355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс де Ламартин » История жирондистов Том II » Текст книги (страница 14)
История жирондистов Том II
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:54

Текст книги "История жирондистов Том II"


Автор книги: Альфонс де Ламартин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

В то время как присяжные слушали ее ответы, она заметила в зале художника, рисовавшего ее портрет. Не переставая отвечать, Шарлотта, улыбаясь, повернулась в его сторону, чтобы он мог лучше ее видеть. Она позировала для потомства.

Стоявший позади художника молодой человек, белокурые волосы, голубые глаза и бледный цвет лица которого обличали в нем уроженца Севера, поднимался на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть обвиняемую. Каждый ответ молодой девушки приводил его в содрогание и заставлял меняться в лице. Несколько раз, не будучи в силах сдержать своего волнения, он вызывал своими невольными восклицаниями ропот толпы и привлекал внимание Шарлотты Корде. В ту минуту, когда председатель произнес смертный приговор, молодой человек приподнялся с жестом человека протестующего – и тотчас же снова сел, точно ему изменили силы. Шарлотта заметила это движение и поняла, что в ту минуту, когда жизнь покидала ее, к ее душе привязалась другая душа и что в этой равнодушной и даже враждебной толпе у нее есть неизвестный друг. Она поблагодарила его взглядом. Так состоялся их единственный разговор на земле.

Это был Адам Люкс, немецкий республиканец, присланный в Париж майнцскими революционерами, чтобы совместить движение в Германии с движением во Франции, поскольку они имели целью одно общее дело – права человека и свободу народов. Молодой человек не спускал глаз с подсудимой до тех пор, пока она не исчезла под сводами лестницы, окруженная саблями жандармов. Мысль о ней уже не покидала его.

Художник, во время суда рисовавший портрет Шарлотты Корде, был Гойер, офицер национальной гвардии секции Французского театра. По возвращении в камеру Шарлотта просила привратника пропустить его к ней, чтобы он мог окончить работу. Гойера ввели. Шарлотта поблагодарила его за участие, которое он проявил к ее судьбе, и спокойно позировала для портрета, беседуя с ним об искусстве и о мире в душе. Она рассказывала о своих канских друзьях детства и попросила художника сделать уменьшенную копию с портрета и переслать эту миниатюру ее семейству.

Вскоре позади осужденной раздался легкий стук в дверь. Вошел палач. Шарлотта, обернувшись на шум, увидала ножницы и красную рубашку, которые палач держал в руках. Она вздрогнула и побледнела. «Как, уже?!» – воскликнула она, но быстро оправилась и, взглянув на неоконченный портрет, сказала художнику с ласковой улыбкой: «Сударь, я не знаю, как благодарить вас за ваш труд; я могу предложить вам только вот это: сохраните на память о вашей доброте и моей благодарности». С этими словами она взяла из рук палача ножницы, отрезала прядь своих длинных белокурых волос и передала ее Гойеру. При этих словах и при виде этого движения жандармы и палач почувствовали, как слезы навернулись у них на глаза.

Явился священник, чтобы, согласно обычаю, предложить осужденной утешение церкви. «Поблагодарите тех, – сказала она, – кто были так добры, что прислали вас ко мне; но я не нуждаюсь в вашем напутствии: кровь, которую я пролила, и моя кровь, которая вот-вот прольется, – единственные жертвы, какие я могу принести Всевечному». Палач остриг ей волосы; она собрала их, в последний раз взглянула на них и передала госпоже Ришар. Ей связали руки и надели рубашку. «Вот одежда, – заметила она, улыбнувшись, – которая хоть и сделана грубыми руками, но в ней идут к бессмертию».

В ту минуту, когда Шарлотта взошла на тележку, чтобы ехать на казнь, над Парижем разразилась гроза. Дождь не рассеял, однако, толпы, наводнившей площади, мосты и улицы на пути кортежа. Кучки разъяренных женщин бежали за тележкой с проклятиями. Шарлотта смотрела на народ взглядом, в котором светились сострадание.

Небо прояснилось. Одежда осужденной намокла, под шерстяной тканью обрисовались грациозные контуры ее тела. Так как руки у нее были связаны за спиной, все изгибы ее стана оказались выставлены напоказ. Заходящее солнце освещало ее голову как бы ореолом. Румянец щек, казавшийся ярче от отражения красной рубашки, придавал ее лицу сияние.

Адам Люкс ожидал тележку на въезде к улице Сент-Оноре и благоговейно следовал за нею до подножия эшафота. Молодой человек навсегда запечатлел в своем сердце, как он сам говорил, «это невозмутимое спокойствие среди диких воплей толпы, жгучие мысли, точно огненные искры, сыпавшиеся из ее сверкавших глаз». «Чудные глаза, которые в состоянии были тронуть и камень! – писал он. – Единственные бессмертные воспоминания, которые разбили мне сердце и наполнили его чувствами, неведомыми дотоле, чувствами, которые теперь умрут вместе со мною. Пусть освятят место ее казни и воздвигнут на нем статую со словами: „Величественнее, чем Брут!“ Умереть за нее, претерпеть подобно ей пощечину от руки палача, умирая, чувствовать холод того же ножа, который отрубил ангельскую головку, соединиться с нею с чувством героизма, свободы, любви, смерти – вот отныне мои единственные желания! Я никогда не достигну такой небесной добродетели, но разве не справедливо, чтобы предмет обожания стоял выше того, кто поклоняется ему?»

Через несколько дней после казни Адам Люкс напечатал эту свою апологию Шарлотты Корде и объявил себя соучастником ее преступления, чтобы разделить с нею мученический венец. Арестованный за этот смелый вызов, он был заключен в Аббатство и, переступая порог тюрьмы, воскликнул: «Итак, я умру за нее!» Он действительно умер, приветствуя эшафот, как алтарь любви.

Героизм Шарлотты был воспет Андре Шенье, который вскоре погиб во имя общей родины великих душ: во имя Свободы. Поэзия воспользовалась именем Шарлотты Корде, чтобы сотворить из него ужасное напоминание для тиранов. «Чья это могила? – спрашивал немецкий поэт Клопшток. – Это могила Шарлотты. Нарвем цветов и осыплем ими ее прах, потому что она умерла за родину. – Нет, нет, не рвите! Пойдем поищем плакучую иву и посадим ее в дерне, покрывающем ее могилу, потому что она умерла за родину. – Нет, нет, ничего не сажайте, но плачьте, и пусть ваши слезы будут кровавыми, потому что она умерла за родину».

Верньо, в тюрьме узнав о смерти Шарлотты, воскликнул: «Она погубила нас, но научила нас умирать».

XLV

Апофеоз Марата – Жирондисты покидают Нормандию – Отступление французских войск – Кюстин отозван в Париж – Терзания Дантона – Робеспьер побеждает анархию – Торжество новой конституции – Движение патриотов – Насилие – Преобразование Революционного трибунала – Закон о подозреваемых – Террор

Кровь Марата опьянила народ. Его похороны походили больше на апофеоз, чем на погребальное шествие. Конвент допустил, чтобы того, за кого он стыдился, сделали Богом. Коммуна поставила его бюст в зале заседаний. Секции отправляли в Конвент процессии выразить свое соболезнование и требовали, чтобы прах Марата позволили перенести в Пантеон. Кто-то хотел, чтобы набальзамированное тело «друга народа» провезли по всем департаментам, кто-то, наконец, хотел воздвигнуть в честь него пустые гробницы под «деревьями свободы», которые собирались посадить во всех коммунах республики. Робеспьер пытался умерить это идолопоклонство. «И меня тоже, – сказал он, – ожидают почести кинжала. Первенство выпало на его долю случайно».

Конвент постановил, что будет присутствовать на погребении в полном составе. Организацией распоряжался Давид. Он велел поставить тело Марата в церкви Кордельеров на катафалке, покрытом его окровавленной рубашкой. Кинжал, ванна, чурбан, чернильница, перья, бумаги были разбросаны вокруг тела как орудия философа и доказательства его стоической бедности.

Траурное шествие с церковными свечами двинулось вечером и только в полночь достигло места погребения. Для вечного упокоения выбрали то самое место, где Марат произнес столько речей и столько раз вдохновлял народ (подобно тому, как погребают воина на поле сражения), а именно двор клуба кордельеров. Тело опустили в могилу, вырытую в тени деревьев, листья которых, освещенные множеством ламп, бросали на его гроб неяркий и чистый свет. Народ под знаменами секций, представители департаментов, избиратели, Коммуна, кордельеры, якобинцы, Конвент – все присутствовали на этой церемонии. Президент Собрания Тюрио объявил, что Конвент собирается поставить статую Марата рядом со статуей Брута. Клуб кордельеров потребовал, чтобы ему отдали сердце Марата. Заключенное в урну, оно было подвешено под сводами зала заседаний. В конце концов постановили воздвигнуть алтарь.

Паломничество к могиле Марата происходило каждое воскресенье, постепенно приобретая религиозный характер. Все театры были украшены его портретами, а названия площадей и улиц заменены его именем. Журналисты назвали свои листки «Тень Марата». Это неистовство овладело всеми департаментами. Имя Марата сделалось знаменем патриотизма. Мэр Нима назвал себя Южным Маратом; мэр Страсбурга – Рейнским Маратом. Похоронные торжества провели во многих коммунах республики. Молодые девушки, одетые в белые платья, с кипарисовыми и дубовыми венками в руках, пели вокруг катафалков гимны в честь Марата. Все припевы этих гимнов требовали крови: кинжал Шарлотты Корде, вместо того чтобы остановить пролитие крови, казалось, вскрыл вены Франции.

После сражения у Вернона, где авангард федералистов рассеялся при первом залпе пушек, жирондисты снова отправились в Бордо, предоставив Нормандию и Бретань, с одной стороны, власти роялистов, а с другой – комиссарам Конвента. Петион, Луве, Барбару, Салль, Мейян оделись в мундиры волонтеров и смешались с солдатами, чтобы достичь Бретани. Бюзо, Дюшатель, Бергуин, Лесаж, Валади ушли с батальонами, Ланжюине опередил их в Бресте, распространяя повсюду мятежные настроения и гнев. Анри Ларивьер и Кервелеган, члены злополучной комиссии Двенадцати, опередили беглецов и приготовили им убежища.

Депутаты, число которых сократилось до девятнадцати, отделившись от Финистерского батальона, служившего им прикрытием, свернули с больших дорог и направились по тропинкам, прося приюта в хижинах, где им ежеминутно грозила измена. Когда в Монконтуре их узнали некоторые из федератов и вокруг раздался шепот: «Вот Петион, вот Бюзо», депутаты предпочли скрыться в лесах и провели там довольно много времени. Молодой горожанин из Монконтура, выследивший, куда они бежали, пришел за ними и проводил их ночью в уединенный домик. Оттуда они слышали, как в деревнях били тревогу, шарили по полям, лесам и домам, чтобы схватить их. Жиро и Лесаж отделились от своих товарищей и согласились воспользоваться гостеприимством, предложенным им в окрестностях. Остальные продолжили путь.

Кюсси, которого мучили припадки подагры, стонал при каждом шаге. Ослабевший Бюзо бросил оружие, как слишком тяжелую для себя ношу. Барбару, которому едва минуло двадцать восемь лет, был неповоротлив и тучен, точно пожилой человек, нога его распухла от вывиха, он мог идти, только опираясь на руку Петиона или Луве. Риуфф ободрал в кровь ноги и волочил их с трудом, оставляя кровавые следы. Только Петион, Салль и Луве сохраняли неутомимую энергию.

Однажды вечером, когда они подходили к небольшому городку, надежный проводник сообщил им, что десять жандармов и несколько солдат национальной гвардии ожидают их на дороге. «Надо опередить их, – сказал Барбару своим друзьям, – ускорить шаг и пробраться через город сегодня ночью. Прежде чем жандармы успеют оседлать лошадей, мы уже минуем опасность. Если они вздумают нас преследовать, то канавы и изгороди послужат нам прикрытием. Они или падут под нашими пулями, или получат только наши трупы. Лучше ползти на коленях, чем попасться в руки маратистов».

Изнуренные усталостью и голодом, депутаты наконец добрались до городка Кемпера, но не решались войти в него. Они послали одного из своих проводников известить Кервелегана о своем прибытии и просить его дать указания, как им дойти до убежища, которое он им приготовил. Посланный проводник не возвращался. Они ждали в течение тридцати двух часов без крова и пищи, под дождем, лежа в болоте. Кюсси громко призывал смерть, более милосердную, чем эти страдания. Риуфф и Жире-Дюпре утратили веселость, поддерживавшую их до тех пор. Даже Барбару почувствовал, что теряет надежду. Луве прижимал к груди заряженное оружие. Только образ обожаемой женщины привязывал его к жизни. Петион сохранял стоическое равнодушие человека, который сомневается в том, что судьба может низвергнуть его еще ниже, после того как вознесла так высоко.

Кервелеган ожидал их в Кемпере. Посланный им конный гонец проводил их к крестьянину, где они отогрелись у огня и подкрепились хлебом и вином. Затем их приютил у себя присягнувший священник. Потом они разделились на несколько групп, судьба которых оказалась различна. Пятеро, в том числе Салль, Жире-Дюпре и Кюсси, нашли убежище у Кервелегана; Бюзо доверился скромности великодушного гражданина, жившего в предместье Кемпера; Петион и Гюаде скрывались в уединенном домике в деревне; Луве, Барбару, Риуфф – у одного патриота в самом городе.

Находясь в своих убежищах, изгнанники обсуждали, какими способами им собраться вместе в Бордо, не подвергаясь опасностям путешествия по суше. Дюшатель отыскал небольшое судно, стоявшее на якоре в устье речки, впадающей в море, у Кемпера. Хотя комиссары Горы не решались еще показываться в департаменте, где все были настроены против них, проект Дюшателя рухнул. Другое судно, снаряженное в Бресте, доставило в устье Жиронды Дюшателя, Кюсси, Жире-Дюпре, Салля, Меняна и нескольких других. Петион, Гюаде и Бюзо, не желая разлучаться с тяжело больным Барбару, отказались ехать в Брест и ожидали в своем убежище выздоровления друга. Луве удалился с любимой в хижину, которую она приготовила для него, и наслаждался в промежутке между бурями минутами блаженства, тем более приятного, чем большая ему угрожала опасность.

Известие о взятии Тулона англичанами удвоило бдительность патриотов в отношении федералистов. Луве, Барбару, Бюзо, Петион, Гюаде и Валади наконец сели ночью в рыбачью лодку, которая должна была отвезти их на судно, стоявшее на якоре у берега. Спрятанные в трюме под рогожами, они проскользнули мимо двадцати двух республиканских судов. Изгнанники вошли в русло Жиронды и стали на якорь у Бек д’Амбе, маленького порта в окрестностях Бордо. Они думали, что вступают на землю свободы, но она стала для них землей смерти.

Между тем республика, окрепшая в центре, претерпевала волнения на окраинах. Границы оставались без прикрытия; местности, завоеванные в Германии армией Кюстина, и собственные крепости на Севере гибли под залпами пушек коалиции. Кюстин, придвинувшийся к Ландау, оставил в Майнце сильный гарнизон как залог скорого вторжения в Германию. Генерал Дойл (английский барон, сторонник Французской революции) был назначен комендантом крепости. Генерал Менье, прославившийся своими подвигами в Шербуре, начальствовал в Касселе, служившим прикрытием правого берега Рейна. Ребель и Мерлен из Тионвиля, в одно и то же время бывшие депутатами и солдатами, заперлись в Майнце, чтобы войска сражались на глазах у самого Конвента. Двести артиллерийских орудий защищали крепость. В блокаде принимали участие пятьдесят семь батальонов и сорок эскадронов. Хлеб в городе был в изобилии, а пороха не хватало.

Несмотря на чудеса удальства и храбрости, пример которых подавал войскам Мерлен из Тионвиля, надежда оставалась только на героическую защиту. Но эта защита держала в бездействии двадцать тысяч солдат, блокированных по ту сторону Рейна в завоеванной ими местности.

Кюстин отправил в прусскую армию офицера, который просил разрешения пройти в качестве парламентера через линии войск, чтобы передать приказание Майнцу сдаться с почетом. Комиссары Конвента Мерлен и Ребель и генералы, командовавшие городом и войсками, собравшись на военный совет, решительно отказались исполнить это приказание. Австрийцы и пруссаки обратили блокаду в осаду. Французы постоянными смелыми вылазками заставляли неприятельскую армию по нескольку раз завоевывать каждую пядь земли, приближавшую их к стенам. Генерал Менье, настигнутый во время одной из этих вылазок пулей, раздробившей ему колено, умер несколько дней спустя. Пруссаки прекратили огонь, чтобы дать время французам похоронить своего генерала в одном из городских бастионов. «Я теряю врага, который принес мне много зла, – воскликнул Фридрих-Вильгельм, – но Франция теряет великого человека!»

Бомбардировку производили из трехсот артиллерийских орудий. Мельницы, производившие для города и гарнизона муку, были сожжены. Мяса также не хватало, жители уже ели собак и кошек. Беспощадный голод вынудил генералов выслать из города лишние рты; старики, женщины, дети, в количестве двух или трех тысяч, изгнанные за городские стены, умирали, находясь между двумя армиями, от пушечного огня и от голода. Госпитали, не имевшие ни продовольствия, ни медикаментов, ни крова, не могли приютить раненых. Двадцать пятого июля город сдался.

Войска получили возможность свободно выйти из крепости со знаменами и с оружием при условии не сражаться против Пруссии в течение года. Гарнизон тем не менее роптал на своих начальников: солдатский инстинкт подсказывал им, что они получили бы помощь в скором времени.

Это первое отступление французских войск казалось постыдной изменой гению революции. Таково было мнение Конвента. Генерал Дойл, комендант крепости, и генерал Дюбайе, командир войск, были арестованы и отвезены в Париж.

Вскоре пала крепость Конде – одна из северных крепостей. Дампьер погиб, пытаясь отстоять ее. Генерал Шансель, запершись в городе с четырьмя тысячами солдат, не имел ни провианта, ни боевых припасов. Валансьен, разрушенный бомбами, сдался англичанам и австрийцам 28 июля. Храбрый генерал Ферран, семидесятилетний старик, служивший под началом Дюмурье, в течение трех месяцев защищал город, как будто хотел подготовить себе из его развалин могилу. Наконец гарнизон, после того как уничтожил двадцать тысяч солдат неприятеля и сам потерял семь тысяч человек, получил разрешение отступить вглубь Франции.

Известие об этих несчастиях поразило Париж, но не повергло его в уныние.

Сообщения, приходившие из департаментов, успокаивали Собрание. Бордо, вновь завоеванный якобинцами, отворил ворота. Кан после восьмидневных волнений вернул свободу заключенным комиссарам. Волнения в Бретани успокоились сами собой. Патриоты задержали на некоторое время в Тулоне роялистов. Тулуза покорилась. Лозер смирился. Два депутата Жиронды, Шассе и Бирото, поднявшие восстание в Лионе и в Юре, увидели, как вызванное ими вначале республиканское движение превратилось в роялистское, и сами устрашились того, что совершили. Нант изгнал из своих стен вандейцев.

Эти невзгоды, с одной стороны, и удачи – с другой, сделали якобинцев одновременно подозрительными и дерзкими. Доносы на Кюстина участились и стали ядовитее. Этого генерала обвиняли тем сильнее, чем большие надежды на него возлагались. Его смелость и удачи в первых сражениях заставили ожидать от него невозможного, и теперь его наказывали за эти ожидания. Его обвиняли в сообщничестве с герцогом Брауншвейгским, в слабости по отношению к прусскому королю, в тайных сношениях с роялистами и канскими жирондистами. Конвент послал Юостину приказ явиться на заседание и дать отчет в своих действиях. Левассер, депутат Сарты, взял на себя эту опасную миссию. Приехав в лагерь, представитель Конвента потребовал смотра войскам; под ружьем находилось 40 тысяч человек. Солдаты, подозревавшие, что Левассер явился, чтобы отнять у них вождя, отказались оказать ему воинские почести. Тогда депутат приказал преклонить знамена. «Солдаты республики, – сказал он им. – Конвент приказал арестовать генерала Кюстина». – «Пусть нам вернут его!» – сердитым голосом отвечали солдаты. Из рядов выступил сержант. «Мы хотим, чтобы нам вернули нашего генерала», – сказал он. «Подойди сюда, ты, требующий Кюстина! – отвечал Левассер. – Осмелишься ли ты поручиться головой за его невинность? Солдаты! Если Кюстин невиновен, вам вернут его; если же он виновен, то он искупит кровью свои преступления. Нет пощады изменникам! Горе мятежникам!»

Генерал был арестован. Кюстин не последовал примеру Дюмурье: он предпочел эшафот изгнанию. Приехав в Париж, он отчасти вернул себе популярность, которую ему ставили в упрек как преступление; он гулял по Пале-Роялю, и молодежь и женщины аплодировали ему.

Эта пассивная покорность подтолкнула якобинцев к новым обвинениям. Министр внутренних дел Тара и адмирал Д’Альбарад сделались предметом гнусных подозрений. Робеспьер, покровительствовавший анархии настолько, насколько считал ее необходимой для торжества революции, энергично восстал против подстрекателей к беспорядкам с той минуты, как революция показалась ему упрочившейся. «Значит, достаточно человеку быть у власти, чтобы его обвинили? – воскликнул он среди ропота якобинцев. – Неужели мы никогда не перестанем верить смешным выдумкам, которыми нас засыпают со всех сторон? Осмеливаются обвинять даже Дантона! Уж не хотят ли и на него навлечь наше подозрение? Обвиняют Бушотта, обвиняют Паша. Пора положить конец этим гнусностям».

Несколько дней спустя Робеспьер с такой же твердостью восстал против обвинений, направленных на дворян, служащих в войсках. «Что значат все эти пошлые выражения о дворянстве? – сказал он. – Мои теперешние противники не большие республиканцы, чем я. Разве вы хотите держать Комитет общественного спасения на помочах? Выскочки, однодневные патриоты хотят очернить во мнении народа его самых старых друзей. Привожу в пример Дантона, которого оклеветали; Дантона, на которого никто не имеет права возвести ни малейшего упрека; наконец, Дантона, которого можно уронить во мнении, только доказав, что обладаешь большей энергией, талантом и любовью к родине, чем он. Я не претендую на то, чтобы меня сравнивали с ним, но я только ссылаюсь на него. Два человека, состоящие на жалованье у врагов народа, два человека, на которых доносил Марат, притворяются, что заняли место этого патриота. Через них эти враги изливают на нас свой яд. Один из них – известный своими позорными поступками священник Жак Ру; другой – Леклерк, служащий доказательством того, что порок не чужд и юным душам. Они восхваляют Марата, чтобы иметь право унизить нынешних патриотов. Зачем хвалить мертвых, лишь бы оклеветать живых?»

В то время как Робеспьер, стараясь склонить на свою сторону общественное мнение, сдерживал таким образом якобинцев, Дантоном овладело состояние нравственного утомления, парализующее иногда самых пылких честолюбцев, когда их не поддерживает всемогущество бескорыстной идеи. В словах его стали заметны колебания и отчаяние души, оглядывающейся назад, у которой больше сил для сожалений, чем для желаний, – верные признаки упадка честолюбия, а у общественных деятелей – верное предсказание падения карьеры. «Несчастные жирондисты, – восклицал Дантон, иногда вздыхая. – Низвергли нас в пропасть анархии и сами были поглощены ею; мы, в свою очередь, тоже погибнем в ней, и я чувствую уже, как бездна поднимается над моей головой!»

В таком настроении Дантон оставил трибуну якобинцев, редко обращался с речами к кордельерам и молчал в Конвенте. Казалось, он предоставил революцию ее течению, а сам встал в стороне, чтобы наблюдать, как понесутся обломки.

По настояниям молодой жены и новой родни, побуждавших его не принимать участия и даже не вмешивать свое имя в дела Террора, уже начинавшего возмущать добрых граждан, он решился покинуть арену, бежать из Парижа и удалиться в Арсисюр-Об.

Он был слишком большим знатоком человеческого сердца, чтобы не понять, что его удаление в подобную минуту являлось поступком чересчур смиренным или чересчур горделивым для человека столь влиятельного. Удалиться из Конвента во время переживаемого им кризиса равнялось отречению или угрозе. Дантон знал это. Поэтому он скрыл настоящие причины своего отъезда, сославшись на утомление.

Главной причиной был ужас, внушаемый ему предстоящим вскоре судом над Марией-Антуанеттой. Он клялся, что спасет головы этих женщин и детей. Он предлагал отправить королеву, ее дочь и принцессу Елизавету в Австрию. Он скрывал под словами, выражавшими презрение, сострадание, которое ему внушали эти безоружные жертвы. Он не хотел, чтобы его запятнала кровь этих женщин.

Перед отъездом у Дантона состоялся секретный разговор с Робеспьером. Он унизился перед своим соперником до того, что просил, чтобы Робеспьер во время его отсутствия защитил его от клеветы, которую продолжали распространять кордельеры насчет его честности. Робеспьер, довольный тем, что перед ним смирился единственный человек, могущий поколебать его влияние в стране, не хотел удерживать Дантона.

В своем сельском уединении в Арсисюр-Об Дантон жил поглощенный единственно своей любовью, заботами о своих маленьких детях и домашних делах, счастливый свиданием с матерью, друзьями детства и видом родных полей. Казалось, он окончательно сбросил с себя бремя общественных дел и даже само воспоминание о них. Он никому не писал. Он не получал писем из Парижа. Нить всех его заговоров была порвана. Только изредка его посещал один из депутатов Конвента, депутат Куртуа, его соотечественник, которому принадлежали мельницы в Арсисюр-Об. С ним они разговаривали об опасностях, грозивших Франции.

В разговорах с женой, ее матерью и Рикорденом Дантон не скрывал своего искреннего раскаяния в революционных увлечениях, в которые его вовлек пыл страстей.

Он пытался оправдаться от соучастия в сентябрьских убийствах. Он говорил о них уже не так, как на следующий день по их совершении («Я взглянул в лицо своему преступлению, и я совершил его»), но как об исступлении патриотизма, к которому увлекли народ изверги Коммуны и которого он не в силах был бы предотвратить, несмотря на то что чувствовал к нему отвращение. Он не скрывал также надежды вернуть влияние, после того как настоящие волнения устранят с арены действий ничтожные умы и слабые характеры, господствующие в Конвенте. Он говорил о Робеспьере как о мечтателе, иногда жестоком, иногда добродетельном, но всегда предающимся химерам. «Робеспьер, – говорил он, – утопает в своих идеях, но не умеет трогать людей». Дантон не верил в долговечность республики.

Он читал историков Рима, а также много писал, но немедленно сжигал все написанное. Он хотел оставить после себя только один след – свое имя.

Робеспьер, наоборот, хоть и изнуренный умственным трудом, который мог бы истощить нескольких человек, забывал себя самого, чтобы с большим, чем когда-либо, рвением отдаться своему идеалу правления. Непостоянство Жиронды убедило его в том, что эти люди хотели возвращения монархии или учреждения республики, в которой господство богатства заменило бы собою господство церкви и монархической власти и где народ получил бы несколько тысяч тиранов вместо одного. После их падения Робеспьер начал надеяться, что достигнет своей цели. Этой целью являлось участие в правлении всех граждан через своих представителей, которые избирались бы народом и правили, имея в виду блага народа, составив избирательный совет, являвший собой единственную правящую власть.

Робеспьер усерднее, чем когда-либо, начал посещать вечерние заседания якобинцев, чтобы отвлечь их от заговоров, время которых, по его мнению, уже прошло. Он не хотел продолжать унижать революционные принципы до понятий испорченного и отставшего в своих взглядах народа, напротив, он хотел поднять народ до высоты духа своих принципов. Робеспьер ближе сошелся с небольшим кружком суровых, но честных людей, которые довели до культа жестокую логику демократии. Это были Кутон, Леба, Сен-Жюст, ничем не запятнавшие себя до тех пор, кроме фанатизма. Эти депутаты собирались каждый вечер у своего предводителя; там они рисовали прекрасную перспективу правосудия, равенства и счастья, которую сулила всем новая доктрина. При виде пустых стен, умеренной вечерней трапезы и философской беседы никто не подумал бы, что присутствует при заговоре демагогов, но скорее – на собрании мудрецов, мечтающих об учреждениях Золотого века.

Мирные картины чередовались с трагическими событиями, происходившими в это время. Любовь согревала сердца этих людей. Нежное чувство Кутона к женщине, служившей ему утешением на склоне дней, бурная и страстная любовь Сен-Жюста к сестре Леба, серьезное предпочтение, которое Робеспьер оказывал второй дочери своего гостя, любовь Леба к младшей сестре, проекты союза, мечты о счастье после бурь – все это придавало разговорам семейный, беспечный, подчас веселый характер, не возбуждавший подозрений в незаконности собраний главарей, а вскоре и тиранов республики. Там говорили только о счастье отречься от какой бы то ни было общественной роли тотчас после торжества принципов. Сам Робеспьер мечтал об уединенной хижине в глуши Артуа, куда он отвезет свою жену и откуда, счастливый, будет наблюдать общее счастье.

Итак, Робеспьер и Дантон, два человека, волновавшие в то время республику, столкнувшись, должны были бы уничтожить друг друга, а вместо того жаждали лишь отречься от власти. Но популярность не допускает отречения. Хоть взгляды Робеспьера и Дантона и различались, оба сходились в желании дать всю власть Конвенту. По их мнению, лучшим правительством стало бы правительство, способное упрочить победу над партиями, враждебными революции. Франция и свобода пребывали в опасности, а значит, законы переставали быть законами и превращались в оружие.

Все члены Собрания разделяли это мнение, и оно тотчас же отразилось на их действиях. Конвент не потребовал, чтобы ему предоставили диктатуру, а взял ее сам.

Подобно тому, как в 1789 году нация присвоила себе исключительную власть, Конвент единолично захватил власть в 1793-м.

Название Комитета общественного спасения было не новым для Конвента. Уже с марта предусмотрительные члены Собрания потребовали, чтобы всю власть сосредоточили в Комитете, состоящем из небольшого числа членов, в руках которого сходились бы отдельные нити слишком ослабевшей исполнительной власти. В состав его вошло большинство жирондистов. Власть оставалась бы в их руках, если бы они умели пользоваться ею.

Этому Комитету принадлежала инициатива всех мер, предпринимаемых против опасностей, угрожавших родине, внешних и внутренних. Он призывал министров, контролировал их действия, давал каждую неделю отчет Конвенту. Но вследствие борьбы мнений в нем царил антагонизм. Получалось не что иное, как сосредоточенная анархия. Робеспьер, сразу понявший это и не желавший запятнать своей популярности, отвечая за поступки, идущие вразрез с его взглядами, вышел из Комитета после первых же заседаний. Выход Робеспьера лишил этот первый Комитет популярности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю