Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Быстрым переходом, соответствующим решительности его планов, генерал достиг Брюсселя, построил свое войско в колонны, овладел городами Гертруденберг и Бреда и почти без сопротивления подошел к Мердику; он был уже близок к осуществлению первой части своего плана, но все надежды его расстроил приказ Конвента. Принц Кобургский собрал армию в Кельне, оттеснил повсюду французские войска и во главе 60-тысячного войска подошел к Бельгии, чтобы снова овладеть ею. Французские солдаты дезертировали в массовом порядке. Полки, стоявшие лагерем под Лувеном, потеряли свои палатки, повозки, орудия. Ни один из генералов не пользовался достаточным авторитетом, чтобы остановить отступление, которое грозило обратиться в бегство. Один Дюмурье мог вернуть армии счастье, которого она лишилась во время его отсутствия. Он поспешил в Лувен. В продолжение всего пути Дюмурье сыпал упреками и даже угрожал Конвенту, которому приписывал причину беспорядков. Казалось, он хотел навести бельгийцев и своих собственных солдат на мысль, что армия близка к возмущению против бельгийских проконсулов и парижских тиранов, и сеял на своем пути негодование против них.
Дантон и Лакруа, предвидя кризис, вернулись в Париж, чтобы предотвратить столкновение между генералом и Конвентом. Комиссары Камю, Мерлен, Трельяр и Госсен отправились в Лилль с дезертирами с целью организовать из них отряд под прикрытием городских стен. Они явились к главнокомандующему в Лувен и упрекнули его между прочим в том, что он вернул церквям серебряную утварь. «Подите, – сказал Дюмурье Камю, – и посмотрите в бельгийских соборах на дароносицы, опрокинутые на землю и разбросанные по церковным плитам, на разрушенные алтари и исповедальни, на разодранные образа! Если Конвент одобряет такие преступления, если они не оскорбляют его и он не карает за них, тем хуже для него и для моего несчастного отечества. Знайте, что если бы потребовалось совершить только одно преступление, чтобы спасти его, то я не совершил бы и его. Такое положение вещей позорит Францию». Комиссары, пораженные этой смелой речью, начинали уже верить смутным слухам, обвинявшим Дюмурье в намерении мятежа. «Генерал, – возразил ему Камю, – вас обвиняют в том, что вы стремитесь сыграть роль Цезаря; если бы я был уверен в этом, то взял бы на себя роль Брута». Заметив, что слишком явно обнаружил свои планы, Дюмурье принял прежний небрежный тон и сказал с иронией: «Дорогой Камю, я не Цезарь, а вы не Брут, и потому ваша угроза служит мне порукой в моем долголетии».
Расставшись с комиссарами, генерал написал Конвенту угрожающее письмо, в котором обвинял это учреждение в святотатстве, профанации и грабежах, отмечавших каждый шаг французских войск в дружественной стране и делавших Францию ответственной за несчастья в городах страны. Он нарочно преувеличивал эти неприятности, чтобы придать больше горечи своим упрекам. Единственным неповинным в этих злодеяниях лицом, по его мнению, являлся генерал Бернонвиль, его ученик и друг. Бернонвиль только что сменил Паша в военном министерстве, получив этот место по протекции Дантона. Закончил письмо Дюмурье просьбой об отставке.
Армия воспрянула духом, едва увидав своего главнокомандующего. Дюмурье обошелся с офицерами и солдатами как отец, встречающий возвращенных ему детей. Строгость выговоров только увеличивала уважение по отношению к нему. В армии набиралось еще 40 тысяч ветеранов, закаленных в боях пехотинцев, и 5000 конницы. Кроме того, к ней относились находившиеся в бельгийских гарнизонах и в Голландии еще около 40 тысяч солдат. Из тех батальонов, что были у него под рукой, Дюмурье предоставил в распоряжение генерала Валенса 18 батальонов правофланговых, герцогу Шартрскому из центра своего войска и Миранде – такое же число левофланговых; резерв из восьми батальонов гренадеров он дал генералу Шальмелю, и сильный авангард из 6000 человек старому генералу Ламаршу, сохранившему, несмотря на свои поседевшие волосы, всю пылкость юного воина. Шестнадцатого марта Дюмурье атаковал австрийцев при Тирлемоне и принудил их к отступлению.
Принц Кобургский, получавший ежедневно новые подкрепления и имевший под своим началом более 60 тысяч солдат, сконцентрировал свою армию между Тонгром и Сен-Троном. Три деревни – Нервинд, Обервинд и Мидлвинд – австрийский генерал оставил без прикрытия между своей армией и неприятельской, как поле сражения и добычу, долженствовавшую достаться победителю. Дюмурье подал сигнал к общей атаке 18-го, на рассвете. Его правые колонны беспрепятственно дошли до высот Сен-Трона, но, отброшенные неприятельской кавалерией, вернулись и искали защиты под прикрытием конницы центра. Герцог Шартрский дважды брал приступом деревню Нервинд, но, увидев во время третьей атаки, что генерал Дефоре, его любимый помощник, убит, подал сигнал к отступлению. Дюмурье в четвертый раз атаковал эту деревню, жертвуя своей конницей, но натиск австрийцев снова принудил его к отступлению. Соединившиеся в ста шагах от деревни под началом герцога Шартрского и главнокомандующего пехота и конница несколько раз подвергались залпам австрийской артиллерии. Так как левый фланг, который, по плану Дюмурье, должен был вынести на себе все сражение, не поддержал центр и правый фланг, то движение на Нервинд и Сен-Трон стало невозможным.
Дюмурье, заметив к вечеру, что отряды неприятельской пехоты и конница окружают принца Кобургского, заподозрил неудачу или измену Миранды. Поручив Тувено надзор за центром и правым флангом, он помчался к позициям, которые должен был занимать Миранда. Но они оказались заняты Клерфэ; сам Дюмурье спасся от австрийских гусар только благодаря быстроте своего коня. Преследуя по пятам свой отступивший левый фланг, один в ночной темноте, пораженный молчанием и одиночеством, он встретил у ворот Тирлемона лишь несколько батальонов волонтеров, шедших по большой дороге, но уже без артиллерии и конницы. От этих беглецов он узнал о гибели трех тысяч их товарищей. Пораженный беззаботностью Миранды, Дюмурье сделал ему строгий выговор и отдал приказ к отступлению герцогу Шартрскому и Валенсу.
Когда разнесся слух о поражении, Дантон и Лакруа явились в Лувен умолять главнокомандующего отозвать отправленное им угрожающее письмо. Они всю ночь убеждали его примириться с Конвентом. Дюмурье вручил им записку, содержавшую шесть строк, в которой он, не взяв обратно своих выражений, старался, однако, смягчить их. Дантон уехал обратно той же ночью, чувствуя, что Дюмурье уже не может служить ему опорой в его политике, поскольку поражение – плохая прелюдия для диктатуры.
Почти тотчас по отъезде Дантона в Лувен вступил в качестве парламентера полковник Мак, начальник главного штаба принца Кобургского. Он договорился с Дюмурье о секретном соглашении, определявшем шаг за шагом переходы обеих армий до Брюсселя. Несмотря на эту предосторожность, долженствовавшую обеспечить Империи возвращение Бельгии, а Дюмурье – безопасное отступление, последнее обратилось для французов в настоящее бегство. Дюмурье едва удалось составить арьергард приблизительно в 15 тысяч человек для прикрытия остатков армии на пути к Франции. Он арестовал генерала Миранду и отправил его в Париж как искупительную жертву.
В тот же день в Ате произошло последнее и роковое совещание между Маком и Дюмурье. На нем также присутствовали представители Орлеанской партии, желающей уничтожить республику и возложить венец конституционного монарха на главу одного и принцев Орлеанского дома.
В этом секретном договоре безумие соперничало с изменой. Заставить свои войска перейти на сторону одной из партий, идти на Париж и установить диктатуру – такого образа действий свобода не прощает, и лишь в крайнем случае он может быть извинен успехом и славой; но предать свое войско, открыть ворота своих крепостей монархии, вести против родины неприятельские легионы, которые отечество поручило ему разбить, при помощи иноземцев навязывать своей стране правительство – это значило в тысячу раз превзойти своей виной эмигрантов.
Смутный слух о замышляемой им измене достиг Парижа. Дантон и Лакруа бездействовали. Жирондисты, ненавидевшие орлеанскую династию, открыто выражали свое недоверие главнокомандующему, в штабе которого находилось два орлеанских принца. Якобинцы послали трех комиссаров узнать, какого мнения придерживается генерал, и склонить его на свою сторону против Жиронды. Выслушав их, Дюмурье сказал: «Не воображайте, что ваша республика сможет существовать; ваши преступления сделали существование ее настолько же невозможным, насколько она сама отвратительна».
Дюмурье, по-видимому, впал в душевное расстройство, которое овладевает человеком перед совершением преступления и заставляет его мыслить и поступать с лихорадочной непоследовательностью: он удалился со своим штабом и самыми преданными ему полками в небольшой городок Сент-Аман, где до него дошли вести о капитуляции Антверпена, о поражении, которое понес Молдский лагерь, и о восстании Лилльского гарнизона против генерала Мячинского.
В Сент-Амане с Дюмурье находились герцог Шартрский, герцог Монпансье, генерал Валенс, старший адъютант Монжуа, Тувено и штабные офицеры. Генерал встретил в Турне принцессу Аделаиду Орлеанскую, сестру герцога Шартрского, и проводил ее в Сент-Аман, чтобы защитить и от австрийцев, и от Конвента. Юная принцесса в то время скиталась на границе Франции и Бельгии, не имея права въезда ни на родину, вследствие закона об эмигрантах, ни за границу, потому что имя ее отца возбуждало ужас во врагах революции.
Госпожа Жанлис, наставница герцога Орлеанского, также находилась в главной квартире. В доме ее каждый вечер собирались главные лица армии.
Между тем Конвент, после долгих колебаний, издал указ, повелевавший Дюмурье покинуть войско и явиться в Париж для объяснения причин своего недовольства и оглашения своих планов. Дюмурье не обманывал себя относительно последствий, которые мог повлечь за собой этот приказ. Он чувствовал слишком большую вину, чтобы оправдываться; он прекрасно сознавал, что если расстанется со своими солдатами, то ему, как человеку, заставившему трепетать республику, уже не позволят вернуться к ним; он предпочитал погибнуть в борьбе с угнетателями своего отечества с оружием в руках, чем выдать себя им с головой без сопротивления. Даже если бы, благодаря хитрости речей, отважному поведению и влиянию Дантона, ему и удалось оправдаться, то одно уже его отсутствие расстроило бы все планы, относительно которых он условился с Маком. Итак, Дюмурье твердо решил не повиноваться Конвенту.
Второго апреля в полдень распространился слух о прибытии в лагерь четырех комиссаров и самого военного министра. Бернонвиль, войдя к Дюмурье, заключил его в свои объятия, точно этим движением желая доказать присутствующим, что хочет удержать генерала на службе родине только любовью и воспоминаниями о совместных сражениях. Он сказал, что решил лично проводить комиссаров, которым поручено передать декрет Конвента, чтобы присовокупить к голосу долга убеждение дружбы.
Камю умолял главнокомандующего удалить свидетелей, которые мешали им свободно излагать все скопившееся в душе, или же перейти в более укромное место. При этих словах среди присутствовавших офицеров поднялся ропот, точно их главнокомандующего собирались лишить защиты их оружия. Дюмурье успокоил это волнение жестом и провел Бернонвиля и комиссаров в свой кабинет, но офицеры потребовали, чтобы дверь туда оставалась открытой. Камю передал Дюмурье декрет Конвента. Генерал прочел его со спокойствием, граничившим с презрением; затем, передавая бумагу комиссару, сказал, что не отказывается повиноваться, но исполнит приказание только тогда, когда найдет это удобным для себя, а не для своих врагов. Он ироническим тоном просил дать ему отставку; ирония эта не ускользнула от комиссаров. «Что вы намерены делать по выходе в отставку?» – спросил его Камю. «Что мне заблагорассудится, – гордо ответил Дюмурье. – Предупреждаю вас, однако, что я не намерен ехать в Париж, чтобы смотреть, как революционный трибунал произносит надо мной приговор». – «Следовательно, вы не признаете этого трибунала?» – спросил Камю. «Я считаю его трибуналом кровавым и преступным, – возразил Дюмурье, – и пока у меня в руках будет хоть обломок железа, я не подчинюсь ему».
Комиссары удалились для совещания в другую комнату. Дюмурье на минуту остался наедине с Бернонвилем и попытался склонить на свою сторону министра, указав на опасность, которой он подвергается в Париже, и предложил ему командовать своим авангардом. «Я знаю, – геройски ответил ему на это Бернонвиль, – что мне предстоит погибнуть от рук моих врагов; но я умру на своем посту. Мое положение ужасно! Я вижу, что вы решились на отчаянную меру; как единственной милости, прошу вас позволить мне разделить участь, которую вы готовите депутатам, какова бы она ни была». – «Не сомневайтесь в этом, – ответил Дюмурье, – мне кажется, что, поступив так, я окажу вам услугу и спасу вас».
После часового совещания, во время которого Камю боролся против смягчающих обстоятельств, которые выставляли его сотоварищи, депутаты вернулись. Они еще раз, теперь уже в присутствии всего штаба, потребовали, чтобы генерал повиновался декрету. Он отказался. «Итак, – сказал Камю, – я объявляю, что вы более не главнокомандующий; приказываю схватить вас и опечатать все ваши бумаги». Движение офицеров, окруживших главнокомандующего и положивших руки на свое оружие, дало понять комиссарам, что жизнь их в опасности, но они все же решили приступить к своим обязанностям. «Это уже слишком, – вскричал Дюмурье, – пора положить предел такой дерзости!» И он по-немецки крикнул гусарам Бершени, стоявшим наготове в прихожей, чтобы они вошли. «Арестуйте этих четверых господ, – приказал он офицеру, командовавшему ими, – но пусть им не наносят вреда; арестуйте также военного министра, но оставьте при нем оружие». – «Генерал Дюмурье! – воскликнул Камю. – Вы губите республику!» Гусары увели комиссаров Конвента, и кареты, приготовленные в то время, пока шли переговоры, увезли их в Турне, где их передали в качестве заложников австрийскому генералу Клерфэ.
На другой день Дюмурье поехал в лагерь верхом. Там он обратился к солдатам с речью, в которой представил им вчерашнее событие в виде покушения якобинцев, хотевших отнять генерала у армии. Армия встретила голос генерала восторженными криками. Унижение гражданской власти перед военной всегда радует солдата. Чтоб доказать своему войску, какое он питает к нему доверие, Дюмурье провел ночь в лагере. Он намеревался передвинуть свои войска в Орши, откуда мог одновременно угрожать Лиллю, Дуэ и Бушену. Он хотел также убедиться в расположении принца Конде, которого также хотел передать австрийцам.
Дюмурье уехал из Сент-Амана 4 апреля. Пятьдесят гусар должны были оставить его свиту, но эта свита заставила себя ждать, а потому он поехал только с герцогом Шартрским, полковником Тувено, адъютантом Монжуа и восемью гусарами. В полумиле от Конде адъютант генерала Нейи, коменданта этого города, явился предупредить Дюмурье от имени своего начальника, что он заметил брожение в своих войсках и не ручается за солдат. Они, похоже, решили, что их обманули, они возмущены секретными переговорами и громко объявили, что отвечают за Конде перед отечеством и не допустят, чтобы туда вошел новый отряд, который мог бы помешать им защищать город. Дюмурье решил прогуляться и поразмышлять об этом обстоятельстве. Мимо него прошли три батальона волонтеров с артиллерией, шедших в Конде по собственному почину; офицер, командовавший ими, был будущий маршал Даву. Удивленный передвижением отряда, относительно которого он не делал никакого распоряжения, Дюмурье поспешил расспросить о нем офицеров и приказал им остановиться. Затем, свернув шагов на сто с дороги, генерал вошел в хижину, чтобы написать приказ, как вдруг услыхал крики недовольства, вырвавшиеся из рядов батальонов, и увидел, что они внезапно снова двинулись в путь. Тогда он понял, что необходимо позаботиться о своей безопасности. Волонтеры сообразили, встретив Дюмурье и сопоставив приказы и контрприказы, что тут кроется измена, и решили обнаружить ее, схватив изменников. Некоторые, прицелившись в главнокомандующего, грозили уже выстрелить в него, если он откажется подождать их. Дюмурье поспешил вскочить на коня и умчался со своей незначительной свитой, преследуемый проклятиями и выстрелами. Лошадь его остановил ров, окаймлявший болотную местность. Град пуль уже сыпался на его свиту. Два гусара оказались поражены насмерть, как и двое слуг, которые везли портфель и плащ главнокомандующего. Лошадь под Ту вено пала.
Младшая из дочерей де Фернига также лишилась лошади. Тогда ее сестра Фелисите соскочила с седла и уступила свою лошадь Дюмурье. Девушки перешли через ров и сели на лошадей, принадлежащих свите герцога Шартрского. Секретарь главнокомандующего Кантен упал, перескакивая через ров. Пятеро убитых, восемь трупов лошадей, один пленный, экипажи и секретная переписка главнокомандующего остались во рву. Остальные беглецы во весь дух помчались через болота, преследуемые до самой Шельды выстрелами волонтеров. Юные амазонки, которым эта местность была знакома, проводили Дюмурье до парома, на котором он переправился вместе с ними и герцогом Шартрским. Свита, которой не хватило места на пароме, поехала вдоль берега Шельды и вернулась в Молдский лагерь. Батист распустил слух, что генерал убит возмутившимися волонтерами, и таким образом вернул Дюмурье прежнее расположение его войск.
Между тем главнокомандующий, переехав Шельду, изнуренный усталостью, пешком прошел по болотам, окаймляющим реку. Батист нагнал его вечером и сообщил о перемене в настроении лагеря. Мак приехал ночью и привез с собой свиту из пятидесяти имперских драгун, которые должны были проводить главнокомандующего до лагеря. Собрав вокруг себя полк гусар Бершени и несколько преданных ему эскадронов кирасиров и драгун, Дюмурье двинулся во главе этой кавалерии до Румижи, находящегося в одной миле от Сент-Аманского лагеря. Он думал, что вернул свое влияние в армии и сможет привести в исполнение свой план относительно Конде.
Но артиллерия Сент-Аманского лагеря, получив ложное известие о смерти Дюмурье, прогнала его генералов, запрягла лошадей в пушки и двинулась к Валансьену.
Целые дивизии, отказываясь повиноваться своим офицерам, покидали лагерь, где измена главнокомандующего вынуждала их служить орудием неизвестных интриганов.
Получив такие известия, Дюмурье выронил перо, которым писал приказ по армии. Он с небольшой свитой выехал в Турне, где Клерфэ встретил его не как генерала неприятельского войска, а как своего несчастного союзника. Любовь, которую Дюмурье сумел внушить своим солдатам, оказалась так велика, что восемьсот рядовых полка Бершени и саксонские гусары присоединились к нему по собственному побуждению. Когда он приехал в Турне, у него в кошельке оставалось только несколько золотых. Все его товарищи по бегству находились в сходном положении. Герцог Шартрский, Тувено, Монжуа, верный Батист и юные героини де Ферниг, дезертировавшие, не совершив преступления, вскладчину купили и первыми дали ему горький хлеб изгнания.
Такой была развязка длинной политической и военной драмы, поднявшей Дюмурье в течение трех месяцев на высшую ступень величия и низвергнувшей до уровня презренного авантюриста.
С этих пор Дюмурье, проклинаемый в отечестве, едва терпимый за границей, переезжал из одной страны в другую, нигде не находя себе пристанища. Предмет презрительного любопытства, почти нищий, не имея семьи, получая жалкие субсидии от Англии, он возбуждал лишь сострадание. Как будто чтобы сильнее покарать его, Небо не отняло у него гения, желая наказать бездействием. Дюмурье не переставая писал мемуары и составлял планы для всех войн, которые Франция вела в продолжение тридцати лет с Европой; он всем предлагал свою шпагу и от всех получал отказ. Он умер в Лондоне. Отечество оставило его прах в месте его изгнания и даже не воздвигло могильного камня на поле битвы, где он спас Францию.
XXXVIII
Марат набирает силу – Учреждение комитетов – Ассигнации – Декрет, обвиняющий Марата – Вандея – Смерть жены Дантона – Двадцать два жирондистских депутата – Революционный трибунал – Комитет общественного спасения
Якобинцы, довольные победой, которую одержали над противниками, дали время своим врагам передохнуть. По-видимому, между комитетами Конвента и Парижской коммуной установилось даже нечто вроде соглашения.
Дантон держался в стороне, гордо и независимо, являясь как бы третейским судьей партий. Робеспьер ждал, чтобы новый кризис вознес его еще выше. Ни тот ни другой не поддерживали волнений толпы. Только один человек смущал все партии в Конвенте. Это был Марат – олицетворенное воплощение анархии.
Начиная с 10 августа Марат, выходя из катакомб, где жил, говорил только о страданиях народа. Появляясь перед толпой, якобинцами, кордельерами, в ратуше и среди волнений, он везде действовал с аффектом и напряжением. Он начал оспаривать у Робеспьера аплодисменты якобинцев: Робеспьер обещал народу только законы, которые должны были справедливее распределить общественные блага между всеми классами общества, а Марат пообещал коренной переворот и довольство в будущем. Один сдерживал народ своим благоразумием – другой увлекал своим безумством. Робеспьера уважали – Марата боялись. Он чувствовал, какую роль играет, и вот в каких выражениях аттестовал себя в «Друге Народа»: «В детстве я был слаб здоровьем, не знал ни радости, ни резвости, ни забав. Я был тих и прилежен, и учителя лаской могли всего добиться от меня. Меня наказали всего один раз. В то время мне было одиннадцать лет. Наказание оказалось незаслуженным. Меня заперли в комнате, а я открыл окно и выскочил на улицу. Любовь к славе всегда была моей главной страстью. Пяти лет я мечтал быть школьным учителем, в пятнадцать – профессором, в восемнадцать – писателем, в двадцать – изобретателем, а теперь я мечтаю о славе принести себя в жертву отечеству!
Я провел двадцать пять лет в уединении, в чтении, в размышлениях по поводу лучших книг, толкующих о нравственности, философии и политике, желая прийти к наилучшим выводам. Из этого времяпровождения я вынес страстное желание сделаться полезным человечеству, святое уважение к правде, сознание скудности человеческих знаний. Шарлатаны ученого сословия, разные д’Аламберы, Кондорсе, Лапласы, Монты, Лавуазье одни хотели занимать видное место. Я в течение пяти лет стонал под этим позорным гнетом, когда революция дала о себе знать созывом Генеральных штатов. Я скоро угадал, к чему это должно привести, и вздохнул свободнее, надеясь увидеть человечество отомщенным, помочь ему разорвать эти узы.
Но это был пока только чудный сон! Он чуть не улетучился. Жестокая болезнь едва не свела меня в могилу. Не желая умереть, не совершив ничего для человечества, я на своем страдальческом ложе сочинял „Жертву отечеству“… Когда я выздоровел, то только и думал о том, как послужить делу свободы! А они еще обвиняют меня в том, что я продажный изверг! Да я мог бы получать миллионы, если бы только продавал свое молчание! А я нищий!»
Марат считал себя орудием Божьим. Он написал книгу о бессмертии души. «Революция, – говорил он, – всецело основывается на Евангелии. Нигде не высказано столько проклятий богатым и сильным мира сего. Иисус Христос – наш общий Учитель!»
Вера в свою избранность сказывалась на отношениях Марата с людьми. Когда они с Робеспьером встречались в Конвенте, то обменивались презрительными взглядами. «Подлый ханжа!» – бормотал Марат. «Низкий убийца», – шептал Робеспьер. И при этом оба одинаково ненавидели жирондистов.
Темная, вся в заплатах куртка, бархатные, в чернильных пятнах, панталоны, синие шерстяные чулки, башмаки, подвязанные у щиколоток веревками, грязная, расстегнутая на груди рубашка, прилипшие к вискам волосы, стянутые сзади кожаным ремешком, круглая, с опущенными полями шляпа – вот в каком виде Марат являлся в Конвент. Его жалкая внешность служила вывеской его мнений. Сознание важности предстоявшей ему роли росло вместе с предчувствием будущего могущества. Он угрожал всем, даже своим прежним друзьям. Он смеялся над Дантоном по поводу изощренности его вкуса. «Что Дантон, – спрашивал он Лежандра, – все еще говорит, что я смутьян, портящий все? Одно время я хлопотал для него о диктатуре, думая, что он способен к ней. Он изнежился в наслаждениях. Его опьянила добыча, полученная в Бельгии, и важность возложенного на него поручения. Он теперь слишком важный барин для того, чтобы снизойти до меня. Но народ и я – мы не спускаем с него глаз».
Конвент некоторое время старался с помощью организации всевозможных комитетов приучить свои членов к исполнению обязанностей, к которым они могли бы оказаться способными. Учреждение республиканского правления в стране, привыкшей в течение стольких веков к единоличной власти, стало главной мыслью депутатов Конвента. Они призвали в конституционный комитет людей, которые, как они предполагали, были в высшей степени одарены организаторским гением. Во время первых выборов руководствовались не партийными взглядами, но определением способнейших. Преобладали жирондисты, но не столько количественно, сколько поличным качествам. В комитете, в частности, заседали Бриссо, Петион, Верньо, Кондорсе, Жансонне, Сийес.
Комитет народного просвещения состоял из философов, писателей и артистов. Кондорсе, Приер, Ланжюине, Дюсо, Давид, Фоше были главными его членами. Камбон царил в комитете финансов: якобинец в своей страсти к республике, жирондист в ненависти к анархистам, честный, как рука народа, пересчитывающая свои собственные сокровища, и непоколебимый, как цифры, которые она выводит.
Комитет общественного спасения, долженствовавший поглотить все остальные и возвыситься над законами как фатум, был учрежден два месяца спустя и просуществовал полгода.
В то время как эти комитеты в тиши готовили конституцию и обсуждали системы воспитания, военную, финансовую и общественного благоустройства, волнения в Париже беспрестанно напоминали Конвенту о насущных и неотложных нуждах. По роковому совпадению годы волнений оказались для Франции и годами бесплодия почвы: продолжительные жестокие зимы выморозили хлеба; казалось, сами стихии сражались против свободы. Реки замерзли, трудно стало добыть дров; высокая цена всех припасов предвещала нужду и смерть в том виде, в каком они возбуждают наибольший ропот в народе: в виде голода. Роскошь исчезла вместе с чувством безопасности, которое ее порождает: богатые прикидывались нищими, чтобы избежать ограбления; дворяне и священники во время бегства унесли с собой или зарыли в погребах, садах, в стенах домов значительную часть золота и серебра в монетах. Конфискации и секвестры оставляли в руках республики без всякой пользы множество невозделанных земель и необитаемых домов.
Чтобы пополнить недостаток золота и серебра, Собрание ввело в оборот бумажные деньги – ассигнации. Эта валюта, основанная на доверии, могла бы удержаться наравне с монетой металлической, если бы народ захотел понять ее значение и принять ее; она увеличила бы число сделок между частными лицами, оживила бы труд, оплачивала бы подати и обозначила ценность земель. Монета, что бы ни говорили подчас экономисты, никогда не имеет другой цены, кроме цены по договору, который ее создал, и по кредиту, который она имеет. Достаточно, чтобы отношение между покупаемыми вещами и монетой, на которую их покупают, не могло быть самовольно изменено; действительная и истинная цена всех вещей основана на этом отношении. Следовательно, только законная власть, честная и осмотрительная, имеет право чеканить монету. А будет ли она чеканить монету из золота, серебра, меди или печатать на бумаге – имеет мало значения, лишь бы отношение было свято сохранено и народ не потерял таким образом доверия к кредиту денежного знака.
Но народ привык к золоту. Народ хотел взвешивать и ощупывать его. Народ не доверял бумаге. Притом правительство, вынужденное к тому необходимостью, внезапно выпустило слишком большое количество бумажных денег, они упали в цене, и владельцы их лишились части своего капитала. Неумолимые законы вступили в силу против тех, кто отказывался их принимать: замедление в оборотах, падение торговли, риск в делах, отсрочка векселей, забастовки рабочих, недоплата заработанных денег, изнурительный труд. Землевладельцы жили только тем, что получали непосредственно с земли, и накопленными деньгами, серебряными и золотыми, которые расходовали очень скупо. Землю обрабатывали дурно, расходовали мало. Строительства не предпринимали. Кареты и лошади исчезли. Мебель не обновляли. Жизнь, ограниченная пределами крайней необходимости, лишила занятий бесчисленное количество ремесленников.
Жажда золота ожесточает так же, как и жажда крови. Ненависть к бакалейщикам сделалась такой же ожесточенной и кровавой, как ненависть к аристократам. Лавки осыпались такими же проклятиями, как и замки. Постоянные бунты у дверей булочников и винных торговцев нарушали тишину улиц. Голодные толпы, во главе которых шли женщины и дети, окружали Конвент и иногда врывались в него, громкими криками требуя понижения цен на товары.
Люди требовали «максимума», то есть зафиксированной таксы на продукты, и наличия посредников от правительства между торговцами и потребителями, которые умеряли бы барыши первых и облегчали нужды последних. Хотя предложение ввести «максимум» было законно, выполнение его оставалось невозможным. Такая справедливость, оказанная нуждающемуся потребителю, легко могла превратиться в беззаконие по отношению к торговцу. «Максимум» должен был бы меняться так же часто, как и цены на товары. Никто не согласился бы с таким положением дел. Исчезли бы всякие спекуляции, а спекуляция – душа торговли. Торговцы, подчиненные такому инквизиторскому вмешательству, перестали бы снабжать Францию провизией; требования народа привели бы к уничтожению торговых сделок.
Эти требования, вызвавшие энергичный протест со стороны самых умных из жирондистов, Робеспьера, Эбера и даже Шометта, внесли бы в вопросы о снабжении Парижа продовольствием и об отношениях между народом и торговцами несогласие и вызвали бы голод. Но если народ быстро понимает вопросы политические и национальные, то в вопросах экономических он разбирается с трудом.
Марат и его приверженцы фанатически отнеслись к вопросу о «максимуме». Они голодом принуждали народ к требованию таксы и грабежу богачей.