Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Двадцатисемилетняя госпожа Коше сражается с отвагой солдата; когда ее везут на казнь, она кричит с тележки окружавшему ее народу: «Вы поступаете подло, убивая женщину, которая сражалась, чтобы избавить вас от насилия! Я сожалею не о своей жизни, мне жаль ребенка, которого я ношу под сердцем! Невинный, он будет казнен вместе со мною!.. Чудовища, – прибавляет она, указывая на себя рукой, чтобы обратить внимание толпы на беременность, – они не хотели подождать нескольких дней, они боялись, чтобы я не родила мстителя за свободу!» Народ следует за нею. Крик о помиловании раздается в толпе, но упавший нож прерывает этот запоздалый вопль народа.
Злодейства прекратились только из-за неудовольствия со стороны солдат, возмущенных тем, что их превратили в палачей. Тела, брошенные без погребения на берегах Роны, распространяли запах тления и угрожали заразой. Якобинцы и депутаты оставались глухи к этим жалобам. Они черпали новую ярость в патриотических банкетах. Подражая Тайной вечере, они передавали из рук в руки чашу с вином и поощряли друг друга пить ее до дна. «Это чаша равенства, – воскликнул Гранмезон, – здесь кровь королей, примите ее и пейте!»
Колло д’Эрбуа, призванный в Париж после первого ропота общества, вознегодовавшего против массовых убийств, оправдывался перед якобинцами: «Нас зовут людоедами! Но ведь это говорят аристократы. Наблюдают с беспокойством, как умирают контрреволюционеры. Распространяют слухи, что они не умирают с одного удара! А якобинец Шалье разве умер после первого удара? Малейшая капля крови патриота падает мне на сердце. У меня нет жалости к заговорщикам. Мы их расстреляли двести человек сразу, а нам вменили это в преступление! Неужели не понятно, что это лишь доказательство нашей чувствительности? Народный гром поражает их, оставляя только ничто и прах!»
Якобинцы аплодировали.
Однако в самом Лионе некоторые из республиканцев осмеливались взывать к человеколюбию. Не находившиеся под подозрением граждане обратились к Робеспьеру как руководителю республики. Из переписки Кутона с несколькими лионскими патриотами стало известно, что Робеспьер возмущался в Комитете общественного спасения проскрипциями Колло д’Эрбуа и Фуше и выступал против разрушения второго города во Франции. «Эти Марии театра, – сказал он во время дружеской беседы у Дюпле, делая намек на профессию проконсула, – скоро будут царствовать на развалинах». Фуше в письмах к Дюпле старался ввести Робеспьера в обман и представил Лион олицетворением контрреволюции.
Всем в республике было известно о тайных разногласиях, возникших в Комитете общественного спасения между партиями Робеспьера и Колло д’Эрбуа; одни искали в революции социальный строй, сохранившийся под развалинами, в то время как другие – только возможности пограбить и отомстить. Несколько республиканцев из партии Робеспьера тайно прибыли в Лион и ждали малейшего признака возвращения милосердия в общественном мнении. Один из них, по имени Жиле, решил подписаться под общим письмом. «Гражданин представитель, – гласило это письмо, – я жил в подземельях и катакомбах, я терпел голод и жажду во время осады моей родины; еще день или два, и я пал бы жертвой моей преданности делу Конвента, составляющего в моих глазах центр соединения добрых граждан. Следовательно, я имею теперь право говорить о правосудии и умеренности относительно моих врагов. Те, кто посягает здесь на свободу вероисповеданий, – истинные виновники. Поспеши, гражданин, издать декрет, которым бы они осуждались на смерть, и очисти от них землю свободы. Но взрыв бомбы, которую заряжают здесь, уничтожит, быть может, весь Конвент, если ты не поспешишь потушить ее!.. Подумай, Робеспьер, о тех истинах, относительно которых я осмеливаюсь высказываться, хотя бы мне пришлось умереть за то, что я их написал!»
В то время как волнение Лиона потухало, залитое потоками крови, в Тулоне разгорался новый пожар.
Тулон, самый значительный порт республики, город кипучий и деятельный, как солнце и море Юга, быстро перешел от крайностей якобинства к разочарованию и отвращению в отношении революции. Зрелище моря делает человека более свободолюбивым и неукротимым. Он постоянно видит образ свободы в его волнах, и душа его усваивает независимость от этой стихии.
Тулонцы, подобно бордосцам и марсельцам, склонялись на сторону федерализма Жиронды. Общение с офицерами флота, почти сплошь роялистами; воздействие священников, пользовавшихся влиянием у южан; отвращение, возбужденное революционным насилием, устроенным армией Карто в Марселе; наконец, разделение республики, которая убивала своих основателей, – все побуждало Тулон к восстанию.
Английский флот адмирала Худа, крейсировавший в Средиземном море, поддерживал это настроение посредством секретной переписки с тулонскими роялистами. Флот этот состоял из двадцати линейных судов и двадцати пяти фрегатов. Адмирал Худ являлся к тулонцам скорее как союзник и освободитель, нежели неприятель. Он обещал охранять город, порт и флот не как завоевание, а как сокровищницу, которую он готовился передать приемнику Людовика XVI, как только Франция одолеет своих тиранов. Убеждения тулонцев переходили с быстротою ветра от якобинства к федерализму, от федерализма – к роялизму и от роялизма – к разрушению. Восемь тысяч марсельских беглецов, пришедших в Тулон из боязни мщения республики, надежда на свои стены и батареи своих кораблей, соединенная англо-испанская эскадра, готовая поддержать восстание, внушили тулонцам мысль об этом преступлении против отечества.
Один из двух адмиралов, командовавших французским флотом в тулонском порту, состоял в заговоре с роялистами; другой старался укрепить дух республиканизма. Разделившись таким образом во мнениях, партии флота нейтрализовали значение друг друга. Население Тулона восстало при появлении авангардов Карто с единодушием, исключавшим даже самую мысль о бывших раздорах. Тулонцы закрыли клубы якобинцев, убили их главу, заключили в тюрьму народных представителей Бейля и Бове, приехавших с полномочиями в город, и призвали англичан, испанцев и неаполитанцев.
При виде неприятельских эскадр Бове покончил в тюрьме самоубийством. Французский флот, за исключением немногих кораблей, на которых адмирал Сен-Жюльен в течение нескольких дней удерживал экипаж от измены, поднял белый флаг. Объединившиеся тулонцы, англичане и неаполитанцы, числом пятнадцать тысяч человек, укрепили городские валы против войск республики. Карто, подошедший к Марселю во главе четырех тысяч солдат, отбросил неприятельский авангард к ущельям Олиуля. Генерал Ла Пуап, отделившийся от Ниццской армии с семью тысячами человек, осадил Тулон с противоположной стороны. Народные представители Фрерон, Альбит, Баррас, Салицетти, Робеспьер-младший и Гаспарен в одно и то же время наблюдали, командовали и сражались. Незначительное число республиканцев, огромное пространство, которое они должны были занять, чтобы окружить горы Тулона, огонь с фортов, защищающих сверху этот амфитеатр, и неопытность генералов долгое время делали атаку безуспешной и приводили в раздражение Конвент. Как только Комитет общественного спасения смог располагать войсками, бывшими в Лионе, Карно поспешил двинуть их к Тулону. Он отправил туда же генерала Доппе, покорителя Лиона. Фрерон и Баррас решили уничтожить Тулон, хоть бы вместе с городом пришлось уничтожить флот и французские арсеналы.
Артиллерийский капитан, посланный Карно в Альпийскую армию, получил приказ во время своего пути заместить командующего артиллерией Тулонской армии Донмартена, раненого при осаде Олиуля. Этим молодым человеком был Наполеон Бонапарт. Здесь его ожидал успех. В несколько дней он проявил свой гений и сделался душой предприятия. Предназначенный к тому, чтобы ставить силу выше мнения и армию выше народа, он впервые появился среди дыма батареи, поражая одновременно анархию в Тулоне и врагов на рейде. Вся судьба его заключалась в этом положении: военный гений, проявившийся под огнем гражданской войны для того, чтобы овладеть солдатом, прославить шпагу, задушить слово, потушить революцию и отодвинуть свободу назад на целое столетие.
Дюгомье сменил Карго. Он собрал военный совет, на котором присутствовал и Бонапарт. Молодой капитан, немедленно возведенный в должность батальонного командира, преобразовал артиллерию, приблизил батареи к городу, определил центр позиции, направил туда огонь и шел прямо к цели. Английский генерал О’Хара, вышедший из форта Мальбоске с шестью тысячами человек, попал в засаду, устроенную Бонапартом, был ранен и взят в плен. Форт Мюльграв атаковали две колонны, вопреки приказанию представителей. Бонапарт и Дюгомье вошли туда первыми через брешь. Победа оправдает их. «Генерал, – сказал Бонапарт Дюгомье, удрученному годами и истощенному усталостью, – идите спать: мы только что взяли Тулон». На рассвете адмирал Худ увидел французские батареи, приготовившиеся обстреливать рейд. Осенний ветер выл, небо покрывали тучи, высоко вздымались волны на море; все предвещало, что недалекие зимние бури закроют англичанам выход из рейда.
Вечером неприятельские шлюпки незаметно прибуксировали брандер «Вулкан» в середину французского флота. Огромное количество взрывчатых веществ имелось на верфях, в магазинах и арсеналах. Английские офицеры с запалами в руках ждали сигнала к пожару. На портовых часах пробило десять. Ракета взмыла ввысь в Центре города и рассыпалась искрами. Это был сигнал. Арсенал, все постройки, морские припасы, строевой лес, смола, пенька и вооружение флота и морского склада сгорели за несколько часов. Костер, поглотивший половину французского флота, освещал воды Средиземного моря, склоны гор, лагерь французов и палубы английских судов. Тишина, водворившаяся в обоих лагерях вследствие ужаса, произведенного пожаром, была нарушена взрывом пороховых магазинов, десяти кораблей и пятнадцати фрегатов, выбросивших в воздух настилы и пушки, прежде чем погрузиться в волны.
Известие об уходе объединенной эскадры и сдаче города распространилось среди населения. Двенадцать тысяч тулонцев и марсельцев покинули свои жилища и толпились на морском берегу, споря за места на лодках, перевозивших их на английские, испанские и неаполитанские суда. Каждый крик с опрокидываемых лодок и трупы, выбрасываемые на берег, приводили в уныние матросов. Некоторые жертвовали собою, бросаясь в море, чтобы облегчить чересчур нагруженные шлюпки и спасти своих детей, матерей, жен. Ужасные и в то же время трогательные драмы скрыла эта ночь. Она напомнила трагедию древних жителей Малой Азии или Греции, покидавших отечество и увозивших с собою свои сокровища и богов в зареве пылающих городов.
На следующее утро англичане подняли якорь, уводя с собой те суда, которые не могли сжечь. Тулонские беглецы почти все попали в Ливорно, а затем большая часть из них поселилась в Тоскане. Их потомки до сих пор живут там, и французские фамилии слышатся на холмах Ливорно, Флоренции и Пизы среди местных имен.
20 декабря 1793 года депутаты Конвента вошли в Тулон во главе республиканской армии. Дюгомье, указывая на город, лежавший в пепле, заклинал их ограничить этим свою месть, великодушно предложив всем виновным добровольно покинуть город и пощадив оставшихся. Представители не согласились на предложение генерала: они были уполномочены не только победить, но и поразить ужасом. Гильотина въехала в Тулон вместе с артиллерией армии. Кровь потекла там так же, как в Лионе. Конвент уничтожил декретом даже самое имя города изменников. «Пусть бомбы и мины, – сказал Барер, – уничтожат кровли всех коммерсантов Тулона, и на месте города останется только военный порт, населенный защитниками республики».
LI
Новые казни в Париже – Госпожа Ролан в тюрьме – Она пишет мемуары – Ее осуждение – Самоубийство Ролана
После смерти жирондистов гильотина как будто поднялась в общественном мнении. Несколько кровожадных демагогов Коммуны и Горы требовали, чтобы смертоубийственное орудие построили из камня прямо на площади Согласия, против Тюильри. По их мнению, гильотина должна была свидетельствовать о том, что бдительность народа не прекращается, а мщение его – вечно.
Революционный трибунал, следивший за малейшим знаком Комитета общественного спасения, спешил убить всякого, на кого тот указывал ему. Суд превратился в формальность.
Имя госпожи Ролан не могло продолжительное время скрываться от злобы народа. Будучи душой Жиронды, эта женщина легко могла превратиться в мстительницу, если бы ей дали возможность пережить ее знаменитых друзей. Некоторые, впрочем, были еще живы: требовалось нанести удар их мужеству, поразив их кумира. Память тех, кто сошел в могилу, также имело смысл запятнать, связав ее с именем ненавистной женщины. Вот какие предлоги побуждали Коммуну и якобинцев требовать суда над госпожой Ролан.
Комитет общественного спасения, исполнявший иногда с огорчением, хоть и с постоянной угодливостью, желания черни, внес имя госпожи Ролан в списки, которые каждый вечер приносили Фукье-Тенвилю. Робеспьер подписал этот список со скрытым сожалением. Когда Учредительное собрание оскорбляло гордость Робеспьера и с презрением относилось к его речам, госпожа Ролан угадала его гениальность, оценила его настойчивость, поощряла его красноречие. Воспоминания об этом тяготили члена Комитета общественного спасения Робеспьера, когда он подписывал приказ о предании суду госпожи Ролан, приказ, вместе с тем являвшийся и приговором.
Робеспьер считал непоколебимость силой, а упрямство – признаком воли. Система убила в нем природу. Он считал себя сверхчеловеком, презирая в себе человеческие чувства. Чем больше он страдал от своего жестокосердия, тем более правым считал себя.
Госпожа Ролан находилась в тюрьме Аббатства с 31 мая. Есть люди, которых можно преследовать только тогда, когда находишься вдали от них. Красота смягчает всякого, кто приближается к ней. Ей перевели, без ведома комиссаров, в камеру, куда проникало солнце. Решетку ее окна густо переплели вьющимися растениями, чтобы дать глазам ее хоть иллюзию свободы. Некоторым из ее друзей разрешили навещать ее. Ей принесли книги, и она могла беседовать с самыми великими мужами древности. Спокойная за Ролана, который, как ей было известно, нашел убежище в Руане у преданных друзей, за участь дочери, которую ее друг поручил попечению госпожи Крезе-Латуш, она мирилась с уединением темницы.
Лишенная возможности действовать, госпожа Ролан погрузилась в размышления. При помощи тюремщиков она достала бумагу, чернила и перо и начала описывать свою жизнь. Каждый день она прятала одну из написанных страниц от бдительности тюремщиков и передавала ее все тому же другу, натуралисту Воску, который проносил ее незаметно под одеждой.
Хотя эти мемуары и предназначались для потомства, но по некоторым признакам можно было угадать, что они преимущественно писались для таинственного, неизвестного друга. Госпожа Ролан надеялась, что дружественная душа поймет ее лучше и ей будут яснее, нежели другим, намеки, вздохи и мысли, которые она излила на этих страницах. Эти мемуары можно сравнить с разговором, который ведется вполголоса и из которого публике понятно не все. При каждом слове охватывает страх, что беседа может оказаться прервана палачом. Казалось, видишь топор, висящий над головою писавшей.
Минутами появлялись проблески надежды. Госпожу Ролан даже освободили на несколько часов. Эта однодневная свобода стала западней: депутаты Коммуны подарили радость для того только, чтобы затем отравить ее. Они поджидали госпожу Ролан на лестнице ее дома, не дали переступить порог, увидеть слезы слуг. Ее вновь арестовали, несмотря на мольбы, и бросили в другую тюрьму, Сен-Пелажи, куда сгоняли проституток города Парижа. Несчастная готовилась встретить смерть – ее присудили к позору.
Сострадание тюремщиков в конце концов избавило ее от грязи. Ей отвели отдельную комнату, дали хоть и жесткое, но ложе, стол. Она снова принялась за мемуары, снова могла видеть своих друзей Боска и Шампаньи. Подлый Лантена, постоянно бывавший у нее в доме в дни ее могущества, неблагодарный Паш, достигший власти благодаря ей и ее мужу, заседали один на верху Горы, другой во главе Коммуны; они притворились, что забыли о ней. Дантон, находившийся в отъезде, делал вид, что ничего не знает. Робеспьер не решался вырвать жертву из цепких рук народа. Однако старинная дружба, существовавшая между ним и госпожой Ролан, пробудила в узнице минутную слабость. Она обратилась к нему с письмом.
«Робеспьер, я хочу испытать вас, – писала госпожа Ролан. – Я повторю вам то, что сказала другу, взявшемуся передать вам эту записку. Я ни о чем не хочу просить вас, не вообразите этого. Мольба создана для виновных и рабов. Невинность сама говорит за себя. При возникновении республик революции делают жертвами тех, кто содействовал их возникновению: такова судьба. Но благодаря какому странному стечению обстоятельств я подверглась бурям, которые обрушиваются обыкновенно на голову великих деятелей революции? Робеспьер, я запрещаю вам верить, что Ролан не честный человек. Чувствуя отвращение к ситуации, возмущенный преследованием, утомленный трудами, он хотел только вздыхать в уединении и исчезнуть в безмолвии, чтобы не допустить своих современников до преступления! Подозрение в моем соучастии в преступлении было бы смешно, если бы не было жестоко. Откуда явилась эта враждебность ко мне, никогда никому не сделавшей ничего дурного и даже не могущей желать его тем, кто делает его мне? Мишень ругательств обманутой толпы, я слышу, как под моими окнами расхаживают часовые, подслушивающие мои беседы с самой собою об ожидающей меня казни, и читаю отвратительную брань, которую изрыгают журналисты, никогда не видевшие меня!
Робеспьер, не для того чтобы возбудить в вас жалость, я изобразила вам эту картину в сильно смягченных красках; я сделала это, чтобы вразумить вас. Счастье изменчиво, любовь народная – тоже. Вспомните судьбу тех, кто волновал народ, нравился ему и управлял им, начиная с Вителия и кончая Цезарем! Какую бы участь ни готовили мне, я сумею встретить ее сообразно с моим достоинством или предупредить ее, если сочту это удобным для себя. После чести подвергнуться преследованиям, неужели меня ждет честь мученичества? Ответьте; узнать заранее свою судьбу значит многое, а с такой душой, как моя, люди способны взглянуть ей прямо в лицо. Если вы хотите оставаться справедливым и прочтете то, что я вам пишу, со вниманием, письмо мое не будет бесполезно для вас, а вместе с тем и для моей отчизны. Во всяком случае, Робеспьер, я уверена, и вы не можете не чувствовать этого, что тот, кто знал меня, не станет преследовать меня, не чувствуя угрызений совести».
Под кажущимся стоицизмом этого письма чувствовалось воззвание к чувству сострадания. По крайней мере со стороны госпожи Ролан это была попытка к примирению. Благоприятный ответ со стороны Робеспьера обязал бы ее быть благодарной человеку, который посылал на смерть тех, кого она обожала. Ей казалось, что почетнее и лучше лишиться жизни, чем быть обязанной ею Робеспьеру, а потому написав письмо, она разорвала его, однако спрятала клочки письма на память о том, что ей пришла мысль о личном счастье, которым она пожертвовала, чтобы сохранить свое достоинство.
Робеспьеру не приходилось колебаться между угрызениями совести и популярностью. Узница готова была умереть. Она наполняла время досуга занятиями музыкой, беседами и чтением. С особым усердием госпожа Ролан изучала Тацита, этого божественного анатома великих мертвецов, описывающего предсмертные содрогания горя и героизма. Ей пришла в голову мысль предупредить удар: она достала себе яду, но когда собралась выпить его, написала мужу, извиняясь в том, что хочет умереть раньше его: «Прости меня, человек, достойный уважения потомства, за то, что я хочу располагать по своему желанию жизнью, которую посвятила тебе! Твои несчастия удержали бы меня, если бы мне дано было облегчить их. Ты лишишься только бесполезного предмета, вызывающего у тебя душераздирающее беспокойство!» Переходя к мысли о дочери, она продолжала: «Прости меня, дорогое дитя, юная и нежная дочь, нежный образ которой колеблет мою решимость! Ах! Я не лишила бы тебя никогда твоего руководителя, если бы они могли оставить его тебе. О, жестокосердые! Разве они чувствуют сострадание к невинности? Друзья мои, обратите ваши взоры и ваши заботы на мою сироту! Не сокрушайтесь о моем решении. Если бы кто-нибудь мог поручиться, что на суде мне разрешат указать на тиранов, – я хотела бы немедленно предстать пред ним!»
В эту минуту из ее души вырвался последний вздох религии, который пытается вознестись за пределы небытия: «Боже! Верховное Существо! Душа Вселенной! Начало всего, что я чувствую в себе хорошего, великого и бессмертного, в существование Которого я верю потому, что должна иметь источником нечто выше того, что вижу вокруг себя! Я скоро соединюсь с Тобой!»
Она распределила между дочерью, слугами и друзьями свои фортепиано, арфу, два дорогих перстня, книги и мебель, бывшую у нее в темнице. Она вспомнила главные предметы своей страсти: «Прощай, солнце, чьи лучи вносили в мою душу такую же ясность, какую они вызывали на небесах! Прощайте, уединенные деревни на берегах Соны, вид которых так часто трогал меня, и вы, жители Тизи, чей пот я так часто вытирала, кому помогала в нищете и болезнях! Прощай, мирное жилище, где я старалась напитать ум познаниями, подчинить воображение науке, где я училась с презрением относиться к тщеславию! Прощай, дочь моя! Ты не ограждена от таких же испытаний, какие выпали мне! Прощай, дорогое дитя, которое я вскормила своею грудью и которое проникнется всеми моими чувствами!»
Образ ребенка заставил сжаться ее сердце. Госпожа Ролан отбросила яд и решила ждать смерти.
Ее перевезли в Консьержери. В течение немногих дней, проведенных там, она сумела возбудить среди многочисленных узников презрение к смерти, воодушевившее наиболее удрученных. Тень, бросаемая на нее эшафотом, казалось, увеличила ее красоту. Стоя на каменной скамье, ухватившись за железную решетку на окне, выходившем во двор, она нашла себе трибуну в тюрьме, а слушателей – среди своих товарищей по ожидавшей их смерти. Она вызывала у узников не слезы, но крики восторга. Ее слушали целыми часами, готовясь крикнуть: «Да здравствует республика!» Свободу не осуждали, ее боготворили даже в подземных темницах, вырытых во имя ее.
Допрос и процесс госпожи Ролан стали повторением всех обвинений жирондистов. Ее обвиняли в том, что она супруга Ролана и друг его сообщников. Она созналась в этих преступлениях, считая их славой для себя. Она с нежностью говорила о своем муже, с уважением – о своих друзьях, с гордой скромностью – о себе самой.
Госпожа Ролан бесстрастно выслушала свой приговор, встала, слегка поклонилась и с ироническим выражением на губах сказала судьям: «Благодарю вас, что вы сочли меня достойной разделить участь великих людей, которых вы казнили прежде меня». Она спустилась по лестнице Консьержери легкими шагами, напоминающими стремительность ребенка, бросающегося к цели, которой он хочет достигнуть. Проходя по коридору мимо узников, толпившихся там, чтобы увидеть ее, она посмотрела на них с улыбкой и, поднеся правую руку к шее, сделала жест, напомнивший нож, рубящий голову. Это было ее единственным прощанием, трагическим, как ее судьба, и радостным, как освобождение.
Несколько тележек, наполненных жертвами, везли в тот день свой груз к эшафоту. Ее заставили сесть в последнюю и занять место рядом с Ламаршем, слабым, больным стариком, бывшим директором фабрики ассигнаций. На ней было белое платье, символ невинности, в которой она хотела убедить людей. Лицо ее, побледневшее за время заключения, оживленное ноябрьским воздухом, приобрело свежесть юности. Глаза ее были полны эмоций. Толпа оскорбляла ее грубыми словами. «На гильотину! На гильотину!» – кричали женщины из толпы. «Я отправляюсь туда, – отвечала она им, – я буду там через минуту. Но те, кто посылают меня туда, последуют за мною. Я отправляюсь невинная, они явятся запятнанные кровью. А вы, рукоплещущие теперь, будете рукоплескать и тогда!» Старик Ламарш плакал. Она утешала его и уговаривала быть твердым. Ей удалось даже заставить его улыбнуться.
Колоссальная статуя Свободы из глины, хрупкая и недолговечная, как свобода того времени, возвышалась посреди площади. Эшафот был воздвигнут рядом со статуей. Госпожа Ролан сошла с тележки. В ту минуту, когда палач взял ее руки, чтобы помочь ей подняться на гильотину, ею овладело чувство самопожертвования, которое может пробудиться в подобный час только в сердце женщины. «Я хочу просить вас об одной милости, – сказала она, отстраняя руку палача, – окажите ее мне!» Затем она обернулась к старику. «Взойдите первый, – сказала она Ламаршу, – кровь моя, пролитая у вас на глазах, заставила бы вас дважды испытать смерть – вы не должны пасть духом, видя, как упадет моя голова». Палач согласился на это. Трогательная нежность, заставившая пожертвовать собою, чтобы избавить от лишней минуты агонии незнакомого старика, свидетельствует о самообладании в героизме смерти!
После казни Ламарша, на которую госпожа Ролан смотрела не побледнев, она легко взошла по ступеням эшафота и, наклонившись в сторону статуи Свободы, как бы для того, чтобы исповедаться ей, прежде чем умереть ради нее, воскликнула: «О, свобода! Свобода! Сколько преступлений совершается во имя твое!» – и отдала себя во власть палача.
Так умерла женщина, мечтавшая в пятнадцатилетием возрасте о революции, вдохнувшая в старика ненависть к трону, бывшая душою партии людей молодых и красноречивых, восхищавшихся античными теориями и опьяненных идеалом, неиссякаемым источником которого служили для них ее глаза и уста. Они были прикованы к ней ее сиянием. Партия мечтателей, они видели оракулом своих фантазий женщину. Она увлекла их, одного за другим, к смерти и сама последовала за ними. Душа Жиронды улетела вместе с последним ее вздохом.
Тело ее, кумир стольких сердец, было брошено в один из рвов Кламара.
Ролан, узнав о казни жены, в полном молчании вышел из дома, где ему оказывали гостеприимство в течение полугода. Он шел всю ночь, имея в виду только одну цель – удалиться как можно дальше от места, где нашел себе приют, чтобы скрыть свои следы и не погубить тех, кто его спас. Когда рассвело, небо и земля навели на него ужас. Он вынул кинжал, скрытый в трости, приложил его рукояткой к стволу яблони, росшей у большой дороги, и пронзил себе грудь. Утром пастухи нашли его тело. В записке, прикрепленной булавкой к одежде, было написано следующее: «Кто бы ты ни был, почти эти останки. Это останки честного человека. Узнав о смерти жены, я не хотел оставаться долее ни одного дня на земле, запятнанной преступлениями».
Он умер как Катон и как Сенека: как Катон – за свободу отечества, как Сенека – из-за любви к женщине. Если смерть есть величайший акт жизни, то этот человек, сначала заурядный, сделался в минуту смерти великим.








