355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Андреева » Плаванье к Небесной России » Текст книги (страница 10)
Плаванье к Небесной России
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:59

Текст книги "Плаванье к Небесной России"


Автор книги: Алла Андреева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Летом в начале войны у сестры одной моей подруги Маруси родился сынишка. Вскоре после его рождения молодой отец эвакуировался с заводом, на котором работал, а точнее, бросил жену и новорожденного. Маруся окончила Горный институт, в середине войны защитила диплом. Помогали ей все: мать, сестры, друзья, Сережа и даже я. Во всем, что касалось науки, я была совершенно бездарна, поэтому помощь заключалась в том, что иногда мне удавалось сварить большую кастрюлю супа и отнести ее Марусе, благо жили мы близко друг от друга.

Когда Маруся защитила диплом, все помощники собрались за большим столом праздновать. На столе – что-то, сотворенное из картофельных очисток, лепешки из кофейной гущи, напиток под названием «каковелла» из шелухи от бобов какао. Во главе стола сидел малыш, уже двухлетний. Он не видел еще ни капли настоящего молока – у матери оно пропало сразу, а дети военного времени росли на солодовом молоке. Мы были самыми обыкновенными людьми, атмосфера военной Москвы была атмосферой взаимопомощи.

С лета 41-го по осень 42-го мы еще бывали у Добровых, но видеться становилось все труднее. Даниила то призывали в армию, то отпускали. У него было врожденное заболевание позвоночника – спондилоартрит. Оно не мешало ему проходить десятки километров, но спина иногда болела, и какое-то время он был вынужден даже носить металлический корсет.

Осенью 42-го Даниила все же забрали в армию окончательно. Провожали его сестры Усовы, Татьяна и Ирина, о которых я уже говорила. Первое время Даниил довольно долго был в Кубинке, где исполнял разные обязанности: печатал на машинке, топил печку, убирал. Тамошнее начальство, узнав, что он сын Леонида Андреева, издевалось над ним как могло. Нравилось, что вот сын писателя в услужении и делать с ним можно, что захочешь. В Кубинку к Даниилу ездила Татьяна Усова.

Я же в глубине души была абсолютно уверена, что с фронта он вернется живым.

К весне 43-го года жизнь в Москве стала понемногу оживать: кто-то вернулся из ополчения, кого-то отпустили с фронта в связи с ранением. Летом 43-го я вступила в МОСХ. До этого я состояла в Горкоме живописцев, благодаря чему имела карточку служащего – 400 г. хлеба и иногда крупу. Вступление в МОСХ означало тогда литерную карточку и право обедать в столовой МОСХа, то есть попросту спасение от голода. Председательница Горкома живописцев организовала в Парке культуры выставку художников – членов Горкома, на которую пригласили Бюро живописной секции МОСХа в расчете, что всех участников примут в Союз одновременно.

Пришли члены Бюро, к выставке они отнеслись хорошо, но в МОСХ рекомендовали не всех. Я ухитрилась в войну писать, рисовала раненых в госпитале и оказалась в числе рекомендованных. Но это был первый этап. Для утверждения в качестве члена Союза художников следовало привезти работы в МОСХ в Ермолаевский переулок. 10 июля выставка закрывается, а вечером того же дня в МОСХе заседает комиссия. И тут председательница Горкома живописцев, женщина очень принципиальная, заявляет: «Нет, выставка будет продлена. Или все вступают в МОСХ, или никто!» В МОСХе на это ответили: «Спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Хотят, чтобы их приняли, пусть принесут работы».

Что было делать? Все-таки Бюро выбрало тех, кого считало лучшими, и, если мы демонстративно не принесем работы, так нас и потом не примут. Я и Игорь Павлович Рубан поступили следующим образом. Приехали в Парк культуры рано утром. Канцелярия еще только раскачивалась, и приказ о продлении выставки не дошел, он стал известен только через час. Мы, улыбаясь, говорим:

– Сегодня выставка закрывается. Нам отвечают:

– Да.

– Знаете что, мы свои работы сейчас заберем.

– Пожалуйста!

Мы мгновенно сдергиваем работы со стен, связываем их, но к выходу не идем: чтобы идти через выход, нужен пропуск на вынос работ. В заборе 1-й Градской больницы, граничащей с парком, есть дыры. Мы с Игорем Павловичем бежим в кусты, пролезаем в дырку в заборе, и вот мы уже на Ленинском проспекте. Привозим работы в МОСХ. Там – хохот и полный восторг. А раз нет нескольких работ на выставке, то нет и выставки. Кто-то еще из художников тоже успел привезти свои работы.

Дальше уже в МОСХе разгорелся спор: принимать меня или нет, потому что как принимать человека, в работах которого никак не отражена советская идеология? Ну пейзажи, ну портреты пусть даже и раненых – подумаешь! Какой же это советский художник? Спас меня Петр Петрович Кончаловский, до этого ни меня, ни моих работ ни разу не видевший. Он сказал: «Я не знаю, о чем вы спорите. Это же талантливый человек!» Авторитет Кончаловского был так велик, что эта фраза решила мою судьбу: меня приняли в Союз художников.

В моей жизни было немного и педагогической деятельности, но своеобразной. Неподалеку от станции метро «Сокол» располагался скульптурный комбинат, изготовлявший в основном гипсовые памятники вождей и «девушек с веслом». Отдельные части их – руки, ноги, головы – в большом количестве валялись на земле. В подмастерья туда собрали главным образом мальчишек, выгнанных из всех школ за хулиганство, и стали обучать их рисунку. Педагоги в комбинате не задерживались. Перед войной там стал преподавать Сережа, но и он не выдержал и передал работу мне.

Ребятам было по 14–15 лет, мне 26, но выглядела я моложе. Ученики обрадовались моему приходу, посчитав, что шутя со мной справятся. Они ошиблись – сладила с ними я, правда, иногда пользуясь странными приемами. Когда один из ребят подал мне вместо натюрморта «заборнонепристойный» рисунок, я в ярости подняла 16-летнего мальчишку на руки и швырнула с лестницы. Класс обомлел, а побелевший виновник попросил прощения.

Самый смешной случай однажды произошел холодной военной зимой. Я пришла на урок, почти все ученики меня встретили внизу, а занимались мы на пятом этаже. По озорным веселым глазам и приторной вежливости я поняла, что мне приготовлен какой-то сюрприз. Так и было: войдя в класс, я увидела, что в углу на крюке, почему-то находящемся в потолке, висит самый озорной из всех ребят. Я прошла на свое место и предложила начать заниматься.

– Как? А он?

– Если ему нравится висеть – пусть повисит. А если хотите – помогите ему слезть.

Парню помогли, и все засыпали меня вопросами, как я не испугалась, как догадалась? А я, сделав серьезное лицо, сказала, что если бы они внимательно относились к рисунку, то знали бы, как ложатся складки одежды у повешенного, и какими они были здесь. Выходка же на самом деле привела меня в восторг. Под наглухо застегнутое пальто (из-за холода мы не раздевались) были всунуты деревянные плечики, и крючок от плечиков зацеплен за крюк в потолке.

Мы подружились с ребятами отчасти и потому, что я никогда не жаловалась на них заведующему учебной части. Что с ними стало потом? Кто из них выжил, а кто погиб на войне – не знаю.

Потом я преподавала в студии ВЦСПС. Она помещалась в Доме Союзов, где-то наверху на уровне люстры Колонного Зала. Заведовал учебной частью очень хороший художник и интересный человек – Леонид Николаевич Хорошкевич, друг Даниила и Сережи. Сережа вел там живопись, а мы с Левой (как звали его друзья) затеяли необычную вещь: мы знали, что единственным возможным заработком для художника, не желающего кривить душой, может быть только работа шрифтовика или оформителя. Вот мы и стали учить этому молодых людей, внушая им, что это не халтура, а тоже работа художника. Атмосфера в студии была прекрасная – увлеченности искусством, дружелюбия, взаимопомощи и какого-то неуловимого романтизма, исходившего от Леонида Николаевича. Много ночей просидели мы с Левой у него в Палашевском переулке, и он читал мне стихи у топящейся печки. Позже в лагерь, через папу, посылал мне краски. Он умер, пока я была в лагере, и похоронен на Новодевичьем кладбище почти напротив Даниила. В конце войны нашу идеологически не выдержанную студию разогнали.

В конце войны произошло одно событие. По Садовому кольцу вели напоказ большую колонну немецких военнопленных. Об этом было объявлено по радио заранее – всех москвичей приглашали посмотреть на такое зрелище. Я не пошла. Меня оттолкнула какая-то темная средневековость этого замысла. От тех, кто пошел, я слышала два запомнившихся мне рассказа. Первый – немцы смотрели на детей, которых некоторые матери взяли с собой. Второй – о том, как многие из женщин плакали и говорили:

– Вот и наших так где-то ведут.

Оба эти рассказа остались в моей памяти, прорвавшейся в них человечностью. Даниил потом рассердился на меня за то, что я не пошла смотреть на пленных и говорит:

– Ну как ты могла! Мне так важно это событие для продолжения «Странников», я бы все видел твоими глазами.

По всему было ясно, что война кончается.

Так что же мы отстояли в итоге второй мировой? Называю цифры: 30 миллионов солдат, погибших за победившую Россию, 8 миллионов – за побежденную Германию. Неважно, правильны ли эти цифры. Соотношение правильное. Десятки миллионов в лагерях. Я была с ними, я знаю. Среди них балтийские, западноукраинские дети 14–15 лет. Эшелоны солдат, арестованных, едущих на север, в Воркуту, с темными пятнами от сорванных с выцветших гимнастерок орденов. Спокойно наблюдаемый нашими войсками разгром фашистами восстания в Польше. Танки в Чехословакии, в Венгрии. В этом нет ничего русского. Это – советская власть, пришедший к власти коммунизм, который и в тех странах опирался на эстонских, латышских, польских, венгерских коммунистов. Но это забыто. Все сейчас приписывают русским. А русские пострадали больше всех. Трагедия отличается от несчастья величием и ощущением масштаба, а масштаб – это тоже ценность. Хочу повторить, что страдания такого масштаба Господь посылает только тогда, когда знает, что народ эти страдания вынесет и выйдет к Господу. Больше выходить не к кому.

Глава 15. ЛИПЫ ЦВЕТУТ

В трагическом узле войны спутывались, расходились, соединялись тонкие ниточки личных судеб. Я сознательно не говорю «на этом фоне», потому что жизнь, даже самая мирная, никогда не бывает фоном, а всегда – узлом.

Эта глава о переломе в наших с Даниилом личных судьбах. Чтобы рассказать об этом, я вернусь в середину войны, в новогоднюю ночь 1943 года.

Мы всегда встречали Новый год у Коваленских. К этому времени уже не было в живых ни Филиппа Александровича, ни Елизаветы Михайловны. Коваленские перебрались в большую комнату, все там изменив, и она стала очень красивой.

Даниил был еще в Кубинке. Его отпустили в Москву на два дня, о чем мы с Сережей не знали.

У нас еще был такой обычай – встречать Новый год в белом. И в ту новогоднюю ночь я была все в том же свадебном белом платье, в котором впервые пришла в этот дом. Темная-темная холодная Москва была удивительно красива военными зимами, потому что свет – окна, фонари – лишает город его настоящей ночной красоты. Москва первых зим с затемнениями, когда не было ни единого лучика из окна, ни одного фонаря, была тихая, снежная. В ней проявились ритмы города, которые при свете пропадают. Ложился снег, его не счищали, и от него было светло. Господи, какие в Москве есть удивительные повороты, уголки, изгибы крыш, сочетания высоких и маленьких домов!

Мы пришли с Никитского бульвара в Малый Левшинский. Пришли мы ночью, значит, уже не было комендантского часа. На звонок дверь – я уже упоминала, что она шла из квартиры на улицу, – открыл Даниил. Ничего не произошло фактически и очень многое неуловимо. Прозвучали три голоса в темноте, и главным были интонации этих голосов, слова-то произносились самые простые. Из темноты прозвучала горячая радость в приветствии Даниила.

Скрытый темнотой, ответил на его радость мой голос, дрогнувший, вырвавшийся из постоянного, привычного владения собой. А Сережин прозвучал напряженно, собранно и скованно в ответных на приветствие словах.

В ту новогоднюю ночь мы с Даниилом перейти на «ты», но, как ни странно, ни я, ни он не поняли до конца, что эта встреча Нового года была нашей с ним Встречей.

А потом Даниил уехал. Из Кубинки его отправили зимой 1943 года со 196-й стрелковой дивизией Ладожским озером по «Дороге жизни» в блокадный Ленинград. Ленинград, не Петербург! Это все был Ленинград. Его «Ленинградский Апокалипсис» посвящен этому городу. Позже выяснилось, что в артиллерийских частях, охранявших этот путь, служил двоюродный брат Даниила Леонид Андреев. Это фамилия по матери, он сын Риммы Андреевой, родной сестры Леонида. И оказалось, что один двоюродный брат охранял путь другого.

 
Так начинался марш. Над Ладогой
Сгущались сумерки. На юге
Ракет германских злые дуги
Порой вились… Но ветер креп:
Он сверхъестественную радугу
Залить пытался плотным мраком,
Перед враждебным Зодиаком
Натягивая черный креп. <…>
 
 
А здесь, под снеговой кирасою,
От наших глаз скрывали воды
Разбомбленные пароходы
Расстрелянные поезда,
Прах самолетов, что над трассою
Вести пытались оборону,
Теперь же – к тинистому лону
Прижались грудью навсегда.
 
 
Вперед, вперед! Быть может, к полночи
И мы вот также молча ляжем,
Как эти птицы, фюзеляжем
До глаз зарывшиеся в ил,
И озеро тугими волнами
Над нами справит чин отходной,
Чтоб непробудный мрак подводный
Нам мавзолеем вечным был. <…>
 
 
И снежно-белые галактики
В неистовом круговращеньи
На краткий миг слепили зренье
Лучом в глаза… А шторм все рос,
Как будто сам Владыка Арктики
Раскрыл гигантские ворота
Для вольного круговорота
Буранов, пург и снежных гроз.
 

Даниил уехал, а я продолжала тащить громоздкую семейную телегу.

Почему же мы так долго не понимали, что должны быть вместе? Вероятно, этому продолжало мешать представление о святости брака, хоть и не церковного – мы с Сережей не венчались, о неприкосновенности дружбы, безотчетное, но сильное чувство ответственности. А я все еще продолжала представлять женщину, достойную стать рядом с Даниилом, как существо почти полуреальное, никак не могла понять, что это просто я.

Жизнь в Москве постепенно образовывалась. Олежка, Сережин мальчик, уехал со школой в эвакуацию на второй год войны. Сережина мама Полина Александровна вернулась в свою комнату на Остоженке, а мы с Сережей – в комнатку во дворе гоголевского дома. Воду дали, а отоплением была маленькая печка – моя радость, живой огонь. Оба мы преподавали в студии, о которой я уже рассказывала.

Я писала Даниилу на фронт: в Ленинград, в Шлиссельбург, в Резекне… Оттуда приходили его треугольнички – письма, которых не забудет никто из переживших войну. И я писала ему, думая, что пишу просто другу, о том, как мы живем. Но, видимо, поскольку писала я совершенно искренне, чуткий, уже любящий человек мог читать между строк. Неожиданно я получила от Даниила письмо с такими словами: «Кто такая Наташа? Что у вас происходит? Напиши мне подробно. Ты не можешь представить себе, как это для меня важно». Тогда я подробно написала обо всем.

Наташина жизнь к этому времени была совершенно переплетена с нашей, а тяжелый, все тянувшийся треугольник – одна из его классических форм – становился все мучительнее и как-то бестолковее.

Родители мои, как водится, ничего не знали, и хорошо, что не знали: тактичный сдержанный папа не сделал бы ничего, но мама, искренняя, горячая, еще более вспыльчивая, чем я, наломала бы таких дров, что все стало бы еще хуже. Так мы все трое по крайней мере сохранили необходимое уважение друг к другу.

В июне 1943 года Даниил уже был в Латвии под Резекне. Он прошел блокадный Ленинград, службу в похоронной команде, подтаскивал снаряды, был привлечен к полевому суду. Это был смешной эпизод. Его, солдата, отправили в какой-то ларек торговать, по-моему, хлебом и еще какими-то продуктами. И, естественно, скоро обнаружилась недостача, за которую его и привлекли к суду. К счастью, попался следователь, для которого имя Леонида Андреева не было пустым звуком, да и без этого было ясно, что человек, который спокойно сидит перед ним, ни в чем не виноват. Дело было в том, что Даниил не мог не давать голодным детям остатки хлеба. Он стеснялся требовать мелочь, когда ее у человека не было, и в довершение всего кормил хлебом приходившего к палатке жеребенка.

Дело в конце концов закрыли. Надорвавшись на перетаскивании снарядов, из-за обострения болезни позвоночника Даниил попал в госпиталь, сначала как больной, а потом его оставили там санитаром и регистратором. В госпитале он встретил превосходное отношение к себе начальника госпиталя Александра Петровича Цаплина и главного врача Николая Павловича Амурова. Каким-то чудом ему удалось приехать в короткую командировку в Москву. Как он ее выпросил и в чем она заключалась – совершенно не помню.

Стоял июнь 44-го. Это были самые светлые, самые прекрасные дни года. По всей Москве цвели липы.

Я вернулась откуда-то домой. Сережа сидел с тем застывшим выражением лица, которое я уже знала. Я вошла в комнату. Он поднял голову и сказал:

– Даниил приехал в командировку. Он сейчас дома в Малом Левшинском.

Я молча повернулась и побежала. Я бежала, как бегала двенадцатилетней девочкой, которая училась в Кривоарбатском переулке, не останавливаясь ни на секунду, через весь Арбат, Плотников переулок, Малый Левшинский.

Я бежала знакомым путем, как в школьные годы, только уже не с той беспечностью жеребенка, которому просто необходимо бегать. Теперь я бежала – буквально – навстречу своей судьбе. И на бегу отрывалось, отбрасывалось все, что меня держало, запутывало, осложняло Главное.

Бежала бы я так же, если бы знала, навстречу какой судьбе спешу? Думаю, что да, бежала бы. В этом ведь и заключается выбор – беспрекословное подчинение своей предназначенности. Вот я и бежала, закинув голову, как в детстве, навстречу любви, тюрьме, лагерю и – главное – самому большому счастью на Земле – близости к творчеству гения. Это ведь, может быть, самая непосредственная близость к мирам Иным. Только не надо думать, что я тогда это знала. Ничего не знала.

Прибежала. Позвонила. Открыл кто-то из соседей. Я взлетела по ступенькам, пронеслась через переднюю, бросилась сразу в комнату Даниила, открыла дверь – комната пуста. Я повернулась, пробежала снова через переднюю, так же без стука влетела в комнату Коваленских и застыла на пороге.

Даниил стоял спиной ко мне и разговаривал с Коваленскими, сидевшими на диване. На шум открывающейся двери он обернулся, увидав меня, на полуслове прервал разговор и пошел ко мне. Мы взялись за руки, молча прошли через переднюю, молча пришли в его комнату. И я абсолютно ничего не помню. Очень может быть, что мы ни одного слова и не сказали. Что мы просто вот так, держа друг друга за руки, сели на диван.

Спустя какое-то время так же, не разнимая рук, мы вошли к Коваленским, и Даниил сказал:

– Мы теперь вместе.

Александр Викторович взволнованно спросил:

– Совсем? Без всяких осложнений?

Он имел в виду, конечно, Сережу и Татьяну Владимировну. Но для нас на свете уже не было ничего и никого. Все окружавшее нас исчезло. Были – только мы двое, не разнимавшие рук, мы сказали:

– Ничего. Ни у кого. Ни с кем. Никаких осложнений. Никаких половинчатых решений. Мы вместе.

Тогда же все было сказано Татьяне Владимировне. Можно упрекнуть и меня, и Даниила в жестокости, в том, как мы рвали со всеми. Но это было то, что называют судьбой. Было четкое осознание, что все надо отметать. Переступать через все. Наша дорога – взявшись за руки, вдвоем идти навстречу всему, что нас встретит. А встретило нас многое. И очень страшное. И огромное счастье. А это счастье бывает только у людей, которые действительно поняли, что должны быть друг с другом и разделить все, что жизнь принесет.

Потом Даниил вернулся на фронт.

Удивительное дело, но Сережа, несмотря на уже довольно прочные отношения с Наташей, очень тяжело переживал мой уход. Он попал в психиатрическую клинику на Девичьем поле, и мы с Наташей ездили к нему по очереди.

Я жила ожиданием Даниила. Единственное, что хорошо помню из того времени, – это «Гамлета». Я начала с увлечением работать над эскизами к спектаклю, который, естественно, мне никто не заказывал и никогда бы не заказал. Это было решение всего спектакля: замок, сложенный из серых камней, на стенах – ковры, но мало. Очень немного мебели. Иногда кресло, если нужно, чтобы оно «играло». Весь упор был на актере, на костюме. Костюмы, как и цветовые элементы декораций, были очень сдержанных цветов: черные, белые, тускло-красные, оливково-зеленые. На одном из эскизов Гамлет и Офелия стояли на фоне двух узких окон, за которыми сверкала серебряная Дания – таким бывает сияние моря в северных странах. Гамлет – в черном, Офелия – в черно-белом с длинными, светлыми, совершенно прямыми волосами. Я вообще не люблю локонов и завитушек у героинь. На другом эскизе Гамлет распахивал дверь, за которой так же сияли серебряная Дания, далекое море, может быть, туман – все серебристо-белое. Я была очень увлечена этой работой. Писала ночами напролет, потому что днем ездила к Сереже в больницу и еще зарабатывала преподаванием в студии. Этими же ночами писала и письма Даниилу.

А в Москве продолжали пахнуть липы. С тех пор запах цветущих лип для меня – это запах моего счастья. Могло бы быть иначе, потому что он связан для меня еще с одним важным и сильным впечатлением, очень страшным.

В 1933 году я – мне восемнадцать, братик – ему десять, мама и обожаемый пушистый кот отправились в путешествие на теплоходе по маршруту «Москва – Уфа». Помню теплую июльскую ночь в Чистополе. Корабль стоял посередине реки. Кама была тихая, в ней отражались звезды, и с берегов долетал очень сильный запах лип. Почему я это вспоминаю? Потому что в ту поездку я своими глазами видела весь ужас того, что произошло на Украине в 1933 году. Тот подлый, преступный, организованный властью голод, забыть который совершенно невозможно. На всех пристанях – толпы людей, их называли «беглыми». Они бежали с Украины. Бежали куда глаза глядят, чтобы как-то выжить. Они пробирались на корабль, конечно, в трюм. Голодные дети ползли по лестницам вверх, туда, где плыли мы, пассажиры с билетами. Я видела, как такого ребенка матрос ногой пихнул с лестницы. Этот матрос не был злым человеком, он просто не мог этого вынести, потому что на всем пути по Волге и особенно Каме и Белой пристани были полны людей с детьми. Мы ничего не могли для них сделать, и матросы тоже. Накормить всех было невозможно. Какая-то еда, которую мы совали в эти протянутые ручки, была ничем в сравнении с их голодом. Причем говорить об этом было нельзя. Я шла сзади того матроса и видела – это не жестокость и не злоба, просто у него нет больше сил смотреть.

Это было подступившее к самому борту корабля море страдания, в котором захлебывалась советская Россия. Она продолжала захлебываться и в военные годы, а для меня среди этого моря возник островок счастья, на котором цвели липы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю