Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
Епископ Гобель был человеком слабохарактерным, но искренне верующим. Его отчасти запугали, отчасти уговорили с помощью обещаний: заверили, что сложение с себя сана не принудит его отказаться от священнического звания, что это не более чем сложение с себя своих обязанностей и что, отказавшись от епископства, он свободно будет частным образом отправлять обязанности своей религии. Шометт, Эбер, Моморо, Анахарсис Клоотс и Бурдон из Уазы приставали к старику до тех пор, пока не добились от него согласия на их требования. Этот поступок Гобеля был назван вероотступничеством. Достоверные сведения свидетельствуют о заблуждении историков на этот счет.
Гобель отправился на заседание Конвента в сопровождении своих викариев. Моморо представил их и обратился к Собранию от имени Коммуны: «Вы видите перед собою людей, сбросивших с себя дух суеверия. Этот великий пример найдет себе подражателей. Скоро в республике не останется другой религии, кроме религии свободы и равенства – религии, которая вытекает из природы и обратится во всемирную». Вследствие слов Моморо положение Гобеля сделалось ложным, епископская совесть его была затронута; он задрожал, но не решился возразить.
«Граждане, – сказал он, читая заранее составленное отречение, – так как я родился плебеем, то в моей душе рано зародились принципы равенства. Призванный в Национальное собрание, я один из первых признал верховную власть народа. Воля его призвала меня на епископскую кафедру в Париже. Теперь, когда воля народа не допускает иной общественной и национальной религии, кроме религии святой свободы, я отказываюсь от исполнения своих обязанностей священнослужителя католического вероисповедания».
Викарии также подписались под этим отречением. Несколько отречений, устных и письменных, в этом же роде последовали вслед за отречением парижского духовенства. Робер Тома Ленде, епископ Эврё, отрекся в других выражениях: «Нравственное учение, которое я проповедовал, – одно и то же во все времена. Дело Божие не должно вызывать вражды между людьми. Каждый гражданин должен смотреть на себя как на священника своей семьи. Однако уничтожение общественных праздников проделает огромную брешь в привычках нашего народа: замените эти праздники праздниками национальными, служащими переходной ступенью от царства суеверия к царству разума».
Собрание рукоплескало так же, как и в ночь на 4 августа, когда дворянство отказалось от своих сословных привилегий. Среди этих рукоплесканий Грегуар, конституционный епископ Блуа, входит в зал и осведомляется о причине рукоплесканий. Его заставляют следовать примеру его собратьев. «Граждане, – говорит он, – у меня крайне смутные сведения относительно того, что здесь происходит. Мне говорят о жертвах отечеству? Я привык к ним. О приверженности к республике? Доказательства даны мною. О доходах, связанных с должностью епископа? Я отказываюсь от них без сожаления. Касается ли дело религии? Этот вопрос вне вашей компетенции, вы не имеете права затрагивать его. Будучи католиком по убеждению и чувству, священником – по влечению, избранный в епископы народом, я получил свою власть не от него и не от вас. Меня заставили принять бремя епископства. Теперь же меня мучают, чтобы вырвать у меня отречение, которого не добьются. Поступая по священным принципам, которые мне дороги и от которых вы не заставите меня отречься, я старался творить добро среди моей паствы; я остаюсь епископом, чтобы продолжать поступать в том же духе. Я требую свободы вероисповеданий!»
Ропот и улыбки встретили этот мужественный поступок. Грегуара обвинили в том, что он хотел обратить свободу в христианство. Шиканье трибун проводило его до скамьи. Однако уважение людей, философия которых восходила к Богу, вознаградило его за это презрение. Робеспьер и Дантон выказали свое одобрение. Они втайне возмущались насилием партии Эбера над совестью. Но течение было слишком сильно, чтобы остановить его в эту минуту.
Сийес нарушил молчание. Философ во все эпохи своей жизни, он получил разрешение проповедовать свою философию в дни своего торжества так же, как проповедовал ее до своей победы над католицизмом. «Граждане, – сказал он, – я давно призывал в своих мечтах торжество разума над суеверием и фанатизмом. Этот день настал, и я радуюсь ему, как самому великому благодеянию республики. Я жил как жертва суеверия, но никогда не был его апостолом и орудием. Я страдал от заблуждений других, но никто не страдал от собственных. Многие обязаны мне тем, что глаза их прозрели. Если меня удерживали священнические цепи, то та же самая сила сдавливала свободные души в королевских оковах. В день революции они все упали. Я не могу представить вам грамот на священство: давным-давно я их уничтожил. Но я отказываюсь от вознаграждения, которое мне назначили взамен моих доходов от исполнения обязанностей священника».
Шометт потребовал от Комитета народного просвещения, чтобы в новом календаре отвели место для празднования дня торжества разума. Председатель обнял парижского епископа. Священники, составлявшие его свиту, в красных колпаках, с триумфом вышли из зала и разошлись в разные стороны по Тюильри под гром рукоплесканий толпы.
Шометт, Эбер и их сторонники, начиная с этого дня, все более и более поощряли осквернение и опустошение храмов, заключение в темницу и мученичество священников, предпочитавших смерть вероотступничеству. Партия Коммуны хотела с корнем вырвать все, что могло напомнить религию. Колокола, этот звучный язык христианских храмов, были перелиты в монету или в пушки. Депутат Руль разбил на площади в Реймсе склянку с миром, которая, как гласила древняя легенда, была принесена с неба, чтобы помазывать королей. Директории департаментов запрещали учителям произносить самое имя «Бог» во время занятий с крестьянскими детьми. Андре Дюмон, посланный с полномочиями в департаменты Севера, писал Конвенту: «Я арестую священников, которые позволяют себе справлять праздники и воскресенья. Я уничтожаю кресты и распятия. Я в восторге. Повсюду запирают церкви, сжигают изображения святых, из богослужебных книг делают пыжи для орудий».
В Вандее преследовали даже торговцев воском, поставлявших свечи для религиозных обрядов. В Нанте на кострах, сложенных на площади, сжигались статуи святых, образа, священные книги. Депутации патриотов являлись на каждое заседание Конвента и приносили ему имущество, награбленное с алтарей. Жители соседних с Парижем городов и деревень целыми процессиями привозили в Конвент на тележках реликвии, митры, чаши, дароносицы из своих церквей. Знамена, водруженные на грудах этих предметов, сваленных в беспорядке, содержали одни и те же слова: «Обломки фанатизма».
Коммуна хотела заменить религиозные церемонии другими зрелищами. Народ сбегался на них, как на всякую новинку. Осквернение священных мест, насмешка над церковными обрядами привлекали толпу на эти торжества. Но этим празднествам недоставало искренности, в этих церемониях не видно было души. Религии не рождаются на площадях. Религия Шометта и Коммуны оставалась только народным лицедейством, перенесенным с театральных подмостков в скинию.
Объявление этой религии господствующей произошло в Конвенте 9 ноября. Шометт, в сопровождении членов Коммуны и огромной толпы, вошел в зал под звуки музыки и пение патриотических гимнов. Он вел за руку одну из самых красивых куртизанок Парижа. Группа проституток шла за нею. Их окружала свита из мятежников. Эта нечестивая шайка смущенно разошлась по залу и заняла депутатские скамьи. Председательствовал Лекиньо. Шометт приподнял вуаль с лица куртизанки, и она явилась глазам присутствовавших во всем блеске своей красоты. «Смертные, – воскликнул он, – не признавайте отныне другой истины кроме разума; я представляю вам самое прекрасное и самое чистое изображение его». При этих словах Шометт склоняется перед куртизанкой. Президент, Конвент, народ повторяют его жесты поклонения. Постановлено устроить празднество в честь Разума в кафедральном соборе Парижа. Это постановление приветствовали пением и плясками. Робеспьер, сидевший рядом с Сен-Жюстом, бросил взгляд на беспорядок, царивший в зале, взял бумаги и начал совещаться с соседом. Уничижение революции казалось ему самым большим из преступлений. В ту минуту, когда оргия стала вызывать больше всего рукоплесканий, он встал и с плохо сдерживаемым негодованием удалился из зала вместе с тем же Сен-Жюстом. Уход этот смутил Шометта. Президент закрыл заседание и восстановил благопристойность в храме законов.
Двадцатого декабря, в день, назначенный для провозглашения новой религии, Коммуна, Конвент и парижские власти в полном составе отправились в собор. Шометт вместе с Лаисом, актером из Оперы, составили план празднества. Мадемуазель Майяр, некогда фаворитка королевы, обожаемая публикой, была вынуждена разыгрывать роль народного божества. Перед ней шли женщины в белой одежде с трехцветными кушаками. Жрица, обутая в театральные котурны, с украшенными фригийским колпаком волосами, едва прикрытая голубой туникой, была принесена под звуки музыки к подножию алтаря. Огромный факел позади нее обозначал светильник философии. Актриса зажгла этот факел. Разбитая статуя Пресвятой Девы лежала у ее ног. Шометт обратился к этому мрамору с повелением не занимать прежнего места в почитании народа. Вынужденный присутствовать на этом празднестве, епископ Гобель стоял на одной из кафедр и, плача, смотрел на издевательство над таинствами, которые три дня назад он совершал на этом самом месте…
Вслед за провозглашением аллегорической религии Шометта началось разграбление алтарей и реликвий. На Гревской площади, служившей местом казней, сожгли останки святой Женевьевы, покровительницы Парижа; прах развеяли по ветру. Топор уничтожил бронзовые двери в базилике Сен-Дени – дар Карла Великого. Решетки, крыши, статуи – все было сокрушено молотом. Поднимали каменные плиты, взламывали склепы, вскрывали гробы. Насмешливое любопытство разглядывало под покровами и саванами тела королей и королев, принцев, министров, епископов, имена которых гремели в минувшие века по всей Франции. Пипин, родоначальник Каролингов и отец Карла Великого, представлял собой щепотку сероватого пепла, которую разнес ветер. Отрубленные головы Тюренна, Дюгесклена, Людовика XII, Франциска I валялись на паперти. Топтали кучи корон и святительских посохов.
Генрих IV, набальзамированный по всем правилам итальянского искусства, сохранил свой облик. На раскрытой груди его виднелись две раны, ставшие причиной смерти. Его борода, в виде веера спускавшаяся на грудь, свидетельствовала о той заботе, с которой этот сластолюбивый король относился к своей внешности. Память о нем, дорогая народу, оставалась ему некоторое время защитой против оскорблений: в течение двух дней толпа молча проходила мимо этого трупа, еще пользовавшегося популярностью. Положенный на хорах у подножия алтаря, он, мертвый, принимал выражения почтительного благоговения оскорбителей королевской власти. Но Жавог, народный депутат, возмутился этим суеверием. Он старался доказать народу, выступив с короткой речью, что этот король, храбрый и влюбчивый, скорее был развратителем, нежели благодетелем своего народа. «Он обманывал, – сказал Жавог, – Бога, своих любовниц и свой народ; пусть же он не обманывает потомство и ваше правосудие!»
Труп Генриха IV бросили в яму на кладбище Валуа, заполненную негашеной известью.
Его сыновья и внуки, Людовик XIII и Людовик XIV, последовали за ним. Людовик XIII обратился в мумию; Людовик XIV представлял собой бесформенную черную массу. Людовика XV последним вынули из могилы. Смрад его царствования, казалось, вырвался из его гроба. Вынуждены были сжечь большое количество пороха, чтобы уничтожить удушливый запах, распространившийся от трупа этого короля, полная скандалов жизнь которого унизила королевскую власть.
В гробнице Карла V нашли рядом с его телом золотую корону, а в гробу его жены Жанны Бурбонской – прялку и обручальные кольца.
Могила Валуа оказалась пуста. Справедливая ненависть народа тщетно искала там Людовика X. Этот король приказал похоронить себя в алтаре во имя Пресвятой Девы, которую он так часто призывал даже для того, чтобы стать свидетельницей его преступлений.
Тело Тюренна, изувеченное ядром, народ пощадил. Его избавили от поругания. И в течение девяти лет хранили на чердаках естественно-исторического кабинета, среди чучел животных. Этот герой был погребен в усыпальнице воинов, в Доме инвалидов, таких же солдат, как и он. Но Дюгесклен, Вандом, герои, аббаты, министры монархии, оказались брошены без разбора в землю, смешавшую память о славе с воспоминаниями о рабстве.
Дагобер I и его жена Нантильда покоились в одном и том же гробу в течение двенадцати веков. У скелета Нантильды не хватало головы, так же, как у скелетов многих королев. Король Иоанн завершил собой эту мрачную процессию мертвецов. Гробницы опустели. Обратили внимание, что недостает одного трупа: юной принцессы, дочери Людовика XV, бежавшей в монастырь от скандалов трона и умершей кармелиткой. Месть революции отправилась искать тело девушки в гробницах монастыря, куда она бежала от величия. Тело принесли в Сен-Дени, где подвергли его позору поругания и выбросили на живодерню. Ничьи останки не были пощажены. Ничто королевское не было сочтено невинным. Этот грубый инстинкт открывал в революции желание стереть из памяти долгое прошлое Франции. Она хотела бы уничтожить все страницы своей истории, чтобы все начиналось с республики.
LIII
Каррье и Ламберти – «Республиканские судьбы» – Лебон в Аррасе – Тальен в Бордо – Госпожа де Фонтеней – Робеспьер-младший в Везуле
Не один Париж стал жертвой подобных неистовств. Агенты Коммуны разбрелись по всей Франции. Каррье в Нанте старался превзойти по числу и жестокости казней Колло д’Эрбуа в Лионе. Переход Луары вандейцами, восстание дворян, духовенства и крестьян, мнимое соучастие жителей Нанта дали Каррье предлог производить экзекуции над всем населением.
Во все исторические эпохи встречались подобные кровожадные люди то на престоле, то среди народа и даже среди высшего духовенства. Родившийся в деревне, переселившийся в Орильяк на службу в конторе законника, он огрубел окончательно в занятиях низким крючкотворством, черствящим сердце и изощряющим речь на словопрениях в судах, обратился в оракула и агитатора, стал депутатом Конвента. В нем думали найти стойкого бойца революции – он оказался только палачом. Гора сочла его способным распространить террор в восставших провинциях. Он был низок в борьбе и жесток в мести. После поражения роялистской армии в декабре 1793 года он учредил в Нанте не суд, а сущую бойню. Были расстреляны более восьми тысяч жертв: пленников, больных, женщин и детей, которых бежавшая армия оставила в городе.
Но этого Каррье показалось мало. Он с обнаженной саблей явился на заседание народного собрания в Нанте, указал на торговцев и богачей – как на вредоносную категорию аристократов – и потребовал жизни пятисот граждан. Каррье открыто писал генералу Аксо, что Конвент намерен опустошить и выжечь страну. Он сформировал шайку наемных солдат, именовавшую себя «Товарищество Марата», с жалованьем по десяти франков в день, для охраны его особы и исполнения приказаний, а затем заперся, подобно Тиберию на Капри, в одном из домов предместья Нанта и сделал себя недоступным, чтобы усилить внушаемый им ужас. Из самой подлой и голодной черни он составил революционный комитет и военную комиссию, на которых возложил обязанность придавать законность его злодеяниям в Нанте. Выведенный из терпения их совестливостью, он начал оскорблять этих людей, угрожать им саблей, даже наносить удары, он отрешал их от обязанностей, снова восстанавливал, опять распускал и закончил тем, что перестал признавать иной формальности, кроме своего слова и жеста.
Некто Ламберти, взятый им себе в адъютанты, передавал его приказания военной комиссии, командовал его войсками, вербовал палачей, делил добычу. Не удовольствовавшись тем, что президент военной комиссии велел расстрелять без суда около восьмидесяти жертв сразу, Каррье приказал ему предоставить все места заключений в ведение Ламберти, чтобы тот мог бесконтрольно совершать свои ночные казни. «Товарищество Марата» и войска, стоявшие гарнизоном в Нанте, под предводительством Ламберти очищали тюрьмы, в то время как гражданские агенты проконсула заполняли их жертвами своих доносов.
В городе и департаменте не оставалось иного населения, кроме убийц и их жертв. Шпионы Каррье толпами приводили намеченных лиц из городов и соседних деревень в места заключения в Нанте. В одной из таких тюрем находилось до полутора тысяч женщин и детей, не имевших ни постелей, ни соломы, ни одеял, остававшихся иногда по два дня без пищи прямо среди извергаемых ими нечистот. Граждане могли выкупить свою жизнь только с помощью имущества, женщины – проституцией. Тех, кто отказывался от позорной угодливости, отправляли, даже беременных, на казнь. Огромное число вандейских женщин, последовавших за своими мужьями за Луару, были арестованы в деревнях и расстреляны вместе с детьми, которых они собирались произвести на свет. Палачи называли это «поражением роялизма в самом корне».
Матереубийца Нерон, погубивший Агриппину в потопленной галере, чтобы приписать свое преступление морю, подал приверженцам Каррье мысль, которую он одобрил, как внушенную гением преступления. Смерть посредством железа и огня производила шум, проливала кровь, давала возможность считать и погребать трупы. Молчаливые волны Луары были немы, и считать никого не придется, одно только дно морское узнает число жертв. Каррье приказал вызвать моряков и велел им, не делая из того особой тайны, просверлить в нескольких барках отверстия и заткнуть их так, чтобы можно было затопить барки в желаемый момент вместе с живым грузом: в момент, когда они будут переправлять узников из одной тюрьмы в другую. Кто-то из моряков попросил дать ему на это письменный приказ. «Разве я не представитель? – ответил ему на это Каррье. – И разве ты не должен относиться ко мне с доверием в деле, исполнения которого я требую от тебя? Тут нет никакой тайны, – прибавил он, – тебе надо лишь утопить пятьдесят священников, когда ты будешь посреди реки».
Эти приказания сначала исполнялись под видом несчастной случайности. Но вскоре водяные казни, свидетельства о которых волны Луары уносили к самому устью, сделались предметом зрелищ для Каррье и его приспешников. Под предлогом наблюдения за берегами реки он купил роскошное судно и иногда вместе с исполнителями его приказаний и куртизанками выезжал на нем для прогулок. В то время как он предавался на палубе наслаждениям плоти и возлияниям, жертвы, запертые в трюме, видели, как по сигналу открывались отверстия в дне, и волны Луары заливали их. Глухие стоны возвещали экипажу, что сотни жизней находившихся под ними, только что прекратили свое существование. А пиршество на этом плавающем гробе между тем продолжалось как ни в чем не бывало.
Каррье и Ламберти зачастую тешили себя ужасными зрелищами предсмертной агонии. Они приказывали приводить на палубу попарно жертвы разного пола. С них срывали одежду и связывали обнаженных лицом к лицу, священника с монахиней, юношу с молодой девушкой; пропустив веревки под мышками, их подвешивали к балкам судна; забавлялись некоторое время этой пародией брачного союза и затем сбрасывали их в реку. Эти зрелища назывались «республиканскими свадьбами».
Казни через потопление продолжались в Нанте несколько месяцев. Целые деревни погибли во время массовых убийств, о которых сами изобретатели и исполнители рассказывали: «Мы видели, как добровольные палачи по приказанию своего начальника перебрасывали детей, подхватывая их со штыка на штык, поджигали дома, вырезывали утробы беременных женщин и сжигали заживо подростков». Жители Нанта, зрители и жертвы этих ужасов, видя, что Конвент безмолвствует, не осмеливались обвинять Каррье в безумии. Самое незначительное выражение недовольства уже считалось преступлением. Когда Каррье узнал, что в Комитет общественного спасения послали донос, он приказал арестовать двести нантских купцов, заключил их в тюрьму, а затем, связав попарно, отправил пешком в Париж. Молодой комиссар Комитета народного просвещения, сын депутата, по имени Жюльен, поехал по приказу Робеспьера в Нант для расследования преступлений Каррье и сообщил Робеспьеру о зверствах. Каррье был отозван в последних числах февраля 1794 года. Но Гора не осмелилась выразить ему неодобрение. Безнаказанность этого изверга оказалась одной из подлостей, за которые справедливо осуждают Робеспьера. Не отомстить за лишение жизни стольких людей значило признать себя или слишком слабым, или гораздо более жестоким.
Жозеф Лебон из Арраса, земляк Робеспьера, в начале революции служил священником в городке Вернуа. Его деятельная набожность, нравственные качества и отзывчивая к людским несчастиям душа делали Лебона в этот период образцовым пастырем. Гуманные принципы революции совмещались в его сердце с духом христианского милосердия. Ему казалось, что факел политических истин заимствует свой свет у божественной веры. Он возлагал надежду на народную религию, которая представлялась ему тождественной религии Христа, отступил от Рима, чтобы примкнуть к конституционной церкви. Когда философия отвергла эту отступническую церковь, Лебон также отверг ее. Он женился и вернулся на родину. Доходы его, принесенные им в жертву республике, были ему возмещены назначением на общественную должность. Благодаря влиянию Робеспьера и Сен-Жюста в Аррасе он был послан в Конвент. Комитет общественного спасения полагал, что не может найти более верного человека, которому можно поручить пресечение заговоров против революции в пограничных департаментах, находящихся под влиянием священников, подстрекаемых Дюмурье. Сначала Лебон показал себя терпимым и справедливым. Он старался сдерживать, не поражая, врагов революции. Оговоренный якобинцами за умеренность, он был вызван Комитетом общественного спасения в Париж, чтобы выслушать выговор за свою снисходительность.
Тон ли этого выговора вселил в душу Лебона склонность к террору, который ему приказывали ввести в Аррасе, или огонь гражданской ярости распалил его, но только он вернулся совсем другим человеком. По его приказанию опустевшие было тюрьмы наполнились снова. Он назначил судьями и присяжными самых свирепых членов республиканских клубов. Он возил гильотину из города в город и оказывал почести палачу как первому должностному лицу свободы. Он публично приглашал его к своему столу, как бы желая внушить уважение к смерти. Кровь, от которой он прежде приходил в ужас, обратилась теперь в его глазах в вино. Лебон как будто раскаивался в своем прежнем мягкосердечии. Единственным преступлением в его глазах стало снисхождение к контрреволюционерам и в особенности к священникам. Он с триумфом въезжал в города, предшествуемый орудием казни и сопровождаемый судьями, доносчиками и палачами. Он сделал следующую надпись на своих дверях: «Те, кто явятся сюда с просьбой об освобождении узников, выйдут отсюда только затем, чтобы отправиться на их место». Он отбирал у лиц, находящихся на подозрении, их имущество, а у осужденных женщин – их драгоценности. Он выгонял из общественных собраний женщин, целомудрие которых не позволяло им принимать участие в патриотических танцах, которые предписывались под страхом смерти: Лебон приказывал выставлять их на позор и поругание толпы. Таким образом по его приказу была обречена на бесчестие семнадцатилетняя девушка, его двоюродная сестра, отказавшаяся плясать в гражданском хороводе. Он гильотинировал целые семьи.
Маркиз Вильфор, увезенный из дома, в котором нашли письмо от одного из его эмигрировавших племянников, стоял уже на эшафоте, когда Лебон получил от Комитета общественного спасения письмо с сообщением об одержанной только что победе. Лебон приказывает палачу повременить с ножом гильотины, всходит на балкон, чтоб оказаться на уровне гильотины, и читает народу и осужденному известие о торжестве, чтобы усилить мучения казни для старика горечью одержанных республикой побед.
В другой раз он продлевает мучения казни двум англичанкам. Он обращается с длинной речью к народу, читает депеши из армии и затем поворачивается к жертвам: «Такие аристократки, как вы, в предсмертные минуты должны услышать о торжестве наших войск!» Одна из осужденных, с негодованием обратившись к Лебону, говорит: «Чудовище, ты думаешь сделать нашу смерть для нас более горькой? Разуверься! Хоть мы и женщины, но умрем мужественно, а ты умрешь как подлец!»
Лебон боялся, что и таким способом не достигнет высоты образа мыслей Конвента. «Сладость дружбы! – восклицал он, ища оправдания этим жестокостям в своих собственных глазах. – Чудное чувство, свойственное нашей природе! Восхитительное зрелище представляет собой семья, зарождающаяся под знаменем самой нежной любви и самого высокого единения! Я откладываю удовольствие наслаждаться вами до наступления мира! Долг, ненавистный долг, только неумолимый долг – вот о чем вынужден я помнить непрестанно. О жена! О дети! Я погибну, это мне прекрасно известно, если республика разрушится; и я подвергаю себя, даже если она восторжествует, мести тысяч частных лиц!» Под влиянием этой тревоги он написал Комитету общественного спасения. Комитет ответил: «Продолжайте делать ваше революционное дело. Ваши полномочия неограниченны. Помилование – преступление. Проступки против республики не наказываются, а искупаются смертью посредством меча. Идите безостановочно, гражданин, по тому пути, который вы наметили себе с такою энергией! Комитет рукоплещет вашим трудам».
В Бордо семьсот пятьдесят голов федералистов уже скатились под ножом гильотины. Триумвират, состоявший из Изабо, Бодо и Тальена, усмирял Жиронду. Сын человека, бывшего в числе прислуги одной знаменитой семьи, воспитанный благодаря покровительству этой семьи [3]3
Семьи маркизов Малой де Берси.
[Закрыть], Тальен привнес в нравы республики вкусы, изящество, гордость, а также испорченность аристократии В то время когда Тальен приехал в Бордо, там находилась женщина ослепительной красоты, с нежной душой и пылким воображением, задержанная вследствие ареста ее мужа. Звали ее Тереза де Фонтене. Она была дочерью графа Кабаррюса. Граф, француз по происхождению, переселившись в Испанию, достиг там благодаря своему финансовому гению самых высоких служебных степеней в царствование Карла III. Дочери его только исполнилось пятнадцать лет. Родившись в Мадриде от матери-валансьенки, она соединила в себе пылкость южанок, томность северянок, грацию француженок и явилась живым воплощением красоты всех широт. Она принадлежала к числу тех женщин, которыми природа пользуется, как Клеопатрой и Федорой, для порабощения тех, кто порабощает мир. Преследования, которым подвергся граф Кабаррюс в Мадриде, несмотря на оказанные им услуги, с детства научили его дочь презирать деспотизм и обожать свободу.
В театрах, на смотрах, балах, празднествах и официальных церемониях жители Бордо видели ее радость и вдохновение. Казалось, они видят в ней воплотившегося в образе женщины гения республики.
Но госпожу де Фонтене приводили в ужас кровь и слезы. Она думала, что великодушие служит извинением могуществу. Желание добиться еще большей популярности, чтобы употребить ее на пользу милосердия, заставляло Терезу появляться иногда в клубах. Одетая в амазонку, в шляпе с трехцветным султаном, она несколько раз произносила там речи в духе республиканизма. Восторг публики очень походил на любовь.
Имя Тальена заставляло дрожать весь Бордо. О народном представителе говорили как о человеке непреклонном. Но Тереза чувствовала себя достаточно обворожительной, чтобы смягчить его. Ее опьянила честолюбивая мысль властвовать над человеком, который в настоящую минуту властвовал в республике.
Она покорила депутата с первого взгляда. Тальен, перед которым преклонялось все, буквально ползал у ее ног. Он хотел теперь власти для того, чтобы делить ее с нею, величия – чтобы подняться с нею, и славы – чтобы покрыть ею Терезу. Подобно всем людям, у которых страсть доходит до безумия, он выставлял свою связь напоказ. В то время как тюрьмы были переполнены заключенными, эмиссары представителей хватали подозреваемых по деревням, а кровь потоками текла по эшафоту, Тальен, опьяненный своей страстью, катал Терезу в роскошных экипажах под рукоплескания всего Бордо. Задрапированная, подобно греческим статуям, в легкую ткань, сквозь которую виднелись прекрасные формы ее тела, держа в одной руке пику, а другой опираясь на проконсула, Тереза походила на ожившую богиню свободы.
Но еще больше она радовалась, когда появлялась возможность стать божеством милосердия. Эта женщина управляла сердцем того, от кого зависели жизнь и смерть множества людей, к ней обращались с мольбами и ее боготворили, как Провидение. Скоро начали казнить только тех, на кого Комитет общественного спасения указывал как на представляющих опасность для республики. Судьи, из подражания представителю, также смягчились. Робеспьер не доверял Тальену, но и не настаивал на отозвании его в Париж. Он предпочитал видеть его сатрапом в Бордо, нежели заговорщиком в Конвенте. Он говорил о Тальене с презрением: «Эти люди годны только на то, чтобы возрождать пороки. Они прививают народу нравы аристократии. Но имейте терпение, мы избавим народ от его развратителей, как уже избавили от тиранов».
По возвращении Футе из командировки на Юг Робеспьер разразился упреками в адрес жестокости этого члена Конвента. «Неужели он думает, – говорил он о Фуше, – что меч республики – это скипетр, и не обратится против тех, кто его держит?» Фуше тщетно искал случая переговорить с Робеспьером, тот послал с полномочиями в города Везуль и Безансон своего младшего брата. После речи о милосердии, которую Робеспьер-младший сказал в народном собрании в Везуле, на свободу выпустили восемьсот заключенных. Такая снисходительность тотчас привела в негодование его товарища Бернарда де Сента, но молодой представитель продолжал свою миссию милосердия. Когда президент безансонского клуба, дворянин по рождению, начал рассказывать ему во время заседания о славе его семьи, Робеспьер-младший ответил: «Услуги, которые мой брат оказал революции, чисто личные. Наградой за них стала любовь народа. Ты говоришь, – прибавил он, – на языке аристократии. Время ее прошло. Разве ты не председательствуешь на этом собрании, ты, аристократ по крови, имеющий брата среди изменников отечества? Если бы имя моего брата давало мне здесь привилегию, то имя твоего обрекло бы тебя на смерть!»








