Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
Избиение оказалось полным, и никто не мог сообщить об участи Вирьё. Один драгун из республиканской армии уверял, будто видел, как Вирьё геройски сражался с несколькими республиканскими кавалеристами, отказался сдаться и бросился в реку. На берегу не нашли ни его, ни лошади, ни оружия. Это внезапное исчезновение долго поддерживало надежду в бежавшей в одежде крестьянки графине Вирьё: можно было предположить, что муж ее избежал смерти. Верная своей любви к нему, она в течение нескольких месяцев бродила по окрестностям, чтобы напасть на его след, и в продолжение нескольких лет ждала возвращения мертвеца.
Преси, разворачиваясь со своими пушками то к преследовавшей его кавалерии, то к стрелкам лагеря Лимоне, то к батальонам, загораживавшим ему дорогу, наконец ударил в последний раз в штыки республиканскую батарею, рассеял ее и вошел со своей колонной в лес. Левый берег Соны был усеян стрелками, перейти реку становилось невозможным. Единственным спасением для армии стало рассеяться по горам Форе. В местечках, разделенных лесами и реками, население оставалось религиозным, пророялистским, контрреволюционным, и маленькая армия лионцев могла надеяться найти убежище или возможность бежать. Преси собрал войско на военный совет и сообщил ему свое решение. Оно было отвергнуто небольшой группой его товарищей по оружию, видевших возможность найти спасение только по ту сторону Альп. Во время этих пререканий набат забил во всех деревнях, и крестьяне начали окружать лес. Половина армии покинула своего генерала, перешла Сону и была перебита на другом берегу. Преси с тремястами солдатами, бросив пушки и лошадей, вышел из леса, удалился от берегов Соны и, отбиваясь в течение трех дней, шел через горы, усеяв свой путь ранеными и трупами. Окруженные населением, преследуемые легкой кавалерией Ревершона, под страхом ежеминутного нападения, эти остатки десятитысячной армии достигли в количестве всего ста десяти человек возвышенного плато Сен-Ромен, защищенного оврагами и прикрытого лесом. Круг с каждой минутой все теснее смыкался вокруг них. Республиканские парламентеры, восхищавшиеся их храбростью, предложили им сдаться, обещали пощадить всех, кроме генерала. Его храбрые товарищи не захотели расстаться с ним. Преси в последний раз обнял их всех, снял с себя одежду военачальника, сломал шпагу, отвязал свою лошадь, пустил ее на свободу и в сопровождении одного из солдат пробрался через кустарники в недоступные пещеры, скрытые ельником.
Едва Преси покинул свою армию, как на аванпосты явился офицер республиканских гусар. «Выдайте нам вашего генерала, и вы получите свободу», – говорит он молодому Рейси, адъютанту Преси. «Его уже нет с нами, – отвечает храбрец, – и вот вам доказательство; смотрите: его лошадь пасется на свободе позади нас». – «Ты обманываешь меня, – кричит офицер, хватаясь за саблю, – генерал – это ты! И я тебя арестую». При этих словах Рейси пробивает пистолетным выстрелом голову республиканскому офицеру, затем, вложив дуло второго пистолета себе в рот, разносит свой череп и падает, отмщенный, на труп своего врага. Остатки лионцев перебили тут же.
Между тем Преси, которому двое бежавших солдат сообщили о бесполезности его жертвы и об избиении остатков его армии, три дня и три ночи бродил в лесах и по горным оврагам. Двое его спутников не покидали его. Один из них, крестьянин из деревни Виоле, довел генерала до леса, находившегося по соседству с хижиной его отца. Он потихоньку приносил ему туда в течение нескольких дней хлеб, который урывал от скудного ужина своих родителей, а затем достал ему крестьянское платье. Когда наконец все в Лионе поверили слуху о смерти Преси и поиски его прекратились, он нашел убежище в Швейцарии и вернулся на родину только вместе с Бурбонами. Он состарился во время их царствования, не получив от них ни награды, ни уважения, и был забыт, потому что сражался за отечество, а не за королевскую семью. Люди так созданы, что любят более тех, кто разделяет их ошибки, нежели тех, кто служит их интересам.
О Преси вспомнили только после его смерти. Лион устроил ему великолепные похороны в долине Бротто, залитой кровью его товарищей по оружию. Его похоронили рядом с останками этих героев. Его тело покоится там во славе: гражданские войны дают в награду лишь смерть.
L
Вступление республиканской армии в Лион – Осада Тулона – Вступление республиканской армии в Тулон – Массовые избиения
Рассказчик опечален тем, что от полей битв опять приходится возвращаться к эшафотам.
Республиканская армия вступила в Лион скорее настроенной дружественно, чем победно. Кутон отдал приказ оказывать гражданам уважение и не касаться их имущества. Республиканцы делились своим хлебом с голодным населением. Природное великодушие французского солдата предшествовало мести. Представители проявили ее только несколько дней спустя. Лион должен был послужить примером строгости республики. Мало казалось казнить отдельных личностей: надлежало подвергнуть казни целый город на страх врагам.
Все преступления республики в Лионе были приписаны Кутону, потому что Кутон был другом и поверенным Робеспьера во время подавления федерализма и победы республиканцев над гражданской анархией. Числа, факты и изученные речи с беспристрастностью опровергают эти предубеждения. Кутон вступил в Лион скорее как миротворец, чем палач; он боролся, насколько ему позволяло его положение, против ярости и мести якобинцев. Он боролся против Дюбуа-Крансе, Колло д’Эрбуа, Дорфея, стараясь смягчить горячность этих террористов. Он удалился перед первой же казнью, чтобы не быть свидетелем и соучастником в пролитии крови представителями самой непримиримой партии Конвента – Горы.
Робеспьер и Сен-Жюст, хоть и были очень дружественно расположены к Кутону и довольны победой, видели, что бессильны успокоить волнение Горы. Тогда они притворились, что разделяют его. Барер, готовый всегда подыгрывать всем партиям, взошел 12 ноября на трибуну и прочел Конвенту от имени Комитета общественного спасения декрет против Лиона. «Пусть Лион будет погребен под своими развалинами! – воскликнул Барер. – Плуг должен пройти по всем зданиям, кроме жилищ бедняков, мастерских, больниц и домов, посвященных образованию народа. Пусть самое имя города погибнет под его обломками. На развалинах этого нечестивого города будет воздвигнут памятник, который сделает честь Конвенту и будет свидетельствовать о преступлении и наказании врагов свободы. Надписью на нем будет сказано все: „Лион сражался против свободы, Лиона более не существует!“»
Этот декрет привел Лион в ужас. Фанатизм свободы еще не дошел до самоубийства; собственность еще не вменялась в преступление; грабеж еще не передал сокровища богатых в руки неимущих, жертв – доносчикам. Городу, сделавшему предметом своего поклонения собственность, был нанесен удар в его больное место. Кутон, притворившийся, что пришел в восторг от декрета, в течение двенадцати дней оставлял его без исполнения. Вследствие этого промедления бежало множество граждан, которым грозила смерть.
Ничтожный человек, ставший причиной несчастий Лиона, Колло д’Эрбуа, жаловался Комитету общественного спасения и парижским якобинцам на слабость народных представителей, посланных в этот город. Казалось, он питает к Лиону личную ненависть. Рассказывали, что бывший комедиант, без успеха дебютировавший в театре этого города, был освистан зрителями; что озлобление актера жило в душе депутата и, мстя за республику, он мстил за личную обиду. Дюбуа-Крансе подкрепил речь Колло д’Эрбуа своим свидетельством. Он принес на трибуну якобинцев отрубленную голову Шалье и показал на затылке следы от пяти ударов гильотины, которые изувечили, прежде чем убить, идола лионских революционеров. Гийяр, друг Шалье, при этом зрелище поднял руки к небу и воскликнул: «От имени отечества и братьев Шалье требую отмщения за преступление Лиона».
Кутон и его товарищи наконец решились уступить настояниям Горы и преобразовали революционные комитеты. Кутон предоставил им право устраивать обыски и прикладывать печати к домам лиц, находящихся на подозрении. Но все эти меры он окружил такими условиями и предписаниями, которые отчасти смягчали их. Кутон привел в исполнение, хоть и только для видимости, декрет Конвента, предписывавший разрушать здания. Он отправился с большой торжественностью в сопровождении муниципалитета на площадь Белькур, которая прежде всего была предназначена к разрушению вследствие роскоши зданий. Кутон, которого четверо простолюдинов принесли на кресле, как на троне, ударил серебряным молотком по угловому камню одного из зданий, находившихся на площади, и сказал: «Во имя закона, я тебя уничтожаю».
Кучка нищих в рубищах, несших на плечах кирки, рычаги и топоры, сопровождала кортеж представителей. Эти люди заранее радовались разрушению зданий, которое должно было успокоить их зависть; но Кутон, удовольствовавшись тем, что сделал вид, будто повинуется Конвенту, приказал им разойтись по домам. Разрушение отложили до той поры, когда жители площади унесут куда-либо свое имущество.
После церемонии представители издали приказ для секций, чтобы каждая из них приготовила по тридцать разрушителей, снабдив их ломами, молотками, телегами и тачками. Женщины, дети, старики были привлечены к делу сообразно их силам. Уплату следуемого им вознаграждения возложили на собственников, которых предполагалось грабить. Кутон, еще раз получивший выговор от Комитета общественного спасения за медлительность и, кроме того, предупрежденный о прибытии новых представителей, уполномоченных ускорить месть, написал Робеспьеру и Сен-Жюсту, умоляя своих друзей избавить его от миссии, которая тяжким бременем лежит на его душе, и послать его на юг. Робеспьер приказал отозвать Кутона. Его отъезд стал сигналом к началу бедствий в Лионе; кровь полилась рекой. Прибыли представители Альбит и Жавог. Дорфей, председатель судебной комиссии, приказал воздвигнуть на площади Терро гильотину. Вторая гильотина была воздвигнута в маленьком городке Фер, в центре восставших гор.
Дорфей председательствовал в центральном клубе на похоронном торжестве в память Шалье. «Он умер, – воскликнул Дорфей, – и умер за отечество! Поклянемся последовать его примеру и накажем его убийц! Нечестивый город! Мало тебе того, что ты в течение двух веков заражал своею роскошью и своими пороками Францию и Европу! Тебе понадобилось еще убить добродетель! Чудовища! Они совершили это преступление, и они еще живы! Шалье, мы обязаны отомстить за тебя, и мы это исполним! Мученик за свободу, кровь убийц – это очистительная вода, которая приличествует останкам! О граждане, стоящие по правую сторону от меня, вы стоите на том самом месте, где умер Шалье! Здесь умер смертью преступников самый невинный из людей! Выслушайте повесть о последних минутах его жизни! Он через меня обращается к вам в последний раз! Граждане, слушайте!»
Дорфей прочел среди рыданий и проклятий толпы письмо, написанное Шалье перед тем, как он взошел на эшафот. Его прощание с друзьями, родителями, женой было полно слез; прощание с братьями-якобинцами – полно энтузиазма. Смерть придавала торжественность его словам. Народ принял их как завещание патриота.
На другой день Дорфей в первый раз председательствовал в суде. Тысячи заключенных всех сословий, дворяне, священники, собственники, коммерсанты, земледельцы за несколько дней переполнили тюрьмы шести департаментов. Их партиями отправляли в Лион, развозили по пяти тюрьмам, где держали в течение нескольких дней, а затем отправляли на эшафот. В числе первых жертв обращала на себя внимание молодая сирота, почти еще ребенок, Александрина Эшероль; она каждый день приходила к дверям тюрьмы и со слезами умоляла разрешить ей встретиться с теткой, заменившей ей мать, а теперь заключенной в темницу. Вскоре она увидела, как тетку повели на казнь, последовала за ней до подножия эшафота и тщетно молила, чтобы и ее убили вместе с ней. Мы обязаны этой девушке несколькими самыми драматичными и трогательными страницами описания этой осады. Александрина кровью своей семьи и собственными слезами записала рассказ о катастрофе, свидетельницей которой стала. Женщины – лучшие историки гражданских войн, потому что принимают в них участие только своим сердцем.
Альбиту, которого сочли слишком снисходительным, пришлось уехать, подобно Кутону, когда приехали Колло д’Эрбуа и Фуше, новые проконсулы, назначенные Горой. Робеспьер хотел присоединить к ним Монто, непоколебимого, но честного республиканца. Монто, поняв из судьбы Кутона, чего от него ждут, отказался ехать. Оба представителя начали с того, что обвинили Кутона в отсрочке разрушений и казней. Они привезли с собой фанатичных якобинцев, а также тюремщиков из боязни, чтобы сношения между жителями города и заключенными и естественная жалость к согражданам не повлияли на непреклонность местных стражей. Они заказали изготовить гильотины, как заказывают оружие перед войной. Они возили по городу, чтобы воодушевить население, урну с прахом Шалье. Доехав до алтаря, воздвигнутого в честь его смертных останков, они преклонили колена. «Шалье, – воскликнул Фуше, – кровь аристократов послужит тебе фимиамом!»
Символы христианства, Евангелие и распятие, привязанные к хвосту бредущего за процессией осла, были брошены в костер, зажженный на алтаре в честь Шалье. Из жертвенной чаши напоили осла, а Святые Дары растоптали. Храмы, в которых до тех пор конституционными священниками совершалось богослужение, были осквернены песнями, плясками и богохульными церемониями.
«Вчера мы основали религию патриотизма, – писал Колло. – Все проливали слезы при виде голубки, которая утешала Шалье в темнице и вздыхала около его жертвенника. „Мщение! Мщение!“ – кричали со всех сторон. Мы клянемся, что народ будет отомщен! Все, что создано пороком и преступлением, будет уничтожено. Путешественник на развалинах этого роскошного и мятежного города увидит только несколько хижин, в которых будут жить друзья равенства!»
Головы десяти членов муниципалитета упали на следующий день. Самые лучшие здания города были взорваны. Патриотическая инструкция, подписанная Фуше и Колло, в следующих словах резюмировала права и обязанности: «Граждане, необходимо, чтобы все те, кто прямо или косвенно принимали участие в мятеже, сложили свои головы на эшафоте. Если вы патриоты, то сумеете отличить своих друзей; всех остальных вы лишите свободы. Пусть никакое соображение не останавливает вас: ни возраст, ни пол, ни родство. Отбирайте силой все, что у граждан имеется лишнего: каждый, владеющий чем-то сверх необходимого, может только злоупотреблять этим. По какому праву человек хранит излишние вещи и одежду? Пусть золото, серебро и все металлы поступят в народную казну! Уничтожьте религии: у республиканца нет другого бога, кроме отечества. Все коммуны республики не замедлят последовать примеру Парижской коммуны, которая на развалинах готического культа воздвигла храм разума. Помогите нам одержать победу, или мы поразим вас самих».
Сообразно духу этой прокламации Фуше и Колло назначили комиссаров для конфискации и доносов и присудили по 30 франков вознаграждения за каждый донос. Вознаграждение шло вдвойне за дворян, священников, монахов и монахинь. Цену крови уплачивали только тому, кто лично доставлял виновного в трибунал.
В то время как собственники и торговцы погибали, дома рушились под ударами молотов. Как только доносчик указывал на конфискованный дом, комитет, заведующий разрушением, немедленно направлял к его стенам своих землекопов. Жалованье разрушителям доходило до четырех тысяч франков за десять дней. В пятнадцать миллионов обошлось разрушение города, ценность зданий которого достигала трехсот миллионов.
Лион, оставшийся почти без жителей, молчал среди своих развалин. Рабочие, лишенные работы и хлеба, завербованные и состоявшие на жалованье у представителей, казалось, приходили в неистовство с топорами в руках, измываясь над трупом города, который их кормил. Шум падавших зданий, пыль, покрывавшая город, гул пушечных выстрелов и залпы взводов, расстреливавших жителей, стук тележек, привозивших из пяти городских тюрем обвиняемых в суд и отвозивших осужденных на гильотину, – остались единственными признаками жизни, эшафот – единственным зрелищем, клики оборванной толпы, раздававшиеся, как только чья-нибудь голова скатывалась к ее ногам, – единственным увеселением.
Наружные стены дворца Сен-Пьер и фасада ратуши были забрызганы кровью. По утрам в ноябре, декабре и январе – месяцы, наиболее изобиловавшие казнями, – жители этого квартала видели, как над почвой поднимался легкий розовый туман. Это была кровь их сограждан, убитых накануне, тень города, рассеивающаяся при лучах солнца. Дорфей, по настоянию жителей квартала, перенес гильотину немного дальше и поставил ее над открытой сточной трубой. Кровь, сочившаяся между досками, стекала в ров десяти футов глубины и оттуда уносилась в Рону вместе с нечистотами. Прачки перенесли на другое место свои плоты, чтобы не пачкать белье в окровавленной воде. Когда же казни, усиливаясь, как биение пульса во время гнева, дошли до двадцати, тридцати и сорока в день, то оружие смерти поставили посередине моста Моран, над самой рекой. Кровь спускали в реку, а головы и туловища казненных бросали через перила в середину течения Роны.
Почти все казненные принадлежали к цвету лионской и окрестной молодежи. Их возраст составлял их преступление. Тут встречались люди разных сословий, происхождений, состояний, мнений. Духовенство, дворянство, буржуазия, купечество, простолюдины – все смешалось. Ни один гражданин, на которого мог бы указать доносчик, не ускользнул от ареста. Немногие избежали смерти. Все, носившие знатное имя, имевшие состояние, профессию, фабрику, дом, все, на кого могло пасть подозрение, что они могут оказаться на стороне богатых, были заранее приговорены к смерти проконсулами и их клевретами. Десятая честь жителей города и окрестностей погибла.
Каждый день регистратор тюрьмы читал вслух на тюремном дворе список арестованных, которые должны были предстать перед судом. Все слушали чтение, затаив дыхание. Уходившие делили свои постели, одеяла, одежду и деньги между остававшимися, затем строились во дворе в длинную шеренгу, человек по шестьдесят или восемьдесят, и шли таким образом через толпу в здание суда. Размеры зала суда и утомление палача одни только и ограничивали число осужденных, убиваемых в продолжение дня. Пятеро судей, каждый из которых в отдельности имел человеческое сердце, судили все вместе как механическое орудие. Находясь под наблюдением подозрительной толпы, они сами дрожали под угрозой того террора, которым поражали других. Однако их действия не удовлетворяли более Фуше и Колло д’Эрбуа. Эти представители обещали парижским якобинцам чудеса строгости. Сентябрьские дни вставали перед ними как пример. Дорфей написал представителям народа: «Готовится великий акт народного правосудия. Он будет способен привести в ужас будущие века. Для того чтобы придать ему то величие, которое должно его отличить, чтобы он мог достигнуть такого величия, как история, необходимо присутствие администраторов, армейских корпусов, членов народного суда, должностных лиц в виде депутаций. Я хочу, чтобы этот день правосудия стал празднеством; я говорю „празднеством“ – и это совершенно верно: когда преступление сходит в могилу, человечество вздыхает свободно и настает торжество добродетели».
Представители одобрили план Дорфея, и массовые казни заменили казни отдельных лиц. На другой день после обнародования этой прокламации шестьдесят четыре молодых человека из лучших фамилий города были выведены из тюрем. Их привели с необычайной торжественностью в магистратуру, где после короткого допроса произнесли общий приговор. Оттуда они процессией прошли к берегу Роны. Их заставили перейти мост; гильотина осталась позади их, как уже негодное орудие.
По другую сторону моста, в низменной долине Бротто, в вязкой почве была вырыта двойная траншея или, вернее, двойной ров между двумя рядами ив. Три пушки, заряженные ядрами, стояли в конце аллеи, куда осужденных повернули лицом. Справа и слева отряды драгун, с саблями наголо, казалось, ожидали сигнала к выстрелам. На пригорках, образовавшихся от земли, выкопанной из рва, самые экзальтированные члены муниципалитета, председатели и ораторы клубов заняли места, как на ступенях амфитеатра; с балкона одного из конфискованных имений на берегу Роны Колло д’Эрбуа и Фуше, вооруженные подзорными трубами, казалось, председательствовали в этом торжестве убийства.
Жертвы хором пели гимн, который когда-то воодушевлял их в битве, стараясь найти в словах его забвение от удара, который должен был поразить их:
Умереть за отечество – самая прекрасная, самая завидная судьба!
Канониры слушали, пока горел фитиль, как умирающие воспевали собственную смерть. Дорфей дал голосам докончить торжественные модуляции последнего куплета; потом, подняв руку, подал условленный сигнал заведовавшему пушками, и три выстрела грянули разом. Барабаны забили, чтобы заглушить крики. Толпа бросилась смотреть, какое действие произвели выстрелы. Артиллеристы прицелились плохо: многие ядра не попали в цель. Только двадцать из приговоренных упали от выстрелов, увлекая тяжестью своих тел живых товарищей, делая их участниками своих конвульсий и обливая их своей кровью. Голоса, крики, жесты ужаса поднимались от этой кучи изуродованных тел. Канониры вновь зарядили пушки и дали новый залп. Раздирающий душу крик донесся через Рону до города. Несколько тел еще содрогались, несколько рук протягивались к присутствующим, моля о последнем ударе. Солдаты вздрогнули. «Вперед, – вскричал Дорфёйль, – в атаку!» По этому приказу драгуны пришпоривают лошадей, которые взвиваются на дыбы, и с ужасом приканчивают саблями и пистолетными выстрелами умирающих. Солдаты были новичками в управлении лошадьми и оружием, притом им было противно гнусное ремесло палачей, к которому их предназначили. Потому они невольно продлили более чем на два часа мрачную мистерию.
С негодованием был встречен в городе рассказ об этой казни. Народ чувствовал себя обесчещенным и сравнивал себя самого с самыми худшими из римских тиранов. Представители подавили этот ропот, издав прокламацию, которая требовала рукоплесканий и объявляла, что жалость будет считаться заговором. Тогда граждане постарались тщательно скрыть свой ужас под личиной лести. Изображение гильотины сделалось предметом украшения общественных празднеств; граждане носили ее на груди наподобие ордена; жены, дочери и любовницы носили маленькие гильотинки в виде серег.
Двести девять арестованных лионцев ждали суда в мрачной тюрьме города Роана. Гул пушки, расстреливавшей их братьев, достиг и этих стен. Они приготовились к смерти и провели ночь: одни в молитве, другие в покаянии перед переодетыми священниками, а самые младшие прощались с жизнью, распивая вино и горланя песни, в которых выражалось презрение к смерти. Ночью Колло д’Эрбуа пришел в канцелярию тюрьмы. «Какой характер должен быть у этой молодежи, – воскликнул он, – воспевающей таким образом свою агонию?»
В десять часов утра батальон выстроился перед дверью тюрьмы Роана, выходившей на берег Соны. Железная дверь отворилась, и через нее вышли двести девять граждан. Регистратор пересчитал их, пока они проходили, точно скот, предназначенный к убою. Длинная колонна, в которой один узнавал сына, другой родственника, друга или соседа, твердыми шагами направилась к зданию ратуши. Последнее приветствие, протянутые руки, заплаканные глаза, безмолвное прощание были обращены к ним из окон, дверей, через частокол штыков.
Зал заседаний оказался слишком мал, чтобы вместить всех, потому их судили на открытом воздухе, под окнами ратуши. Пятеро судей появились на балконе, приказали прочесть список имен, сделали вид, что совещаются между собой, и объявили приговор – формальность, лицемерно придававшая убийству вид суда. Напрасно некоторые из осужденных заявили свой протест судьям и народу. Непоколебимые судьи и оглохший народ ответили им презрением. Колонна, окруженная солдатами, продолжала путь к мосту Моран. При входе на мост офицер, командовавший отрядом, сосчитал арестантов, чтобы удостовериться, что ни один из них не сбежал по пути. Вместо двухсот девяти он насчитал двести десять. Офицер почувствовал ужас своего положения, остановил колонну и послал доложить о своем сомнении Колло д’Эрбуа. Разрешение этого сомнения вызвало бы новое расследование, пришлось бы отсрочить казнь; а народ собрался, смерть ожидала. «Что за беда, – ответил Колло д’Эрбуа, пусть будет больше, чем меньше. Притом, – прибавил он, желая умыть руки, – тот, кто умрет сегодня, не умрет завтра. Пусть кончают!»
Лишний казненный был якобинец, тщетно протестовавший против ошибки.
Колонна снова двинулась в путь с пением и остановилась между ивами на узком шоссе, пропитанном кровью, пролитой накануне. Рвы, менее глубокие, засыпанные свежей рыхлой землей, показывали, что заполнены только наполовину. Длинная веревка была протянута от одной ивы к другой. Каждого из осужденных привязали к ней концом той веревки, которой у него были связаны за спиной руки. Триста солдат стояли в четырех шагах, каждый против одного из приговоренных; кавалерия располагалась отрядами позади их. По команде: «Пали!» девятьсот тридцать солдат выпалили разом по три выстрела в каждую грудь. Когда дым рассеялся, рядом с трупами, распростертыми на земле или повисшими на веревке, увидали более сотни молодых людей, стоявших еще на ногах. Некоторые, освобожденные от веревки пулями, перебившими ее, ползли по земле или бежали, шатаясь, между ивами. Смущенные зрители и растроганные солдаты отворачивались, чтобы дать им убежать. Гранмезон, распоряжавшийся в этот день казнью, приказал кавалерии нагнать беглецов. Настигнутые драгунами и изрубленные саблями, они попадали под ноги лошадей. Только одному из них – Мерлю, мэру Макона, патриоту, стороннику Жиронды, удалось, обливаясь кровью, добраться до тростника, росшего на болоте. Кавалеристы притворились, что не видят его. Беглец направился к реке и собирался уже вскочить в лодку, чтобы незаметно пробраться в город, когда несколько безжалостных якобинцев настигли его и бросили в Рону; он умер одновременно от выстрелов и воды.
Солдаты прикончили прикладами и штыками умиравших на шоссе. Наступившая ночь заглушила стоны. На следующий день, когда могильщики пришли хоронить трупы, многие тела еще содрогались. «Мы возобновили, писал вечером Колло д’Эрбуа Конвенту, – республиканское правосудие, быстрое и страшное, как воля народа: оно должно поражать, как гром, и оставлять только пепел».
Монбризон, Сент-Этьенн, Сен-Шамон, все эти лионские пригороды стали ареной таких же жестокостей. Прибрежные провинции Верхней Луары были залиты кровью аристократов, роялистов и федералистов. Топор, так же как и в Лионе, казался слишком медлительным. Пули и тут заменили холодное оружие. Чудная липовая аллея, служившая местом прогулок и празднеств города Фер, была обращена в место казни, где расстреливали до двадцати человек в день. Ужас перед жизнью победил страх смерти. Молодые девушки и дети умоляли дать им умереть рядом с расстреливаемыми отцами и близкими. Каждый день судьи выслушивали отчаянные мольбы о смерти: это казалось менее ужасным, чем остаться в живых.
Варварство проконсулов не ожидало преступления: его видели в имени, воспитании, общественном положении. Детей убивали за их будущие грехи, старцев – за прошлые мнения, женщин – вменяя им в преступление их нежность и слезы. Траур был воспрещен, как во времена Тиберия. Многих казнили за то, что у них оказывалось печальное лицо или мрачная одежда. Все добродетели шли вразрез с человеческим сердцем. Якобинство лионских проконсулов ниспровергло инстинкт человека. Ложный патриотизм ниспроверг человеколюбие. Трогательные и высокие черты проявлялись в сатурналиях мщения. Человеческая душа возвысилась до трагического величия. Любовь Не обращала внимания на палачей. Сердца проявляли сокровища нежности и великодушия.
Пятнадцатилетний Дютайон, которого привели на казнь вместе с его семьей, радовался у подножия эшафота, что его разделяет с отцом только время, необходимое для удар топора. «Он бережет мне место на небе, не заставим же его ждать!» – сказал он палачу.
Сына Рошфора отвели вместе с тремя родственниками в ту самую аллею в Фере для расстрела. Отряд стреляет. Трое из приговоренных падают. Юноша, пощаженный состраданием солдат, остается жив. «Пощадите, пощадите! – кричат растроганные зрители. – Ему только шестнадцать лет. Он может сделаться хорошим гражданином». Солдаты замирают в нерешительности. «Нет, нет, не надо мне вашей пощады, не надо жизни! – кричит юноша, обнимая окровавленное тело отца. – Я хочу умереть! Я роялист! Да здравствует король!»
Дочь рабочего, девушка ослепительной красоты, была обвинена в том, что не пожелала носить трехцветную кокарду. «Почему ты упорно отказываешься, – спрашивает ее президент, – носить знак искупления народа?» – «Потому что вы носите его», – отвечает девушка. Президент, пришедший в восторг от такого мужества, делает знак тюремному стражнику, стоявшему позади обвиняемой, чтобы он пришпилил кокарду к ее волосам. Но она замечает его движение, с негодованием срывает кокарду, топчет ее и идет на смерть.
Другая, которая лишилась всего, что привязывало ее к жизни, расталкивает толпу, со слезами бросается на колени перед судьями и умоляет осудить на смерть и ее. «Вы убили моего отца, братьев, жениха, – кричит она, – у меня нет более ни семьи, ни привязанности, ничего дорогого на земле! Я хочу умереть! Моя религия запрещает мне покончить с жизнью самоубийством: убейте меня!»
Молодой узник по имени Кушу приговоренный вместе со своим восьмидесятилетним отцом, лишившимся способности владеть ногами, к казни, которая должна была состояться на следующий день, брошен в подземелье магистратуры в ожидании часа, когда он должен взойти на эшафот. Ночью он находит способ спастись через водосток, идущий от подземелья к руслу реки. Уверенный в счастливом исходе своего бегства, он идет за отцом. Старик прилагает тщетные усилия, чтобы устоять на ногах; падает на полдороге и заклинает сына бежать, чтобы спасти свою жизнь. «Нет, – отвечает молодой человек, – мы будем жить или умрем вместе». Он поднимает отца на плечи, ползет по подземному ходу, и благодаря потемкам ему удается пробраться незамеченным вместе со своей ношей до лодки на берегу Роны, в которую он бросается и таким образом спасается от смерти.