Текст книги "Дьявол"
Автор книги: Альфред Нойман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Глава пятая
Рубеж
Пришла весна. Король и Неккер ожидали родов Шарлотты. В течение нескольких недель страна отдыхала от потрясений и опасностей этой зимы; политическая ладья опустила якорь, ожидая сигнала к новому отплытию, – и этим сигналом должно было служить разрешение королевы от бремени. Король был настроен более скептически, чем Неккер, который со странной уверенностью и упорством рассчитывал на благополучные роды, – а именно на рождение сына. Людовик же часто говорил, что в его брачной жизни – да и вообще в роду Валуа – девочки родятся чаще мальчиков. Оливер в этих случаях улыбался и качал головой: это – не доказательство. Может родиться и сын.
– Ты что же, подверг ее величество действию своих дьявольских чар? – посмеялся Людовик однажды над его уверенностью.
– Я обратил ее внимание, – серьезно ответил Неккер, – на силу ее собственной воли и затем еще на свойства анемона, сок которого, согласно тайному старинному рецепту времен Каролингов, способствует зарождению мужского плода. В мощь человеческой воли я верю больше, чем в лекарство; но лекарство придает государыне бодрость и силу, а это необходимо, раз энергия не стимулируется никаким другим чувством, кроме одного лишь чувства долга. Государь, я верю в дофина, потому что он необходим.
– Необходим? – раздумчиво переспросил король. – Необходимы только я да ты…
Неккер посмотрел на него.
– Разве мы не смертные люди, государь?
Король схватил Оливера за руки и зашептал, оглядываясь кругом, словно боясь, что его подслушивают:
– Я безумно желал бы усомниться в этом. Я хочу сомневаться в этом, я сомневаюсь! Мы преодолели извечную человеческую обособленность, мы образовали двуединство; почему же не можем мы удвоить человеческую жизнь? Я верю, что наш единый дух подчинит себе наши разрозненные тела. Я верю, что моя власть и твои чары преодолеют границы человеческой жизни. Я верю, что мы сумеем перешагнуть за земной рубеж.
Неккер едва заметно усмехнулся.
– Вы попросту боитесь смерти, государь?
И видя, что Людовик не отвечает, медленно добавил:
– Так, по-вашему, мои чары, или то, что вы зовете моими чарами, – от дьявола?
Король сделал отрицательное движение рукой.
– Зачем ты это говоришь единственному человеку, который знает, что ты – не от дьявола? Разве я не пожинаю плоды твоей…
Он запнулся, словно не находя слов. Прекрасная улыбка озарила лицо Оливера. Людовик тихо докончил:
– …твоей человечности…
Неккер потупился.
– Быть может, это то слово, быть может и не то, государь. Но оно меня радует. Из пределов человеческих понятий нам не выйти. И поверьте мне, – перешагнуть положенный рубеж очень трудно, даже невозможно, когда боишься…
– Боюсь, боюсь, друг, – зашептал Людовик, – боюсь ее, ненавижу ее, буду бороться с ней до конца, как никогда еще не боролся!
– Да разве жизнь хороша? – резко вскричал Оливер.
Король удивленно взглянул на него.
– Я не знаю ничего лучше, – печально произнес он, – я знаю смерть, но только для других; такая смерть не светла и не красна. А покуда я жив – я король; и не в силу одной лишь случайности рождения! Я воистину единственный человек в государстве, который может, который способен быть властелином. Что сталось бы с этой великой страной, не будь меня сейчас на свете, – меня с тобой? Я обязан любить нашу жизнь, друг, и ты должен будешь помочь мне, когда приблизится Великий Враг.
Оливер потупился; казалось, разговор этот волнует его.
– А разве не легче было бы бороться с Великим Врагом, – воскликнул он, – если бы король христианин и чужую жизнь научился ценить и беречь, как сокровище?
Людовик задумчиво покачал головой.
– Господь не судил, чтобы борьба далась мне легко, – нерешительно произнес он, – господь не судил мне быть кротким государем. – Он помолчал минуту, а затем с ударением сказал:
– Брат, не смей ссылаться на бога: ты сам можешь помочь.
Оливер шагал взад и вперед по комнате; глаза его светились лаской и добротой.
– Хорошо, – прошептал он, – я последую за вами, когда вы отойдете от людей и останетесь в одиночестве. В великом вашем единоборстве вы будете не один, государь. Но до рубежа далеко, и много предстоит еще горя.
Людовик сжал руки и тяжело дышал.
– Выздоровеет Анна? – поспешно спросил он, желая и безумно боясь услышать ответ.
Неккер посмотрел на него с состраданием:
– Быть может, – сказал он.
В дверь постучали. Король сердито поднял голову. Но Оливер уже бросился к выходу:
– Кто там?
– Гонец от старшего камерария ее величества со спешным донесением.
Оливер распахнул дверь, вырвал из волосатой, дрожащей от усталости руки посланца пергаментный свиток и подал его королю. Тот медленно и серьезно взломал печати. Во время чтения ни один мускул в лице его не дрогнул. Но Оливер заметил, как блестят его глаза, и радостно улыбнулся. Людовик обернулся и долго глядел на Оливера.
– Ты не ошибся, друг. Дофин родился и будет жить, ее величество вне опасности. Король может радоваться.
Он встал и подошел к окну.
– Как зазеленело все кругом, – сказал он, а затем, изменившимся голосом: – Итак, у нас есть теперь дофин. Ты говорил, Оливер, что он необходим. Только через двадцать лет он сможет доказать, достоин ли он своих предков и своего сана, а сумеет ли он стать необходимым – это будет видно лет через тридцать, не раньше. Необходимы только мы с тобой – от этого я не отступлю. И я все так же жажду жить.
Неккер, стоя позади него, покачал головой.
– Государь, дофин всего несколько часов прожил на этой зеленеющей земле, а вы уже ненавидите его. Радость отца светилась в ваших глазах лишь столько мгновений, сколько у вас пальцев на руке. Государь, государь!
– Ах, Оливер, – жаловался Людовик, – как трудно королю быть христианином! Видишь ли, я бы, конечно, любил его, но ведь он родился для того, чтобы заменить меня. Таково проклятие, тяготеющее на королях; ненавидеть старших сыновей или бояться их. Я бы полюбил его, если бы его рождение не приговаривало меня к смерти, если бы я не должен был умереть, Оливер. И я честно скажу тебе все, потому что ты все должен знать: моя краткая радость не была радостью отца; то было богохульство, друг мой!..
Он умолк и откинул голову назад, словно прислушивался к каким-то еле внятным звукам. Потом шепнул:
– Брат, дальше скажи ты сам вместо меня.
Теплота его голоса тронула Оливера.
– …и радость по поводу того, что «мои чары», как вы это называете, победили, – докончил он. Король казался взволнованным.
– И это еще не все, Оливер! Моя греховная, страстная надежда простирается дальше!
Неккер побледнел.
– Этого я не смею произнести, – тихо ответил он.
– Таких вещей не говорят, государь!
Но Людовик резко обернулся, весь красный, с горящими глазами:
– А я смею произнести! – вскричал он. – Чары, вызывающие к жизни, могут побороть и смерть!
Оливер отступил несколько шагов назад и печально потупился.
– Но мы еще по сю сторону рубежа, – горестно шепнул он. – Государь, разве не вы только что были жалким страдающим человеком?
Король медленно поник головой. Страдание вновь напомнило о себе.
– Я и сейчас несчастен и беспомощен, – простонал он. – Я ведь не тороплюсь подойти к рубежу. А то, что ты сказал про Анну, – это правда?
– Правда, – мягко ответил Неккер и глянул в глаза королю. – И спасибо вам, государь, что вы не назвали сегодня того, другого имени, мысль о котором мне безмерно тяжела. Потому что я охотнее стану биться против Великого Врага, чем служить ему. Дайте мне срок подумать о судьбе вашего брата, государь.
Людовик быстро подошел и поцеловал его в лоб.
– Да, брат мой, – сказал он растроганно, – я не хочу теперь думать о смерти, хотя бы и о чужой.
Оливер отправился к Анне. Он шел неверным шагом, часто останавливаясь, задумываясь. – Разве я не ближе к роковому рубежу, чем он, – говорил Оливер сам себе, – разве мне не видны последние повороты и извивы пути! Так зачем же я не бегу к цели и не влеку его за собою! Зачем иду я все тише, крадучись, как сейчас, и заставляю его идти в ногу со мною, и изливаю на нас всех полную меру страдания? Неужто я люблю в нем человека больше, чем короля? Ибо ведь это любовь – защищать, охранять человека и его душу от тягот королевского долга. Или все это – надлом, раздвоение, которое теперь карает и меня и его? – Оливер расхохотался. – И вы думаете, государь, отречься от человека и человечности? И вы думаете, это легко! Государь, я поведаю вам мою тайну, ее завещал мне отец: я люблю людей, потому что они мне причиняют боль, а я им. Вот, государь, что я принес с собою к вам в замок! Я – дьявол, но дьявол гуманный, и без человечности нам трудно будет жить. Государь, великое одиночество и Великий Враг бесчеловечны! Вы, государь, сильней меня в борьбе, а я сильнее вас в поражении…
Анна медленно угасала. Она почти все время спала, но в минуты бодрствования ясность и окрыленность ее мысли были поразительны; у нее ничего не болело, она даже не особенно тосковала. Она нашла себе новую странную радость: тихое, детское, почти потустороннее любование собственной красотой. Медленно действующий яд точил ее изнутри, не разъедая наружной оболочки; лихорадочная желтизна мало-помалу прошла, кожа стала теперь прозрачно-матовой, как слоновая кость. Лицо ее было необъяснимо покойно и прелестно; дыхания смерти не было на нем, но в чертах уже светилось что-то неземное, отчего смягчился овал, исчезли скорбные линии в углах рта, и ясный чистый лоб сиял невыразимо нежно над обведенными синевой глазами. У ее постели стояли зеркала. В нише окна, перед мягким креслом, стоял столик с зеркалом. И жизнь ее протекала между постелью и нишей. Просыпаясь, она тихо, внимательно, блаженно гляделась в зеркало. При этом она не поднимала головы, не двигалась, она смотрела на себя, как смотрят на картину, и погружалась в сонную глубь собственных глаз. Потом она тихо звала Даниеля Барта или своих служанок; они вели ее к окну. Анна бросала короткий, отчужденный взгляд на зеленеющий ландшафт и уже снова искала глазами свое отражение в зеркале, такое бесконечно знакомое и радующее; иной раз она пробовала изобразить перед зеркалом то легкую улыбку, то легкую грусть, но скоро уставала, засыпала и видела во сне саму себя. Она мало говорила и мало обращала внимания на окружающее. Служанки часто не знали, слышит ли она, когда с ней разговаривают. Она, однако, все слышала, только не отвечала: не стоит труда, казалось ей. Разговаривала она только с преданным, заботливым, неуклюжим Даниелем Бартом. А когда к ней приходил мейстер, она часто изумляла его остротою, находчивостью и полетом своего ума.
Она спала в кресле у окна, когда вошел Оливер. Он тихонько сел на табурете у ее ног и загляделся на нее. Голова Анны покоилась на слегка приподнятом плече, из полураскрытых губ вылетало короткое, чуть прерывистое дыхание. Опущенные ресницы отбрасывали до середины щеки легкую, полукруглую тень. Лицо было совершенно покойно, руки были мирно сложены на коленях. Но вот на губах ее заиграла улыбка, и она прошептала, еще не раскрыв глаз:
– Оливер…
Неккер наклонился и поцеловал ее руку. Она легко вздохнула, довольная как дитя и сказала:
– Дай мне зеркало.
Оливер подал ей зеркало; она поднесла его к лицу, провела пальцами левой руки по бровям и внимательно себя оглядела.
– Почему король теперь не хочет меня видеть? – неожиданно спросила она. – Мне уже не нужно больше белиться и румяниться, и я его не разочарую.
Он изумленно глядел ей в глаза.
– Откуда у тебя эта мысль, Анна? – спросил Оливер в напряженном ожидании.
Она положила руку на зеркало, словно желая, чтобы отражение не мешало ей сосредоточиться, закрыла и вновь раскрыла глаза, потом взглянула на него.
– Мне сдается, Оливер, что эта мысль идет от тебя, что ты ее сюда принес.
Голос ее тоже изменился: он стал слабее и тоньше, в нем появился легкий серебристый звон. Он был пленителен, этот голос, как прежде улыбка. «Или же, – тут глаза Оливера смягчились и потеплели, – или же прежняя улыбка Анны была теперь в звуке голоса».
Когда она произнесла последние слова, лицо ее было неподвижно, и тем не менее слова эти были сказаны с улыбкой, с еле заметной, бесконечно сладостной вибрацией радости в тоне. В ее голосе словно переливались те золотые искорки, которые прежде вспыхивали в глазах, когда она, бывало, улыбалась.
Улыбнулся и Оливер.
– Если ты могла это почувствовать, Анна, – произнес он с бесконечной добротой, – то ты еще много знаешь.
Он приблизил свое лицо к ее лицу. Она посмотрела ему в глаза, затем на лоб, затем опять в глаза. Она слегка склонила голову набок, чуть-чуть обнажила зубы и покосилась на него сквозь ресницы с милым лукавством нашалившего ребенка, который, однако, уверен в том, что его не станут бранить.
– Я многое знаю! О, я многое знаю! – с таинственным видом зашептала она, и в голосе ее по-прежнему звучала улыбка. – Я знаю, что не он и не я, а ты один должен сейчас думать и думаешь о смерти. И ведь мне должно было бы быть тяжело, тяжелее, чем всем нам, а вот видишь, Оливер, мне легко…
Неккер опустил голову; слабость вдруг сковала все члены, сердце его билось тяжелыми, гулкими ударами. Голос Анны дрогнул:
– Оливер, Оливер! Гляди на меня! А то я ничего не вижу, ничего не знаю! А ведь нужно, чтобы я знала, верно?
Он медленно, с огромным усилием поднял на нее глаза… От изумления она сперва не могла произнести ни звука.
– Оливер, ты плачешь? – вымолвила она еле слышно. – Оливер, ты умеешь плакать? О, только не плакать! А то я ничего не вижу!
Неккер весь затрясся от диких безудержных рыданий. Но это было лишь мгновение. Вот уж он резко откинул назад голову. Все прошло. Глаза снова были ясны.
– Нет, верно это были не слезы, – задумчиво произнесла Анна, глядя в зеркало, – потому что ты ведь наперед знаешь, когда придет конец. – Исполненная тайного счастья, она доверчиво кивнула сама себе и еще тише продолжала: – Ты знаешь, когда это будет, и я знаю… вижу… а где вижу, не скажу. Но мне нечего об этом думать. – Она взглянула на сидящего перед ней Неккера. – Сделаем ему удовольствие, Оливер. Зеркало приносит мне столько радости, так почему же не дать эту радость и ему? Верно, Оливер?
– О, да, – кивнул Неккер, – зеркало показывает тебе твою жизнь, Анна.
Он говорил совсем тихо, еле внятно, словно боясь ранить ее словом или звуком.
– Мою жизнь? – изумилась она. – Почему ты не говоришь: мое отражение? Моя жизнь, Оливер, не может дать радости ни ему, ни мне…
Она озабоченно подняла руку.
– Оливер, я ничего больше не могу ощущать, я боюсь живого тела… у меня перед живым телом такой страх… смертный страх, Оливер! Я дам ему мое отражение, доставлю радость его глазам. Но он не смеет больше желать… желать меня… Это был бы конец, а он не должен приближать моего конца… Ты все-таки плакал, Оливер?
Неккер провел рукой по лбу, словно решаясь на что-то, затем поднял к ней свое лицо.
– Нет, – сказал он убежденно и твердо, – он не смеет больше желать!
Она взяла его голову обеими руками, притянула к себе и долго глядела на него.
– Теперь мне хорошо, – блаженно прошептала она, – его любовь – это Оливер! То, что ты хочешь сделать – хорошо. И он знает, что ты делаешь доброе дело, Оливер!
Она отпустила его голову; взгляд ее оторвался от его взгляда, задумчиво и радостно скользнул куда-то вдаль, потом упал на зеркало. Оливер отклонился назад, легко проводя пальцами по ее лбу и вискам. Она еще несколько секунд глядела на свое отражение широко раскрытыми блаженными глазами, потом веки ее опустились, и она уснула сладко как дитя. Голова ее склонилась на чуть приподнятое левое плечо. Рот приоткрылся, короткое дыхание было едва слышно. Оливер, измученный и как-то сразу постаревший, еще посидел немного рядом с нею. Затем он встал, осторожно убрал зеркало с ее колен и поставил его обратно на столик. И он отворил стенной шкапчик, насыпал какого-то порошку на сковородку и сжег это снадобье на столике перед спящей. Сладкий, одурманивающий дым окутал комнату.
Мейстер прошел в горенку к Даниелю Барту.
– Госпожа будет очень крепко спать сегодня, Даниель. Через час ты отнесешь ее в башню. Я буду там и позабочусь о том, чтобы ты прошел незамеченным. Но на всякий случай прикрой ее лицо и всю ее укутай чем-нибудь. Самое лучшее – принеси ее под большим плащом.
Барт в ужасе глядел на него.
– Мейстер! Господин мой! Что вы делаете? – вскричал он.
Оливер слабо улыбнулся.
– Ничего худого, Даниель; госпожа говорит даже, что я делаю доброе дело.
– Госпожа знает? – изумился слуга.
Оливер кивнул головой.
– Она хочет дать королю свое отражение в зеркале, – свою радость. Но не больше.
– Господи Иисусе Христе! – ужаснулся Даниель Барт. – Что это все значит?
Неккер обхватил шею Даниеля обеими руками и простонал ему в ухо:
– Радость смерти, последняя радость!
Оливер прошел к королю. Он думал: – Из-за кого я плакал? Из-за него? Из-за себя? Да, и еще раз да! Из-за него и себя: ведь это одно и то же. Но мне труднее, чем ему и чем ей… Моя ноша тяжелее… Я их обоих несу к роковому рубежу! И оба они говорят мне: ты хороший. Быть может, я и не таков, но я хотел бы быть таким. И правда, я многое даю и многое значу: для него я – брат, брат – человек, для нее – сама любовь. Уже давно я чувствую, что горжусь малейшей ее похвалою. И вот теперь, когда я делаю для него все, что еще можно сделать, – нечто воистину тяжкое, – неужто теперь он не смирится! Неужто он не останется по сю сторону рубежа, смягчившись и очеловечившись?
Людовик ужинал с обоими «куманьками». Он внимательно посмотрел на вошедшего Неккера, но ни о чем его не спросил. Разговор шел о рождении дофина и политических последствиях этого факта. Но ни король, ни оба его советника не упоминали о герцоге Гиеньском; они словно избегали касаться этого вопроса и говорили все больше о том, какое влияние весть о рождении наследника будет иметь на международное положение Бургундии. Король был того мнения, что герцог Бургундский по горло занят осложнениями с Германией, окончательно увяз в них и не сможет в ближайшее время оторваться от восточной своей границы, чтобы заняться делами Франции; а что лотарингцы и швейцарцы со своей стороны не оставят его в покое, за это можно поручиться; к этому было в свое время приложено немало усилий.
Неккер все больше молчал. Королю даже казалось, что он и не слушает, а занят своими мыслями.
– Ты имеешь что-либо сообщить мне, друг? – спросил король. Оливер поднял на мгновение взор.
– Нет, государь, – сказал он, – я молчу просто потому, что мне нет прямой необходимости участвовать в разговоре о великом Карле. В данный момент жалкая особа Карла Маленького представляется мне более серьезным объектом дискуссии, и у меня хватает смелости в этом сознаться.
Людовик в изумлении на него посмотрел.
– Ну, Оливер, – сказал он несколько неуверенно, – а я как раз перед твоим приходом и в силу небезызвестных тебе причин попросил моих милых куманьков оставить в покое герцога Гиеньского и не упоминать о нем. Удивляюсь тебе, друг!
– Отчего, государь? – спросил Неккер с доброй улыбкой. – Радость сегодняшнего дня ничем не будет нарушена. Я понимаю ваше благородное, ваше прекрасное стремление не глядеть прямо в лицо суровой политической необходимости, но для этого вовсе не нужно прятать голову в песок. Напротив, государь, – сегодня следовало бы подойти к разрешению этого вопроса милостиво, без гнева и без мысли о смерти. Я не утверждаю, что вопрос этот поддается именно такому разрешению, но вы могли бы отдать дань сегодняшнему радостному дню и сделать хотя бы попытку его разрешить.
Лицо Людовика затуманилось; он глядел прямо перед собой. Оливер обратился к Тристану и Жану де Бону:
– Быть может, мы придем к правильному и выполнимому решению, сеньоры, – с увлечением заговорил он, – если тщательно, справедливо, бесстрастно взвесим и обдумаем все те меры политико-дипломатического характера, с помощью которых можно – в пределах человеческого предвиденья и разуменья – предотвратить опасность, грозящую престолу и наследнику со стороны монсеньора Гиеньского. Поймите меня: исключить из нашего рассмотрения нужно не насильственные меры, как таковые, а лишь вопрос о лишении жизни.
Оба советника с увлечением подхватили это предложение. Тристан формулировал свои выводы как юрист, Жан де Бон – как финансист. Один хотел заставить признать нового наследника путем устрашения, издав для этого соответствующий закон, другой хотел добиться того же посредством целой системы подкупов. Король не говорил ни слова, и лицо его не прояснялось. Неккер предложил было женить герцога Гиеньского на какой-нибудь из провансальских принцесс и сделать его королем Анжуйским. Людовик поднял голову.
– Анжу – это Франция, – холодно сказал он, – тогда в государстве будет два короля; тогда окажутся лишними и ненужными все неисчислимые жертвы, которые я принес для того, чтобы мой царствующий дом наследовал последнему королю Прованса, старику Ренэ Анжуйскому. [73]73
Рене Анжуйский (1408–1480) – король Неаполя и Сицилии, граф Прованса. Свои итальянские владения передал сыну, Иоанну Калабрийскому, а сам жил в Провансе, занимаясь поэзией, искусством и турнирами. В 1476 г. завещал Прованс Людовику XI.
[Закрыть]Это значит пошатнуть основы престола. Это значит отказаться от цели и смысла моей жизни: от единого неделимого государства!
– Так сделайте его королем Сицилии, государь, – предложил Жан де Бон. – Тристан усмехнулся.
– Почему не королем иерусалимским? – спросил он. – Это еще дальше; к тому же гроссмейстер ордена тамплиеров [74]74
Орден тамплиеров – духовно-рыцарский орден, основанный в XII в. Упоминание Нойманом магистра этого ордена в качестве действующего лица XV в. – такой же анахронизм, как и «фронда» (см. примеч. 35), поскольку орден был уничтожен в начале XIV в., а его магистра сожгли на костре.
[Закрыть]охотно пообещает нам обрезать его длинные уши, а кстати, добраться и до его длинной шеи.
Людовик был все так же сумрачен. Некоторое время царило молчание.
Вдруг Неккер встал.
– Разрешите мне отлучиться на несколько минут, государь, – попросил он. Король удивленно посмотрел на него и кивнул в знак согласия.
Через четверть часа Неккер возвратился; дискуссия была в полном ходу. Оба королевских советника высказывали предположения одно замысловатее другого. Король бросил на входившего Неккера короткий, любопытный, беспокойный взгляд и продолжал слушать все так же безмолвно и равнодушно, как прежде. Вдохновение обоих царедворцев стало постепенно иссякать; безразличие Людовика их обескураживало, а со стороны Неккера они больше не видели поддержки.
– Ну, куманьки, довольно намудрили? – спросил король и, улыбаясь, поднялся со своего места. – Будете ли вы, мои друга верные, Тристан и Жан, всерьез утверждать, что действительно нашли средство избавиться от грозящего нам зла – от посягательства моего брата на захват престола?
Оба смущенно молчали. Король направился к двери.
– Запомните, друзья, – молвил он сурово, – нет гарантий против злой воли человека, покуда человек жив! Покойной ночи, друзья! Пойдем, Оливер.
Они пошли в башню. Людовик взволнованно прошел по кабинету, скользнул взглядом по закрытой потайной дверце, упал в кресло и подпер голову руками.
– Брат, ведь мы решили не говорить о смерти! – пробормотал он. Неккер стоял, прислонившись к деревянной панели с дверцей.
– Мы о жизни говорили, государь! – ответил он с ударением. Король покачал головой, не глядя на него.
– Ты ведь знаешь, что эту жизнь сохранить нельзя, Оливер?
– А какую жизнь можно сохранить, государь?
Людовик вздрогнул и согнулся. Он сжал голову руками, словно надевая обруч на разваливающуюся черепную коробку. Но вдруг руки его упали на стол, голова медленно повернулась к Неккеру, широко раскрывшиеся глаза засветились проникновенно, понимающе, на устах шевельнулся вопрос, потом заиграла улыбка. Он встал, не спеша, но и не медленно, как встают полные сил, счастливые люди. Он прошел, весь сияющий, на середину комнаты, поднял глаза к потолку.
– Всякую, всякую жизнь, друг, – ликующе вырвалось у него, словно взор его проникал сквозь бревна потолка, – всякую!
Оливер поднял руку к кнопке дверцы. В лице его не было ни кровинки, оно подергивалось, словно он сдерживал смех или слезы. Губы были белы.
– Попробуйте это сделать, государь, – медленно, тяжко вымолвил он, – я тоже попробую.
Он осторожно отодвинул дверцу в панели и поднес палец к губам.
Король кивнул, прошел мимо него, на пороге еще раз поспешно обернулся и поцеловал Неккера.
– Отказываюсь за нас обоих от смерти брата отныне и навсегда, – торжественно и тихо прошептал он, – ничьей смерти я больше не хочу… И будь что будет!
Оливер скорбно улыбнулся и промолчал. Людовик на цыпочках поднялся по витой лестнице.
Анна спала, лежа на спине, губы были приоткрыты, голова чуть склонена набок. Она громко и часто дышала. Лицо ее, шея и руки были так бледны, что казались прозрачными. Людовик опустился перед ней на колени и медленно ласкал ее взглядом, всю, с головы до пят. Он дотронулся губами до ее волос и виска… и вздрогнул от испуга, позади него стоял Неккер.
– Оливер…
Тот печально и строго поднял руку.
– Государь, – прошептал он, – тело, лежащее перед вами, – уже не тело, оно ничего больше не ощущает и трогать его нельзя. Знаете вы это?
– Она жива еще, Оливер…
– Она жива только для взора, для своего и для нашего взора. Государь, так ли вы добры, чтобы сохранить эту жизнь?
Голова короля склонялась все ниже и ниже; он зарылся лицом в шкуры, покрывающие ложе.
– Да, Оливер, я не потревожу ее сна. Я не дотронусь до нее, когда она проснется. Я не хочу больше убивать…
Потрясенный, весь дрожащий, Неккер молвил только:
– Посмотрите на меня, государь.
Людовик с огромным усилием поднял голову.
– Вы плачете, государь. Вы прежде когда-нибудь плакали? Сейчас вы хороший, хороший человек.
Он опустился на колени рядом с королем и целовал его руку.
– Я уже старик, – тихо сказал Людовик, – и это, видно, к лучшему.
Внезапно он ухватился за руку Оливера и весь прижался к ней.
– Король не хочет больше убивать, – простонал он.
Какая-то необычная улыбка скользнула по лицу Неккера.
– Не король, а человек не хочет больше убивать, государь, а я служу и человеку и королю…
Людовик взял голову Оливера обеими руками и долго глядел ему в глаза, ища чего-то.
– Мы не до конца знаем друг друга, брат мои, – прошептал он наконец, – и это к лучшему.
Они умолкли. Анна повернулась во сне и улыбнулась. Потом лицо ее стало пасмурным, даже печальным, словно ее мучили жуткие видения. Грудь ее быстро поднималась и опускалась. Она вытянула руки, как бы обороняясь.
– Ты все-таки плакал, Оливер, – лепетала она. Людовик поднял задумчивое лицо.
– Отчего ты плакал, Оливер? – печально спросил он.
Неккер посмотрел на него со страданием.
– Из-за вас, государь; я не знал, что вы сами умеете плакать.
– Я этого тоже не знал, Оливер…
– Дай мне зеркало, – шепнула спящая еле внятно. Неземная радость была в ее лице. Оно было неподвижно, а она все-таки улыбалась. Очарованному королю показалось, что улыбка разлилась по ее коже.
– Оставь меня одного, Оливер, дай наглядеться, – тихонько попросил он.
На празднества, данные в замке королевы по случаю крещения дофина, прибыл и Карл Гиеньский.
Рождение наследника вызвало в среде оппозиционных вассалов короны небывалое возбуждение и снова оживило мысль о создании лиги: д’Юрфэ даже полагал, что в скором времени представится возможность претворить оппозиционные настроения в открытое выступление и посему, как опытный политик, именно теперь охотно демонстрировал королю свою лояльность и совершенную преданность. Вот почему Карл, не медля ни минуты, принял приглашение брата и отправился с полагающейся по сему случаю радостью приветствовать наследника престола.
Он нашел короля в необычайном для него состоянии душевного покоя и ровной, просветленной доброты. Все это поведение по отношению к брату было до неправдоподобия чуждо каким-либо политическим целям и соображениям; и, однако, в нем действительно не шевельнулось ни одной мысли, напоминающей интригу, ловушку, подвох. Шарлотта, встретившая Карла умным, исполненным сострадания взглядом и наблюдавшая все время за обоими братьями, спросила сеньора Ле Мовэ, к которому она относилась как к другу и в обществе которого чувствовала себя хорошо:
– Неужто двуличие королей доходит до таких пределов?
– Нет, сударыня, – убежденно ответил Неккер. – Благодатная доброта разлита теперь в душе короля. Он никогда не знал этого чувства, и оно радует его.
Шарлотта выпрямилась в кресле и даже похорошела от неожиданности:
– Значит, король беседует сейчас не с осужденным на смерть?
– С осужденным, государыня, – тихо сказал Неккер.
Королева скорбно опустила голову.
– Как понять вас, мессир? Как могу я поверить в его доброту, раз он все же замышляет убийство?
Оливер посмотрел на ее слишком высокий, с залысинами, лоб.
– Король не может не убивать, – прошептал он, – но вот тот седой человек поистине кроток, поистине добр и не помышляет о братоубийстве. Людовик не знает, что беседует сейчас с осужденным.
Шарлотта в ужасе подняла на него глаза.
– А кто же знает об этом, мессир? – вымолвила она трясущимися губами. Глаза Неккера были печальны.
– Вы, всемилостивейшая государыня, да я.
Руки Шарлотты вспорхнули с колен как испуганные птицы, затем молитвенно сомкнулись.
– Господи, спаси и помилуй и благослави вашу великую душу, мессир, – набожно проговорила она.
Оливер улыбнулся с бесконечной болью и промолчал. Королева глядела на него задумчивыми, ищущими глазами.
– Долго ли он еще будет хорошим человеком? – вдруг спросила она.
– До тех пор, покуда любит, оставаясь чистым.
– Анна… – еле внятно шепнула Шарлотта, и плечи ее поднялись. Оливер закрыл глаза, словно и ему звук этого имени причинял боль.
– До тех пор, покуда больная жива, – пробормотал он.
– А как долго она проживет?
Неккер провел рукой по лбу и загляделся вдаль.
– Тут порочный круг, – дал он странный ответ; – она будет жить, пока он будет хорошим человеком.
Королева быстро оглянулась, наклонилась к стоящему перед ней Неккеру и приникла губами к его руке. Оливер слегка вздрогнул, но не устыдил ее никаким внешним признаком изумления или самодовольства.
Король взглядывал на Неккера как-то беспокойно и неуверенно, в особенности когда Оливер разговаривал с Карлом Гиеньским. Однако ни о чем его не спрашивал, не высказывал никаких подозрений или дурных предчувствий. Оливер, замечавший хмурый взор Людовика, смотрел ему прямо в глаза со спокойным, безмятежным видом человека, которому нечего скрывать. Тогда Людовик опускал голову. Во время прощального пира, заданного в честь гостей, Неккер был кравчим при особах короля и герцога Гиеньского. В течение всего вечера Людовик не мог, по-видимому, избавиться от тайного волнения; он был молчаливей и задумчивей, чем обычно в таких торжественных случаях; как-то напряженно, почти скорбно сложились губы, а взор часто и подолгу останавливался на веселом и довольном лице брата. Внезапно Людовик поднял голову, охваченный мрачным подозрением; он увидел, что Неккер стоит за спиной Карла и пристально глядит на его затылок потемневшим, немигающим взором. Герцог Гиеньский поднял бокал, только что наполненный кравчим. У короля пресекся голос от охватившего его ужаса. Он мог лишь бессмысленно вытянуть руку по направлению к брату.