Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
Эти лирические излияния, казалось, вызвали проблеск спокойного будущего среди современных ужасов. Конвент с восторгом приветствовал их: жестокости утомили депутатов, они радовались малейшему намеку на милосердие. Робеспьер и его друзья предупредили это стремление Конвента. Слова Сен-Жюста являлись не чем иным, как мыслями его учителя, провозглашенными с трибуны, чтобы воздействовать на общественное мнение. В Робеспьере присутствовали два существа: враг прежнего строя и провозвестник нового, и со смертью Дантона кончилась его первая роль. Теперь он жаждал взяться за вторую. Но закон – ничто, если он является выразителем единственно человеческой воли. Чтобы сделать его священным, необходимо, чтобы он стал выразителем воли божественной. Подчинение человеческим законам – это рабство, а в степень долга его возводит чувство, возносящее это подчинение к Богу. Таким образом, общество из тирании, каковой оно является в глазах атеиста, превращается в религию в глазах верующего.
Понятие о Боге, это общее сокровище всех земных религий, оказалось поругано при разрушении верований; искажено и уничтожено в уме народа пародиями католической религий и гонениями, учиненными Эбером и Шометтом. Народ, легко смешивающий символ с идеей, вообразил, что Бог является предрассудком. Республика как бы изгнала со своей территории и из своих Небес бессмертие души. Атеизм явился для одних возмездием отверженному ими культу за продолжительное порабощение, для других – учением, благоприятствующим всем преступлениям. Народ, разорвав узы веры в Бога, воображал, что расторгает одновременно все узы долга. Террор на земле долженствовал заменить правосудие на небе. Теперь, когда захотели уничтожить эшафот и освятить установления, приходилось вновь создать совесть народа. Совесть без Бога – это суд без судьи. Свет совести есть не что иное, как отражение идеи о Боге. Заглушите Бога, и в человеке наступит тьма.
Робеспьер глубоко сознавал эти истины. Надо сказать, хоть и прискорбно этому верить, он сознавал их не только как политик, заимствующий узы у неба, чтобы крепче связать ими людей, но и как убежденный сектант, первый преклоняющийся перед идеей, боготворить которую он хочет заставить народ. Идеями своими он напоминал Магомета. Наступал час перемен. Прежде всего он хотел изменить душу народа.
Робеспьер дерзнул, дерзнул не без колебания и не без отваги. «Я знаю, – сказал он одному из своих друзей, – что меня может обратить в прах та идея, которую я хочу заставить воссиять над головами». Многие из его друзей отговаривали его от этого поступка, он настаивал на своем. В начале апреля Робеспьер провел несколько дней в лесу в Монморанси. Он часто бывал в хижине, в которой жил Руссо. В этом доме он закончил свой доклад, под теми самыми деревьями, под которыми так чудно писал о Боге его учитель.
Седьмого мая Робеспьер взошел на трибуну с докладом в руке. Никогда еще, по словам людей, бывших свидетелями этого дня, его манера держать себя не выражала такого сильного напряжения воли. Никогда еще его голос не звучал более торжественно.
«Граждане, – сказал Робеспьер, – всякое учение, утешающее и возвышающее душу, должно быть принято; отбросьте все те учения, которые пытаются унизить или развратить ее. Оживите, разбудите все благородные чувства и все великие нравственные идеи, которые стремились в вас заглушить. Кто вам дал полномочия возвестить народу, что Божества не существует, – вам, питающим пристрастие к этому бесплодному учению, но никогда не питавшим подобного чувства к родине? Какую выгоду находите вы в том, чтобы убедить человека, что его судьбой управляет слепая сила, что его душа есть не что иное, как легкое дыхание, прекращающееся у врат могилы? Внушит ли ему мысль о своем ничтожестве более чистые и возвышенные чувства, чем мысль о его бессмертии? Внушит ли она ему больше уважения к себе подобным, больше самоотверженности ради родины, больше смелости, чтобы относиться с презрением к тирании, и более равнодушия к смерти? Вы, жалеющие добродетельного друга, находите утешение в мысли, что лучшая часть его существа избегла смерти! Вас, плачущих над гробом сына или супруги, утешит ли тот, кто скажет вам, что от них остался лишь жалкий прах?
Мысль о Верховном Существе и о бессмертии души – беспрерывное воззвание к справедливости; эта мысль в одно и то же время социальная и республиканская! (Аплодисменты.) Мне неизвестно, чтобы какой бы то ни было законодатель решился когда-либо национализировать атеизм. Я знаю, что мудрейшие из них позволяли себе даже примешивать к истине вымысел, чтобы действовать на воображение невежественных масс народа или усилить их привязанность к существующим учреждениям. Ликург и Солон прибегали к авторитету оракулов, и даже сам Сократ, желая заставить своих сограждан уверовать в истину, счел себя обязанным уверять их, что она была внушена ему божеством домашнего очага.
Вы, конечно, не выведете из этого заключения, что для того, чтобы просвещать людей, необходимо их обманывать, а лишь то, что вы счастливы, что живете в век и в стране, просвещенность которых оставляют единственно только призывать людей к природе и к истине.
Берегитесь порывать священную связь, соединяющую Создателя с творением!
Великий человек, истинный герой слишком уважает самого себя, чтобы удовлетвориться мыслью, что он обратится в ничто. Негодяй, презренный в собственных глазах, отвратительный в глазах других, чувствует, что природа не может наградить его лучшим даром, как обратив его в ничто. (Аплодисменты.)
Руссо величием своей души и характера показал себя достойным звания учителя рода человеческого. Он открыто напал на тиранию; он вдохновенно говорил о Божестве; его красноречие, сильное и честное, описывало пламенными красками прелесть добродетели; отстаивало умиротворяющие догматы, служащие опорой человеческому сердцу. Ах! Если бы он был свидетелем этой революции, предвестником которой являлся, кто может сомневаться, что его благородная душа не вступилась бы восторженно за справедливость и равенство?! А что сделали ради нее его презренные противники? Они вступили в борьбу с революцией с той минуты, как начали опасаться, чтобы она не поставила народа выше их.
Вероломный Гюаде донес на гражданина только за то, что он произнес слово „Провидение“! Мы слышали немного спустя, как Эбер обвинил другого в том, что он писал против атеизма! Разве не Верньо и Жансонне в вашем собственном присутствии и с вашей же трибуны с жаром ратовали за то, чтобы изгнать из введения к конституции упоминание о Верховном Существе, помещенное туда вами? Дантон, снисходительно улыбавшийся при словах „добродетель“, „слава“, „потомство“, система которого заключалась в уничижении всего, что может возвеличить душу, с большим жаром говорил в пользу того же мнения.
Фанатики, не ждите от нас ничего! Призывать людей к чистому поклонению Верховному Существу – значит нанести смертельный удар фанатизму. Всякая ложь исчезает перед истиной, и все нелепости рушатся перед разумом. Без насилия, без гонений все секты должны сами собой смешаться в общей религии природы. (Аплодисменты.)
Притом, что общего между священниками и Богом? Насколько Бог природы отличается от Бога священников? (Аплодисменты не прекращаются.) Священники создали Бога по своему образцу; они создали его ревнивым, капризным, алчным, жестоким, неумолимым; они удалили его на Небеса, как во дворец, и призывали его на землю лишь для того, чтобы выпрашивать себе богатства, почести, удовольствия и власть. Истинный служитель Верховного Существа – природа; его храм – Вселенная; его религия – добродетель.
Оставим священников и обратимся к Божеству. (Аплодисменты.) Установим нравственность на вечных и освященных основах; внушим человеку то религиозное уважение к человеку, то глубокое сознание его обязанностей, которое составляет единственную гарантию общественного блага.
Все враги республики – развращенные люди. (Аплодисменты.) Патриот – человек честный и великодушный в полном смысле этого слова. Мало уничтожить королей, необходимо заставить все народы уважать французский народ за его характер. На что была бы годна всесветная слава нашего оружия, если бы страсти безнаказанно терзали недра нашей родины? Не будем опьяняться нашими успехами. Будем ужасны в несчастиях, будем скромны в своем торжестве и упрочим у себя мир и благосостояние посредством мудрости и нравственности. Вот истинная цель наших трудов, самая геройская и самая трудная задача. Мы рассчитываем достигнуть этой цели, предлагая вам следующий декрет:
„Пункт 1. Французский народ признает существование Верховного Существа и бессмертие души.
Пункт 2. Он признает, что достойное Верховного Существа поклонение заключается в исполнении обязанностей человека“».
Единодушные рукоплескания приветствовали это первое обращение революции к Богу. Чтобы напомнить человеку о бессмертии и его значении, были учреждены празднества. Самый торжественный праздник предстоял 8 июня.
Делегация от якобинцев поздравила депутатов с тем, что они заставили правосудие и свободу вознестись к своему источнику. Кутон в восторженной речи призывал материалистов-философов воздержаться от отрицания Верховного существа Вселенной перед лицом величия Его дел так же, как и от отрицания Провидения перед лицом возрождения развращенного народа. Вид этого дряхлого человека, поддерживаемого на трибуне двумя сотоварищами и призывающего среди пролитой им крови Небесного Судию и бессмертие души, свидетельствовал о фанатической вере Кутона, скрывавшей перед ним самим жестокость средств перед святостью цели.
Каково бы ни было противоречие между кровожадной репутацией Робеспьера и его ролью восстановителя идеи о Божестве, он вышел с этого заседания более великим, нежели явился туда. Он сорвал печать с человеческой совести; совесть ответила ему от лица нации и всей Европы тайными рукоплесканиями. Тот, кто исповедует Бога перед лицом народа, не замедлит, как говорили, осудить преступления и смерть. Все сердца, утомленные ненавистью и борьбой, втайне желали Робеспьеру всемогущества. Он захватил в этот день нравственную диктатуру. Сила и величие восстановленного им в республике учения, казалось, покрыли ореолом его имя.
На следующий день перенесли в Пантеон останки Жана-Жака Руссо, чтобы погребение учителя состоялось во время триумфа его ученика.
LVIII
Покушение на Колло д’Эрбуа – Сесиль Рено – Празднество в честь Верховного Существа – Декрет 22 прериаля – Робеспьер отделяется от своих товарищей – Его секретные заметки относительно некоторых членов Конвента
Надежды на возвращение правосудия и гуманности, зародившиеся только что на описанном заседании, были отсрочены двумя случайными обстоятельствами. Эти обстоятельства помешали Робеспьеру сдержать революционное правительство и встать во главе комитетов.
Один из искателей приключений, которых пошлая судьба вовлекает в несчастья, прибыл в Париж с намерением убить Робеспьера. Звали его Ладмираль. Он родился в горах Пюи-де-Дума, где жители грубеют и закаляются так же, как их почва. До революции он служил лакеем у бывшего министра Бертена. Затем Дюмурье определил его в Брюсселе на одну из временных должностей, но вследствие случайностей войны и революции он лишился места. Свое недовольство он счел за убеждение и вознегодовал на притеснителей своей родины.
Робеспьер был первым, о ком подумал Ладмираль. Террор носил имя Робеспьера.
По прибытии в Париж Ладмираль случайно поселился в доме, где жил Колло д’Эрбуа. Он вооружился пистолетами и кинжалом и начал следить за Робеспьером: по целым дням поджидал его в коридорах Комитета общественного спасения, но случай все время похищал у него его жертву. Утомившись преследованием, он вообразил, что судьба предназначила ему другую жертву. Ладмираль выждал на лестнице дома Колло д’Эрбуа момент, когда лионский проскриптор возвращался ночью с заседания якобинцев, и дважды выстрелил в него из пистолета. Первый выстрел дал осечку, вторая пуля, миновав Колло, попала в стену. Колло и его убийца схватились врукопашную и покатились по лестнице. Выстрелы, крики, шумная борьба привлекли соседей, прохожих и солдат с ближайшего поста. Ладмираль скрылся в своей комнате, устроил там баррикаду и грозил, что будет стрелять в каждого, кто попытается взломать его дверь. Слесарь Жоффруа не испугался этих угроз. Ладмираль выстрелил в него и тяжело ранил. Схваченный и связанный солдатами убийца был отведен к Фукье-Тенвилю.
В это же время семнадцатилетняя девушка явилась к Робеспьеру и настойчиво потребовала свидания с ним. В руках она несла небольшую корзину. Возраст, манера держать себя и наивное выражение лица не внушили хозяевам Робеспьера ни малейшего подозрения. Ее впустили в прихожую к депутату, где она долго его ждала. Настойчивость незнакомки возбудили всеобщее беспокойство, и потребовали, чтобы она ушла. Девушка настаивала на том, чтобы остаться. «Общественный деятель, – говорила она, – должен во всякое время принимать тех, кому необходимо его видеть». Призвали стражу, молодую незнакомку арестовали и обыскали ее корзину. В ней нашли кое-какие принадлежности одежды и два небольших ножа – оружие, недостаточное в руках ребенка, чтобы причинить смерть. Ее отвели в трибунал на улице Пик, где допросили со всей торжественностью, точно великую преступницу. «Зачем вы явились к Робеспьеру?» – спросили ее. «Чтобы увидеть, как выглядит тиран». Сделали вид, что в этом ответе заключается признание в заговоре.
Арест девушки связали с покушением Ладмираля. Распространили слух, будто ее наняло английское правительство. Говорили о маскараде в Лондоне, на котором женщина, одетая Шарлоттой Корде, сказала, потрясая кинжалом: «Я ищу Робеспьера». Другие утверждали, будто Комитет общественного спасения приказал убить возлюбленного этой девушки и что покушение стало возмездием. Все эта выдумки были лишены основания. Убийство заключалось лишь в разыгравшемся воображении ребенка, принимающего свою мечту за действительность и желающего испытать, внушит ли ей знаменитый человек ненависть или любовь, – подражание Шарлотте Корде, смутное по своей цели, невинное по форме.
Девушку звали Сесиль Рено. Она была дочерью бумажного фабриканта в Ситэ. Имя Робеспьера, постоянно повторяемое в ее присутствии родителями-роялистами, внушило ей любопытство. Ее ответы на допросе свидетельствовали о ее чистосердечии. «Зачем, – спросили ее, – вам понадобился сверток с женской одеждой?» – «Потому что я ожидала, что меня отправят в тюрьму». – «А зачем вы взяли с собою два ножа? Вы хотели убить Робеспьера?» – «Нет, я никогда и никому не хотела причинить зла». – «Так зачем же вы хотели видеть Робеспьера?» – «Чтобы убедиться собственными глазами, соответствует ли этот человек тому представлению, какое я составила о нем». – «Почему вы роялистка?» – «Потому что я предпочитаю иметь одного короля вместо шестидесяти тиранов». Ее, так же, как и Ладмираля, заключили в тюрьму. Фукье-Тенвиль пустил в ход все свое искусство, чтобы обратить ребячество в заговор и выдумать сообщников.
Известие об этих двух покушениях вызвало в Конвенте и среди якобинцев взрыв негодования против роялистов, восторг по отношению к депутатам и усилило обожание Робеспьера. Колло д’Эрбуа мгновенно вырос в глазах общества вследствие опасности, которой подвергся. Кинжал превратил Марата в божество. Нож Сесиль Рено сделал Робеспьера святым.
Конвент встретил его, как униженный римский сенат встречал тиранов, покровительствуемых милосердием богов. Секции, которым повсюду чудились организованные шайки убийц, «губителей свободы», возносили благодарность гению республики. Некоторые предложили дать телохранителей членам Комитета общественного спасения. Якобинцы на очередном собрании приветствовали друг друга, обнимаясь, как люди, встречающиеся после избегнутой ими смертельной опасности. Колло, которого толпа несла на руках, благодарил Бога за то, что он сохранил ему жизнь. «Тираны, – воскликнул он, – хотят избавиться от нас, но им неизвестно, что, когда умирает патриот, остающиеся в живых дают над его телом клятву отомстить за преступление!»
Во время заседания Лежандр возобновляет предложение предоставить правительственным чиновникам охрану. Кутон отвечает, что члены Комитета не хотят иной охраны, кроме Провидения.
Робеспьер появляется последним, всходит на трибуну, тщетно пытается заставить выслушать себя среди заглушающих его голос неистовых восклицаний, выражающих восторг и любовь. Наконец он получает возможность говорить.
«Я принадлежу, – заявляет он среди благоговейной тишины, – к числу тех, кому удары угрожали наименее серьезно. Однако я не могу отделаться от некоторых размышлений. Следовало ожидать, что защитники свободы будут служить мишенью для кинжалов тирании. Чем ненадежнее жизнь защитников народа, тем более они должны торопиться совершить в свои последние дни то, что может послужить на пользу свободе. Преступления тиранов и оружие убийц сделали меня свободнее и беспощаднее к врагам народа!..» При этих словах все сердца вспыхивают восторгом и Робеспьер бросается в объятия якобинцев, однако тотчас вновь всходит на трибуну и с презрением отвергает предложение Лежандра. В этом предложении ему почудилось скрытое намерение заставить защитников народа соединиться в триумвират тиранов.
На заседании Конвента, происходившем на следующий день, Барер приписывает иностранным правительствам, и в особенности Питту, участие в организации безумного поступка Ладмираля и ребячества Сесиль Рено. Конвент делает вид, что верит в существование этих заговоров и что, защищая Робеспьера, вместе с тем спасает и родину. Барер заканчивает свою речь предложением принять жесткое постановление, которым повелевалось бы казнить всех английских и ганноверских пленников, захваченных впредь войсками республики.
Робеспьер, поощряемый взглядами и жестами всех присутствовавших, заступает место Барера. «Впоследствии послужит прекрасным предметом восхищения для потомства, – сказал он, – а ныне составляет зрелище, достойное земли и небес, – лицезреть собрание представителей французского народа, одною рукою приносящих к ногам вечного Творца дары великого народа, а другою обращающих громы против тиранов, составляющих заговоры». Продолжительные рукоплескания прерывают Робеспьера. В нем видят уже не человека, а олицетворение родины. «Они погибнут, – продолжает он вдохновенным голосом, – они погибнут, тираны, вооружившиеся против французского народа! Погибнут партии, опирающиеся на власть, чтобы уничтожить нашу свободу! Конечно, они не столь безумны, чтобы думать, что смерть нескольких представителей могла бы упрочить их торжество. Они ошибаются, если думают, что, отправив нас в могилу, увидят выходящими оттуда с торжеством Бриссо, Эберов, Дантонов, чтобы вновь посеять между нами раздор».
При оскорблении памяти Дантона Гора выражает свое неудовольствие жестами.
«Когда мы падем под их ударами, – продолжает Робеспьер с напускным равнодушием, – вы пожелаете довести до конца свое великое предприятие или разделить нашу участь! Среди вас нет ни одного, который не пожелал бы явиться туда, где будут лежать наши окровавленные трупы, чтобы дать клятву над ними в том, что будут истреблены последние враги народа!»
Все представители встают в единодушном порыве и простирают руки в немой клятве.
«Окруженный убийцами, – продолжает Робеспьер, – я уже представил себя находящимся в той новой ситуации, в какую они хотят меня поставить! Но я привязан к временной жизни только любовью к отечеству и жаждой справедливости и, свободный более, чем когда-либо, от всяких личных соображений, я чувствую себя вполне способным энергично напасть на всех негодяев, составляющих заговор против человеческого рода! Чем больше они спешат прекратить мою деятельность на этом свете, тем больше я буду торопиться наполнить ее поступками, полезными для всех. Я оставлю им, по крайней мере, завещание, чтение которого приведет в содрогание всех тиранов и всех их сообщников!»
На это заявление, как бы переносящее трибуну по ту сторону могилы, Конвент ответил продолжительными рукоплесканиями. Тогда Робеспьер перестает говорить о себе и дает советы республике.
«Развратным людям удалось низвергнуть республику и народный ум в хаос. Теперь необходимо воссоздать гармонию нравственного и политического мира. Говоря это, я, может быть, оттачиваю против себя кинжалы, но потому-то я и сказал это. Я достаточно жил! Я видел, как французский народ из недр разврата и рабства вознесся на вершину славы и республиканской доблести. Я видел его разбитые оковы. Я видел больше: как собрание, облеченное французской нацией всемогуществом, быстрыми и твердыми шагами шло к народному благу, как оно подавало пример всяческого мужества и добродетели! Довершайте, граждане! Доканчивайте ваше высокое предназначение! Вы поставили нас впереди, чтобы выдержать первый натиск врагов человечества. Мы заслужили эту честь и своею кровью начертаем вам путь к бессмертию!»
Никогда еще подобная речь не раздавалась в стенах совещательного собрания. Конвент приказал напечатать ее на всех европейских языках. Она подготавливала умы в полной мере к церемонии завтрашнего дня. Насмешка, все пятнающая во Франции, на этот раз была вынуждена выказать восхищение перед догматами, осмелившимися отнестись с презрением к смерти и свидетельствовать о Боге!
Робеспьер ожидал этого дня с нетерпением. Из всех миссий, к которым, как казалось, он был призван, самой высшей он считал возрождение в народе религиозного чувства. Робеспьер и в самом деле готов был умереть после этого дня. Внутренняя радость от сознания, что дело его совершено, отражалась в чертах его лица после доклада в Конвенте. Домашние и друзья удивлялись его необычайному спокойствию. Он восхищался обновленной весной природой, украсившейся цветами, как бы в ожидании торжественного союза, который он хотел заставить ее заключить с ее Создателем. Он постоянно говорил о 8 июня, на которое назначили праздник в честь Верховного Существа, и сожалел о жертвах, которые не увидят этого чудного дня. Он говорил, что надеется закончить эпоху казней восстановлением братства и милосердия и собирался обсудить с Виллатом и Давидом все приготовления к торжеству. Робеспьер хотел, чтобы эта церемония проникла в сердце народа. «Для чего, – сказал он накануне Субербьелю, – во Франции продолжает существовать эшафот? Сама жизнь должна явиться завтра перед источником всей и всяческой жизни». Он потребовал, чтобы в день церемонии не совершали казней.
Конвент провозгласил Робеспьера председателем, чтобы автор декрета стал в то же время и главным его исполнителем. На рассвете он отправился в Тюильри отдать последние приказания распорядителям религиозного торжества. В первый раз за всю свою политическую карьеру он облекся в торжественную одежду уполномоченного. Голубой сюртук, немного светлее, чем у членов Конвента, белый жилет, желтые замшевые панталоны, сапоги с отворотами, круглая шляпа, украшенная пучком перьев трех цветов, привлекали к нему все взоры. Он держал в руке огромный букет из цветов и колосьев. В своем рвении он забыл даже о потребностях человеческой природы: Конвент собрался в зале заседаний, шествие приготовилось выйти, а он еще ничего не ел. Виллат, живший в Тюильри, предложил зайти и позавтракать у него.
Войдя к Виллату, Робеспьер бросил шляпу и букет в кресло и облокотился на подоконник, любуясь видом толпы, теснившейся в цветниках и аллеях сада. Женщины, одетые в нарядные платья, держали на руках детей. Лица у них сияли. «Вот, – сказал Робеспьер, – самая умиляющая часть человечества. В лице этих свидетелей торжества видна вся Вселенная. Как красноречива и величественна Природа! Такое торжество должно заставить содрогнуться тиранов и нечестивцев!»
Огромный амфитеатр, напоминавший собой римский цирк, примыкал к дворцу Тюильри. Конвент вошел в него прямо из центрального павильона, как цезари входили в свои колизеи. Посреди этого амфитеатра для Робеспьера оставили трибуну, возвышающуюся над скамьями. Расположенная против нее колоссальная группа символических фигур олицетворяла атеизм, эгоизм, ничтожество, преступления и пороки. Эти фигуры, слепленные Давидом из горючих материалов, были предназначены для сожжения в виде жертвоприношения.
Все депутаты, одетые в одинаковые голубые сюртуки с красными отворотами, с букетами в руках, медленно заняли свои места. Появился Робеспьер. Народ, среди которого имя его властвовало так же, как его трон возвышался над Конвентом, думал, что собираются провозгласить его диктатуру. Толпа ждала его речи. Одни надеялись на амнистию, другие – на учреждение милосердной власти. Бездействовавший Трибунал и разобранный на один день эшафот открывали умам перспективу надежды.
«Французы, республиканцы, – сказал Робеспьер, – наконец настал навеки благословенный день, который французский народ посвящает Верховному Существу! Никогда еще созданный им мир не предоставлял своему Творцу зрелище, более достойное Его взоров. Он видел, как на земле господствовали тирания, преступления и лицемерие. Он создал королей не для того, чтобы истреблять человеческий род; Он создал священников не для того, чтобы впрягать нас, как презренных скотов, в колесницу королей и дать миру пример низости, гордости, трусости, скупости, разврата и лжи. Он создал мир для того, чтобы проявить свое могущество, и создал людей для того, чтобы они помогали друг другу, любили друг друга и достигли счастья путем добродетели.
Творец природы соединил всех смертных одной огромной цепью любви и счастья: да погибнут тираны, осмелившиеся порвать ее!
Существо из существ, мы не должны обращаться к Тебе с неправыми молитвами, Ты знаешь создания, вышедшие из твоих рук, их нужды не могут укрыться от Тебя, так же как и самые затаенные их мысли. Ненависть к лицемерию и тирании пылает в наших сердцах вместе с любовью к справедливости и родине. Кровь наша проливается в защиту человечества. Вот наша молитва, наши жертвы, вот дары, которые мы приносим Тебе!»
Робеспьер, спустившись с амфитеатра, приказал поджечь группу, изображавшую атеизм. Пламя и дым поднялись к небу. Члены Конвента, следуя за своим вождем, прошли двумя колоннами через толпу народа к Марсовому полю. Между колоннами депутатов двигались деревенские телеги, повозки, запряженные быками, и другие символы земледелия, ремесел и искусств. Робеспьер часто оборачивался, чтобы измерить расстояние, отделявшее его от товарищей. Все взоры были обращены только на него.
Посреди Марсова поля на месте прежнего Алтаря Отечества возвышалась символическая гора. К ее вершине вела узкая и крутая тропинка. Там заняли места Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст и Леба. Прочие члены Конвента разместились на склонах горы. Под залпы из пушек Робеспьер провозгласил декларацию веры французского народа. Народ был опьянен. Конвент мрачен.
Угрожающие взгляды, подозрительные жесты, двусмысленные намеки поразили взоры и слух Робеспьера на обратном пути. «От Капитолия до Тарпейской скалы всего один шаг!» – кричал один. «На свете есть еще Бруты», – бормотал другой. «Видишь этого человека? – спрашивал третий у шедшего рядом с ним. – Он хочет приучить республику боготворить кого-нибудь, чтобы потом заставить боготворить себя». – «Он выдумал Бога, потому что он величайший тиран. Он хочет быть его жрецом, а может сделаться его жертвой».
Робеспьер потерял свое обаяние и лишился популярности на том самом алтаре, на котором восстановил служение Верховному Существу. Этот день возвеличил его среди народа и погубил в Конвенте. Он вернулся домой задумчивым. Весь день ему досаждали анонимными поздравлениями. Продолжительные возгласы под его окнами благодарили его за возвращение души народу, а Бога – республике. Многие из записок содержали одно только слово: «Дерзайте!»
Действительно, для Робеспьера настала минута риска. Если бы у него хватило смелости объявить конец революционной власти, начало народного правления и отмену казней, то он царствовал бы уже на следующий день, обвинил в пролитой крови своих врагов, присвоил себе популярность милосердия и спас бы республику. Но он ничего этого не сделал. Он дал убаюкать себя этим колеблющимся порывам народной любви и всемогущества и ловил рукою только воздух.
Сен-Жюст желал большего. Видя, что он не может заставить Робеспьера решиться принять верховную власть из рук народа, он вознамерился заставить Комитет общественного спасения присудить ее ему.
В отсутствие Робеспьера Сен-Жюст нарисовал на тайном заседании картину отчаянного положения республики. «Бедствие достигло крайних пределов, – сказал молодой представитель, – нас терзает анархия, законы, которыми мы наводняем Францию, представляют собой смертоносное орудие, которое мы передаем в руки партий. Каждый народный представитель при армиях и в департаментах является королем в своей провинции; кровь затопляет нас, золото исчезает, границы обнажены, война ведется без общего плана, и даже наши победы есть не что иное, как счастливая случайность. Приведут ли все эти волнения к ослаблению или могуществу? Хотим ли мы жить или умереть? Республика будет жить или умрет вместе с нами! Для всех нас есть только одно средство спасения: сосредоточение разъединенной власти в одном человеке.
Вы спросите, кто же этот человек, столь высоко стоящий над слабостями и подозрениями человечества, что республика может быть олицетворена им? Признаюсь, эта роль превышает человеческие силы, миссия эта ужасна, а опасность чрезвычайна, если мы ошибемся в выборе.
Он должен обладать знанием людей и событий, которые разыгрываются уже в течение пяти лет; он должен пользоваться такой всеобщей популярностью, чтобы глас народа присудил ему диктатуру, которую мы только наметили для него! При описании этого человека никто из вас не станет колебаться и назовет Робеспьера! Он один соединяет в себе, благодаря уму, обстоятельствам и добродетели, условия, которые могут оправдать такое неограниченное доверие Конвента и народа! Не скроем от себя, в чем заключается наше благо! Победим, в виду явной необходимости, наше самолюбие, зависть, отвращение! Не я указал на Робеспьера, а его добродетель! Не мы сделаем его диктатором, а Провидение республики!»
При слове «диктатор» все лица нахмурились. Все почтительно отклонили мысль Сен-Жюста, как одну из грез, вызванных лихорадкой патриотизма. «Робеспьер велик и мудр, – послышалось в ответ, – но республика выше и мудрее, чем один человек. Диктатура сделалась бы троном отчаяния, и никто не сел бы на него, пока живы республиканцы!»