когда в полной мере она будет сказана. Сколько еще десятилетий нужно, чтобы по-настоящему понять эту трагедию? А началась она задолго до войны и, вероятно, задолго до трагедии 1917 года. Господь дает человеку тот крест, который он способен нести. Значит, и народу Господь дает тот крест, который этому народу под силу. Крест, что выпал на долю России, под силу России. Только так и можно считать.

Ни от чего мы мир не спасли. Вместо страшного фашистского чудовища выпустили в мир, приподняв «железный занавес», чудовище коммунистическое. И что еще нужно, чтобы в этом разобраться? Вероятно, многое. Что же мы можем сделать сейчас? Встать на колени, поклониться тем, кто лег в эту политую кровью землю за нашу Родину. Открыть, наконец, глаза на чудовищность коммунизма, полного ужаса, которого многие так и не поняли. И от этого непонимания происходит многое из того, что мы видим сейчас. Я пишу книгу не об истории, а о своей жизни, но не бывает никакой личной жизни, оторванной от действительности и, таким образом, от политики.

Война застала нас в нескольких километрах от Москвы, в деревне на берегу канала, того самого, страшного, вырытого заключенными. Мы жили там большой компанией. Так получилось, что провести лето в деревне собралось гораздо больше народу, чем предполагалось. Нас было так много, что мы с Сережей и Наташа, моя школьная подруга, спали на чердаке. Чердак был устлан осенними листьями, мы забирались туда в темноте, потому что уже было затемнение и свет зажигать не разрешалось. Там было хорошо, пахло сухими листьями. Сережа ложился между нами. Я лежала неподвижно и не то что делала вид, будто сплю, а просто тихо лежала. И Сережа с Наташей тоже лежали тихо. Они разговаривали, а я молча слушала, как разваливается моя личная жизнь. Мне абсолютно не в чем винить ни Сережу, ни Наташу, скорее уж себя; я не изменяла никогда, ни в чем и делала все, что могла, но не надо мне было выходить замуж за этого чудесного человека и художника. Не могла наша жизнь не развалиться. А тогда я просто лежала и слушала, как два близких человека тихо-тихо беседуют, как они друг друга понимают, как душевно все больше и больше сближаются. И так же вот тихо понимала, что у нас-то с Сережей все рвется, рвется.

Я слышала, как и все, знаменитое обращение Сталина к народу в начале войны. Тогда он вдруг вспомнил свое семинарское прошлое и обратился к нам: «Братья и сестры». Он был в совершенной панике, едва говорил явно сведенными от страха губами, все время пил воду. Было хорошо слышно, как в паническом страхе стучат зубы о стакан с водой.

В поле, расстилавшемся перед нашими домами в Коптеве, выкопали «щель» – примитивное укрытие от бомбежки, собственно окоп, канаву выше человеческого роста. При звуках сирены полагалось туда бежать и отсиживаться. Помню две тревоги: одну условную – никто не знал, что это репетиция. Я была совершенно вне себя от страха, не могла стоять на ногах. Интересно, что это была единственная тревога, когда я боялась: все, причастное страху, во мне прошло за ту ночь, настоящей тревоги 22 июля я уже не испугалась. Ночь мы простояли в «щели», потом выбрались в поле, а по всему горизонту – огонь. Там была Москва. Ее от нас отделяло довольно большое пространство, и она пылала.

У нас ночевала Наташа, мы с ней и Сережей отправились в горящую Москву, потому что у Сережи там были мать и сын, у меня родители и брат, у Наташи – сестры и мать. Дошли до Сокола, а дома стоят, метро работает. Я говорю: «Позвоню домой». Наташа с Сережей на меня орут: «Ты что! Какие могут быть телефоны!» Но я звоню маме. Шесть часов утра. И слышу раздраженный мамин голос: «Ты с ума сошла! Такая ночь, спать было невозможно, едва заснули, и ты еще звонишь!»

На самом деле что-то горело, ярче других пылал пожар на толевом заводе, потому что толь, оказывается, взлетает, взрывается и очень эффектно горит.

В самом начале войны было организовано ополчение, куда осенью 1941 года Сережу едва не забрали. Ополчение собиралось на Остоженке. Там в верхней части улицы справа стоит в глубине красивый белый дом с колоннами и мемориальной доской, сообщающей, что здесь преподавал Сергей Михайлович Соловьев. Ополчение – страшная страница в истории войны. Туда собрали абсолютно неумелых людей, зачастую уже немолодых. Господи, сколько там народу погибло! Мы знали художника Ефрема Давидовича. Есть такой тип евреев – лохматых, бородатых, абсолютно беспомощных, очень добрых и совершенно не от мира сего. Он был талантливым и интересным художником, но все, что умел в жизни, это живопись. Его забрали в ополчение, там очень скоро послали в разведку, а в разведке он, конечно, вылез со своей библейской бородой прямо на гитлеровцев. И так погиб. Эту историю мы узнали случайно в Союзе художников, но подобных историй много.

Сереже в начале войны был 41 год. Его забрали, несмотря на сильную близорукость, но потом отпустили, потому что без очков он почти ничего не видел.

Сейчас не очень любят говорить о том, как мы отступали. Мы не отступали – мы катились. Города сдавались один за другим. Объясняется это, мне кажется, двумя причинами. Во-первых, развалом границ, учиненным Сталиным, во-вторых, тем, что очень многим осточертела советская власть. И, конечно, никто практически не знал, что такое немцы. Было ощущение, что, слава Богу, коммунизм кончается. Русский народ тогда только поднялся по-настоящему, когда увидел, что немцы отнюдь не спасение.

Из Москвы бежали коммунисты, бежали евреи – иначе нельзя было поступать, – они бежали от страшной гибели; но те коммунисты, которые, обладая какими-то возможностями, грабили и везли с собой все, что могли, – это уже совсем другое.

Мой папа остался в Москве и переоборудовал Институт профессиональных заболеваний имени Обуха, где тогда уже работал, в госпиталь. Госпиталь обслуживал передовую, а это было уже ближнее Подмосковье. Партийная верхушка института, зная, что он переоборудуется в госпиталь и скоро привезут раненых, бежала, увезя с собой весь спирт, какой только был. Как папа выкручивался, пока сам не заболел очень тяжело, не знаю.

Во многих местах на окраине Москвы был слышен гул боя. Не взрывы, не удары, а именно непрерывный гул. У нас в Коптеве он был слышен очень сильно и оконные стекла непрерывно дребезжали. Бои шли в районе Химок – это со стороны Коптева. В какой-то из этих дней я оказалась на Арбате и видела танки. Я не знала, что танки могут двигаться с такой быстротой. Они, явно откуда-то прорвавшись, мчались по Арбату со стороны Бородинского моста: помятые, грязные, со следами огня. И танки были облеплены солдатами. Солдаты ехали снаружи, держась за что попало, в разорванных, часто обгоревших шинелях. Лиц их, выражения этих лиц я не берусь описывать. Они смотрели только вперед, ни разу не оглянувшись по сторонам, вообще не шевелясь.

Это было бегство, так его и понимали мы, стоявшие на тротуарах.

Светофоры тогда почти не работали, все переходили улицы, где кому вздумается, а перед мчащимися танками бросались врассыпную.

16 октября 1941 года. Из Москвы бегут все, кому действительно страшно. Немцы подошли к сердцу России. Мы слышим по радио то, что привыкли слышать: наши войска оставляют, оставляют, оставляют… Утром 16 октября в Москве уже были только те, кому некуда и незачем бежать. Мы уже не расставались и старались держаться вместе.

Утром было объявлено, что в 12 часов передадут важное сообщение. Все знали, что это вступление к объявлению о сдаче города. И вот в полдень по радио сказали, что важное сообщение переносится на 16 часов. Не могу объяснить, каким образом, но я поняла – немцы не войдут. Москва не будет сдана. Когда я сказала об этом мужчинам, а мы с Сережей не расставались и все время звонили Коваленским и Даниилу, они на меня накинулись. Мужчины – народ логический:

– Ты что? Ну о чем ты говоришь?!

Я упорно повторяла, твердила одно:

– Не знаю почему, но Москва сдана не будет. Не знаю, что сейчас произошло, но то, что произошло, все изменит.

В 16 часов объявили, что где-то открывается магазин, а какой-то троллейбус пойдет другим маршрутом. Неизвестно почему, но права оказалась я, а не умные мужчины с их логическим мышлением.

Я знаю, что в те часы произошло чудо. Мне не надо было ничего видеть. Я ничем не докажу своей правоты. Но и спустя пятьдесят с лишним лет память чуда так же жива. Сейчас кое-что известно. Существует несколько версий. Я знаю такую версию: три женщины по благословению неизвестного священника, взяв в руки икону Божьей Матери, Евангелие и частицы мощей, которые им удалось достать, обошли вокруг Кремля. Есть версия, будто самолет с иконой Казанской Божией Матери облетел вокруг Москвы. Не знаю… Мне, помнящей атмосферу того времени, более правдоподобной кажется версия первая – шли кругом Кремля. Матерь Божия отвела беду от Москвы. Значит, так было надо. И никто меня не убедит в том, что это не было чудом. Я этого чуда свидетель, как бы странно и непонятно ни звучали мои слова.

Те сибирские части, о которых столько было разговоров, что они спасли Москву, подошли дня через три после 16 октября. Вероятно, историки когда-нибудь разберутся в этих датах. Я могу говорить просто как свидетель. И еще точно могу сказать, что генерал Власов был в числе тех, кто отстоял Москву, но уже после того чуда, о котором я рассказала.

Для москвичей наступили военные будни. В начале зимы 41-го года из Москвы очень многих эвакуировали. Поскольку отапливать все дома не было возможности, оставшихся людей очень организованно и быстро стали поселять в чужие квартиры. Пустые дома запирали, в них отключали воду и отопление. Добровы – уже без Филиппа Александровича – жили там же: у них было дровяное отопление. А мы попали в огромный дом Севморпути на Суворовском бульваре. Я не знаю, что было в верхних этажах, но подвал с круглыми окнами был жилым – с центральным отоплением и газом на кухне. В него собрали людей со всей округи. В небольшой подвальной комнате у меня на руках оказалась семья: Сережа, его мама и десятилетний сынишка от первого брака, Олег. Мама Олега работала на казарменном положении, то есть почти не имела возможности покидать место работы.

В организационном смысле жизнь в Москве была хорошо налажена. В городе поддерживали чистоту, транспорт, который мог работать, работал.

Наступила первая военная зима в Москве. Она была тяжелой. В городе начался голод, конечно не тот, я бы сказала, средневековый голод, который устроили в Ленинграде, но по карточкам давали только хлеб: иждивенческая карточка – 250 г (это было всего лишь вдвое больше блокадного пайка), карточка служащего – 400 г, рабочая – 550 г.

Как-то стало известно, что в Раменках брошены огороды, и туда ездили зимой вырубать из земли морковку. Я тоже поехала с топором и за целый день нарубила килограмм моркови.

Отношения между людьми были большей частью скорее добрыми, с посильной помощью и сочувствием, хотя, конечно, бывало и иначе. Ходить по городу до наступления комендантского часа (не помню, когда он начинался) было совершенно не страшно, даже в ранней зимней темноте.

Мне запомнилось два моих приключения военных лет. В то время по Лубянской площади ходил трамвай, и я в нем очутилась – стояла на задней площадке в толпе чужих людей. Трамвай качало, и я, пошатнувшись, толкнула стоявшего рядом офицера. Он, видимо, был чем-то раздражен, потому что реагировал до нелепости бурно: схватил меня и, ругаясь, собрался тащить «куда надо» как врага, посмевшего толкнуть его, советского офицера. Это могло кончиться для меня скверно, но мужчины, стоявшие на площадке, окружили офицера плотным кольцом, меня вырвали из его рук, ему орали, что надо Москву отстаивать, а не женщин хватать. Мне шепнули: «Уходите скорей» – и помогли спрыгнуть с трамвая – тогда ведь не было закрывающихся дверей, и в трамвай вскакивали на ходу.

Это было еще осенью 1941 года, а глухой зимой в середине войны я оказалась ранним вечером на Театральной площади, то ли к маме шла, то ли от нее, – родители жили на Петровке. Я была к этому времени так слаба, что ходила медленно и с трудом, иногда держась за стенки. Неожиданно я увидела двух иностранцев, было ясно, что они иностранцы: высокие, молодые, хорошо одетые, со здоровыми лицами. Внимательный холодноватый взгляд, каким они смотрели по сторонам, я и сейчас помню. Едва этот взгляд остановился на мне, я поступила совершенно неожиданно для себя – откуда взялись силы? – выпрямилась, подняла голову и быстро прошла мимо них, не глядя, тем легким шагом, который всегда был моим и так совпадал с шагом Даниила.

Когда началась война, Сережа сказал: «Сейчас остается одно – умереть с кистью в руках». Я на это ответила: «Пожалуйста, но я умирать не буду». И он, действительно, в первую военную зиму кисти из рук не выпускал, писал. А все хозяйство в подвале везла на себе я. Что могла, подкидывала Аня, первая Сережина жена. Мой папа был на казарменном положении у себя в госпитале, свою рабочую карточку он отдавал маме с братом и няней, у которых были иждивенческие – кусочек хлеба и все. Мама еще иногда ухитрялась и нам что-нибудь подкинуть.

Позже Сережа устроился на работу в Союз художников начальником военного стола. Там ему приходилось выполнять простую чиновничью работу, но за это давали зарплату и литерную карточку – она была одна на всех нас.

У Сережи и его мамы Полины Александровны был старый друг Боря Герасимов. Он жил в Малоярославце и, когда подошли немцы, бежал в Москву в чем был, добрался на каком-то последнем поезде. В Москве он жил, где придется, два раза в неделю дежурил в библиотеке возле ресторана «Прага», гасил бомбы. За это ему разрешали ночевать там на столе. В остальные дни он дежурил где-то еще. Когда Боря ночевал в библиотеке, то заходил к нам, и я старалась в этот день хоть что-то для него оставить. Это был образованный, сдержанный, умный человек, но я помню выражение его лица, когда он появлялся у нас. В его глазах, когда он входил, был вопрос: «Есть что-нибудь?» Была корочка хлеба, немного супа. Это было все, что он съедал за день, и он был этому рад. Такой была жизнь в военной Москве. Как я выкручивалась, как билась, сейчас вспоминать не хочу. Я должна была всю семью ухитриться накормить, что и делала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю