Текст книги "История жирондистов Том II"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Сен-Жюст тщетно пытался настаивать; Леба тщетно пытался прояснить мысль своего сотоварища. Члены Комитета разошлись взволнованные, возмущенные, но предупрежденные. Неосторожность Сен-Жюста оказалась вменена в преступление Робеспьеру. «Верховную власть не вымаливают, а захватывают; пусть он завладеет ею, если осмелится!» – сказал Билло своим друзьям. С этого дня комитеты начали питать против Робеспьера подозрения, которые во время совещаний проявлялись ропотом и злобными восклицаниями.
Однако со следующего после празднества дня Конвент начал издавать множество декретов, проникнутых истинным духом революции.
Законы были мягки, как растроганные человеческие сердца. Конвент объявил, что нищета является обвинителем эгоизма собственников и непредусмотрительности государства. Конвент восхвалял труд, призревал детей, воспитывал юношество, питал старость. Он разделил национальные земельные имущества на мелкие части, доступные самым маленьким капиталам, чтобы поощрить к приобретению собственности. Он классифицировал население. Он назначил пособие кормящим грудью матерям и субсидии многочисленным семьям, которые не могли питаться на заработок своих отцов. Он регулировал подати с бедняков и возложил бремя их на состоятельных. Учредил мастерские для не имеющих работы. Назначил пенсии женам, матерям, дочерям защитников родины, которые умерли или были ранены, борясь за нацию. Покровительствовал деревне за счет городов – притонов роскоши и пороков, которые он хотел ограничить, а также покровительствовал искусствам и полезным наукам. Он оказывал широкую благотворительность от лица нации и обратил ее в обязанность, а милосердие – в учреждение.
Читая эти декреты, народ начал надеяться, что завоевал своею кровью принцип демократии и что философия, исчезнувшая во время революционной борьбы, явится следствием его победы и начнет им управлять. Один только эшафот противоречил этим надеждам.
Робеспьер, зная о ненависти к нему комитетов, наконец решил поразить своих врагов дерзостью и опередить их внезапностью: 22 прериаля, через два дня после торжества в честь Верховного Существа, он предложил Конвенту, по соглашению с Кутоном, проект декрета о преобразовании Революционного трибунала. Это был закон, санкционировавший произвол и каравший за всякий проступок приговором к казни.
К разряду врагов народа принадлежали все граждане независимо от того, были они или нет членами Конвента, на которых могло пасть подозрение. Нация не считалась уже невиновной, а члены правительства – неприкосновенными. Это было всемогущество судебных и карательных мер, диктатура не человека, но эшафота.
Рюан, выслушав проект этого декрета, воскликнул: «Если бы этот проект прошел немедленно, я прострелил бы себе голову!» Барер, которого предложение декрета убедило в могуществе Робеспьера, отстаивал его необходимость. Бурдон, депутат Уаза, также решился возразить. Робеспьер настаивал, чтобы его обсудили на том же заседании. «С тех пор как мы избавились от заговорщиков, – сказал он, кивнув в сторону места, которое раньше занимал Дантон, – мы подаем голоса немедленно; просьбы об отсрочке повредят в настоящую минуту!»
Когда на другой день открылось заседание, Бурдон решил взойти на трибуну. Он потребовал, чтобы Конвент сохранил за собой исключительное право отдавать своих членов под суд. Мерлен, депутат от Дуэ, поддержал мнение Бурдона. Решили провести работу по разъяснению декрета; это должно было обезоружить Робеспьера и комитеты.
На следующем заседании Дельбрель и Маларме потребовали новых разъяснений. Кутон энергично отстаивал свой труд, льстил Конвенту, ободрял комитеты, нападал на Бурдона. Тот поспешил оправдаться, но с достоинством: «Пусть они знают, эти члены комитетов, что если они патриоты, то и мы патриоты не менее их. Я уважаю Кутона, уважаю Комитет; но я уважаю также непоколебимую партию Горы, которая спасла свободу!»
Возмущенный Робеспьер немедленно заявил: «Бурдон пытается отделить Комитет от Горы. Конвент, Комитет и Гора – это одно и то же. Граждане! Когда вожди преступной партии – Бриссо, Верньо, Жансонне, Гюаде и прочие негодяи – встали во главе одной части этого священного собрания, наступил момент, когда лучшая часть Конвента должна была сплотиться, чтобы побороть их. Тогда имя Горы сделалось священным, потому что обозначало ту часть представителей народа, которые борются против обмана; но с той минуты, когда эти люди пали под мечом закона, когда честность, правосудие, нравы пришли в норму, в Конвенте могут быть только две партии: добрая и злая. Если я имею право обратиться с этой речью к Конвенту вообще, то, мне кажется, я также имею право обратиться и к знаменитой Горе, которой я, конечно, не безызвестен.
Монтаньяры, вы всегда будете оплотом народной свободы, но вы не имеете ничего общего с интриганами и нечестивцами. Гора есть не что иное, как вершина патриотизма. Монтаньяр – честный патриот. Допустить, что несколько интриганов, более презренных, чем остальные, попытались увлечь часть Горы и сделались вождями партии, значило бы оскорбить Конвент».
Бурдон воскликнул, прерывая оратора: «В мои намерения никогда не входило сделаться главою партии!»
«Было бы верхом позора, – продолжал Робеспьер, – если бы некоторые из наших коллег, введенные в заблуждение клеветой относительно наших намерений и цели наших трудов…» Бурдон из Уаза снова прервал его: «Я требую доказательств того, что утверждают. Только что достаточно ясно сказали, что я негодяй!» – «Я требую во имя отечества, – настаивал Робеспьер, – права продолжить свою речь. Я не назвал Бурдона. Горе называющему себя! Но если он желает признать себя в том общем изображении, набросать которое повелел мне мой долг, то не в моей власти воспрепятствовать ему в этом. Гора чиста, она свята, но интриганы не принадлежат к Горе. Не допускайте, чтобы между нами делали различие, потому что мы составляем часть вас и без вас мы ничто. Дайте нам силу нести бремя, почти превышающее человеческие силы, которое вы возложили на нас. Будем всегда действовать заодно, наперекор нашим общим врагам…»
Рукоплескания большинства Конвента не дали ему закончить. Потребовали немедленного принятия декрета. Лакруа, Мерлен, Тальен отказываются от своего мнения. Торжество Робеспьера является полным и всеобъемлющим. В тот же вечер Тальен, дрожавший за свою жизнь, написал Робеспьеру секретное письмо, найденное в бумагах Робеспьера после его смерти.
«Робеспьер, – писал Тальен, – ужасные и несправедливые слова, сказанные тобою, еще звучат в моей уязвленной душе. С откровенностью честного человека я хочу дать тебе некоторые разъяснения. Тебя давно уже окружают интриганы, возбуждая твои подозрения против некоторых из твоих коллег, особенно против меня. Так происходит не впервые. Необходимо вспомнить мое поведение в то время, когда я мог бы отомстить многим. Суди сам: я, Робеспьер, не переменил ни убеждений, ни поведения; будучи постоянным приверженцем справедливости, истины и свободы, я ни на минуту не уклонился от своего пути. Что касается приписываемых мне намерений, то я их отрицаю. Меня выставили как безнравственного человека; пусть явятся ко мне – и явившиеся застанут меня с моею старой, достойной уважения матерью, в том самом жилище, которое мы занимали до революции. Роскошь изгнана из него, и, помимо книг, то, чем я владею, не прибавило к моему достатку ни одного су. Я, без сомнения, мог впасть в ошибки, но они невольны и неизбежны при человеческой слабости. Живя уединенно, я имею мало друзей; но я всегда останусь другом всех истинных защитников народа».
Робеспьер не потрудился ответить на это письмо. Он недостаточно уважал Тальена, чтобы думать, что подобное перо может когда-либо обратиться в кинжал. Во время революции никогда не опасаются подлых людей в достаточной мере. Они, однако, только и опасны.
Месяц спустя, в клубе якобинцев, Робеспьер столь же неосторожно напал на человека, еще более изворотливого и опасного, чем Тальен: на Фуше. Робеспьер заставил исключить его из членов клуба за то, что он проповедовал атеизм. «Боится, что ли, этот человек предстать пред нами? – спросил он. – Боится он глаз и ушей народа? Боится, чтобы шесть тысяч глаз, устремленных на него, не обнаружили в его лице всей его души?»
Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст настоятельно требовали, на основании принятого декрета, отправить в Трибунал лиц, возбуждающих волнение в Конвенте. Основными из них были: Фуше, Тальен, Бурдон из Уаза, Фрерон, Тюрио, Лекуантре, Баррас, Лежандр, Камбон, Леонар Бурдон, Дюваль, Одуэн, Каррье, Жозеф Лебон. Комитеты медлили в своей решимости. Кутон обратился к якобинцам: «Тени Дантонов, Эберов и Шометтов еще блуждают среди нас, – сказал он им на заседании 26-го числа. – Республика возложила всю свою надежду на Конвент. Он заслужил это; но там осталось еще несколько вредных умов. Настало время обнаружить и наказать их. Пусть падут негодяи, да погибнут они!»
В Комитете общественного спасения возникали ожесточенные споры. «Ты хочешь, значит, отправить на гильотину весь Конвент?» – спросил Билло-Варенн однажды Робеспьера. Карно горячо негодовал против Сен-Жюста, который с опрометчивостью молодости выказывал намерение расстроить его планы войны. Бадье, председатель Комитета общественной безопасности, разделял злобу своих коллег и выражал ее с еще большей грубостью. Накануне того дня, когда Эли Лакост должен был сделать доклад о сообщниках Ладмираля и Сесиль Рено, Вадье явился в Комитет. «Завтра, – сказал он Робеспьеру, – я сделаю доклад по делу, имеющему отношение к этому, и предложу привлечь к суду семейство Сен-Амарант». – «Ты этого не сделаешь», – надменно возразил Робеспьер. – «Нет, сделаю, – ответил Вадье. – Все доказательства у меня в руках: они подтверждают измену, и я раскрою ее целиком». – «Подтверждают или нет, я не знаю, но если ты это сделаешь, тебе придется иметь дело со мной!» – возразил Робеспьер, вставая и едва удерживая слезы гнева, выступившие у него на глазах. «Хорошо, – прибавил он, – я избавлю вас от своей тирании. Спасите отечество без меня, если сможете! Что касается меня, то решение мое непоколебимо, и я не хочу повторять роли Кромвеля». Сказав это, он удалился, и более не возвращался в Комитет общественного спасения.
Одни смотрели на его уход как на слабость, другие видели в этом хитрость. С той минуты, когда Робеспьер не мог более обуздывать комитеты, он счел, что ему благоразумнее удалиться от своих коллег открыто. Этим отсутствием он объявил себя в фактической оппозиции к правительству. Так как он замышлял низвергнуть Комитет, то не мог принимать участие в его действиях. Удаление его послужило поводом к обвинениям, более веским и грозным, чем пустые слова. Скоро должно было выясниться, кто возьмет верх – один человек или анархия.
Несмотря на свое удаление, Робеспьер отчасти сохранил власть в Комитете. Сен-Жюст только что уехал в Рейнскую армию. За его отъездом осталось вакантным место президента бюро общего надзора полиции. Робеспьер взялся заместить своего юного коллегу. Таким образом, он держал в руках нити всех заговоров, которые могли быть составлены против него, и через многочисленных шпионов мог опутать своих врагов их же собственными сетями. Из найденных после его падения документов можно видеть, какой надзор установил он за всеми подозрительными членами Конвента и комитетов. Он уже не был рукой революционного правительства, но остался его соглядатаем.
Робеспьер ежедневно получал сведения о действиях своих врагов. Кутон вел для него наблюдения за тем, что происходило в недрах Комитета общественного спасения, Давид и Леба – за тем, что творилось в Комитете общественной безопасности, Коффиналь наблюдал за Революционным трибуналом, а Пайян – за Коммуной. Собственноручные заметки Робеспьера свидетельствуют о том, что он непрестанно размышлял о характерах лиц, которых намеревался уничтожить вместе с комитетами или привлечь к правлению.
«Дюбуа-Крансе, – пишет он, – изгнан из Шербургской армии. Заявил, что следует истребить всех вандейцев до единого. Друг Дантона. Сторонник Орлеанов, с которыми находится в дружеских отношениях».
«Дельма, бывший дворянин, запятнавший себя интригами, союзник Жиронды, друг Лакруа, поверенный Дантона; находится в сношениях с Карно».
«Тюрио всегда оставался лишь сторонником герцога Орлеанского. Его молчание после падения Дантона противоречит его постоянной болтливости до этого события. Он втайне возбуждает Гору. Столовался с Дантоном и Лакруа у Гюсмана и в других подозрительных местах».
«Бурдон (из Уаза) запятнал себя преступлениями, содеянными им в Вандее, где он во время оргий с изменником Тунком забавлялся тем, что собственноручно убивал солдат. Он соединяет в себе трусость и жестокость. Он был самым ярым защитником атеистической системы. В день празднества в честь Верховного Существа он со злобой обратил внимание своих коллег на благосклонность, выраженную мне народом. Находясь в гостях у Буланже, он встретился с девушкой, которая приходится ему племянницей. Он взял с камина два пистолета. Племянница заметила ему, что они заряжены. „Что ж, если я застрелюсь, – сказал он, – скажут, что ты меня убила, и тебя гильотинируют!“ Он выстрелил в девушку, но пистолет, к счастью, дал осечку».
«Леонар Бурдон, один из неразлучных сообщников Эбера, друг Клоотса. Он один из первых ввел в Конвенте обычай говорить с покрытой головой и заседать в неприличном костюме».
В противоположность людям, находившимся у него на подозрении, Робеспьер записывал также имена тех, кого намеревался призвать на высшие должности республики. Это были Эрман, намеченный в администрацию, Пайан или Жюльен – для народного образования, Анрио – в парижскую мэрию, Бюшо или Фуркад – в министерство иностранных дел, д’Альбарад – во флот и множество других лиц с неизвестными именами, но якобы отличившиеся рвением, патриотизмом и гражданской доблестью.
Рядом с этими заметками, начертанными его пером, в ящиках стола Робеспьера находились сотни писем, с подписями и анонимных, которые как своим энтузиазмом, так и ругательствами свидетельствовали об огромном значении этого имени в республике.
«Ты, озаряющий Вселенную произведениями своего ума, наполняешь мир славой своего имени, – говорится в одном из писем. – Истины, изрекаемые тобою, – принципы природы, твой язык – язык человечества; ты возвращаешь людям их природное достоинство. Второй Создатель, Ты возрождаешь человеческий род».
«Робеспьер! Робеспьер! – читаем в другом письме. – Тебе удалось уничтожить самую твердую опору республики. Таким образом и Ришелье добился власти, пролив на эшафотах кровь всех врагов своих планов. Ты сумел предупредить Дантона и Лакруа; сумеешь ли ты предупредить удар моей руки и руки двадцати двух Брутов, подобных мне? Ты погибнешь от той руки, которую не подозреваешь и которая сжимает твою».
«Я видел тебя рядом с Петионом и Мирабо, отцами свободы, – гласило еще одно письмо, – теперь я вижу лишь тебя, оставшегося невредимым среди разврата. Не доверяй никому, кроме самого себя, приведения в исполнение своих замыслов. В будущие века на тебя будут смотреть как на краеугольный камень нашей конституции!»
«Ты еще жив, тигр, алчущий крови Франции, палач своей родины! – восклицает аноним. – Ты еще жив! Но час твой близится: рука, которую пытаются узнать твои растерянные взоры, уже поднялась против тебя. Я каждый день бываю с тобою; каждый день, каждый час я ищу, куда бы нанести тебе удар. Прощай, сегодня же вечером, глядя на тебя, я буду радоваться твоему страху!»
Но если Робеспьера не отвлекали от наблюдений за врагами ни домашние распри, ни крайняя нужда, ни восторги перед ним, ни угрозы его корреспондентов, то и комитеты не ослабляли свою ненависть к нему. Билло-Варенн, Колло д’Эрбуа, Барер, Вадье, Амар, Эли Лакост старались усиленным террором оградить себя перед Конвентом и якобинцами от обвинений в снисходительности, которые Робеспьер мог возбудить против них. С другой стороны, они приписывали ему одному казни Трибунала и выставляли его в своих интимных беседах как ненавистного палача.
Сидевшим на скамьях передавались фальшивые списки лиц, головы которых требовал Робеспьер, чтобы настроить против него из страха тех, кого еще не настроила против него зависть. Крайняя опасность, глубокая тайна, возвышавшийся поблизости эшафот придавали нарождавшейся оппозиции характер, таинственность и отчаянность заговора. Душою его стали Тальен, Баррас и Фрерон. Эти три депутата, отозванные с мест своих миссий в Бордо, Марселе и Тулоне, пробыв долгое время верховными властелинами жизни и имущества тысяч граждан, с трудом смогли сойти на уровень простых депутатов. Диктаторская власть, которой они пользовались, привычка к битвам, слава побед, мундир, который они носили, находясь во главе войск, придавали их решениям отпечаток воинственности. Вся тактика этих заговорщиков, подобно Дантону забывающих во время революции принципы и видящих в ней только обстоятельства, любящих более власть и наслаждения, чем ее учреждения, состояла в том, чтобы действовать, предупреждать и поражать.
LIX
Барер, Анакреон гильотины – Госпожа де Сент-Амарант – Заговор шестидесяти – Робеспьер в клубе якобинцев – Попытка к примирению между членами комитетов
Комитеты изыскивали все новые способы скомпрометировать Робеспьера. Чтобы успешно бороться с его влиянием в среде якобинцев, приходилось строго и жестоко применять ужасный декрет 22 прериаля. Никогда еще Террор не поражал столько виновных, находившихся на подозрении, и невинных, как начиная с того дня, когда Робеспьер решил положить этому предел. Между комитетами началось соревнование в жестокости и казнях. «Дело идет хорошо, жатва обильная, корзины наполняются», – говорил один из членов Комитета общественной безопасности, подписывая длинные списки лиц, отправляемых в Трибунал. «Я видел тебя на площади Революции любующимся зрелищем гильотинирования», – говорил другой. «Да, – отвечал первый, – я ходил посмеяться над тем, какие лица корчат эти негодяи». Не щадившие крови оставались, однако, бескорыстны в отношении имущества казнимых. Билло-Варенн, умиравший с голоду в Кайенне, не мог упрекнуть себя в том, что присвоил себе хоть одну монетку, принадлежащую республике, опустошенной им.
Вадье, доживший до глубокой старости в изгнании и нищенствуя за границей, говорил сыну одного из отправленных им на эшафот: «Мне девяносто два года. Сила моих убеждений продлила мою жизнь. В одном я могу упрекнуть себя, а именно в том, что не понял, кто такой Робеспьер, и принял гражданина за тирана».
Левассер, восторженный монтаньяр, также осужденный и терпевший нужду в Брюсселе, воскликнул в присутствии одного из своих соотечественников, который только перед тем посочувствовал его преклонному возрасту: «Скажите своим парижским республиканцам, что вы видели, как старик Левассер сам стлал себе постель и снимал пену с котелка, в котором варились бобы, единственная пища в дни нужды». – «А какого вы теперь мнения о Робеспьере?» – спросил его молодой француз. «О Робеспьере? Не произносите этого имени! Это единственное, в чем мы можем упрекнуть себя: Гора находилась в состоянии затмения, когда убила его», – ответил Левассер. Престарелый Субербьель говорил на смертном одре то же самое: «Самые кровавые революции – это революции совести. Робеспьер был совестью Революции. Они убили его потому, что не поняли его». Совесть и убеждения так перепутались в душах у людей той эпохи, что даже на склоне лет они принимали одно за другое и, показывая свои руки, которыми ничего не награбили, но которые были по локоть в крови, думали, что чисты перед Богом.
Некоторые из проскрипторов до того привыкли к крови, что чередовали в своей жизни смерть с наслаждениями. Жестокие утром, сладострастные вечером, они из комитетов или с площади, на которой возвышался эшафот, отправлялись на роскошные пиры, наслаждались музыкой и поэзией, находили забвение с легкомысленными женщинами. Казалось, они спешили посвятить удовольствиям часы, которые каждую минуту могли быть прерваны заговором.
Барер был человеком утонченным и скорее угодником Революции, чем апостолом республиканской добродетели. Его прозвали Анакреоном гильотины, потому что в своих докладах он изображал приятные картины, прикрашивая зловещие постановления, точно набрасывал багровые цветы на кровь. В деревне Клиши он купил и с изяществом отделал увеселительный дом и удалялся туда дважды в неделю, чтобы освежить свои мысли. Туда он возил эпикурейцев революции, в том числе финансиста Дюпена. Дюпен прославился своим докладом о шестидесяти главных откупщиках, среди которых находился и знаменитый химик Лавуазье, которого он заставил осудить на смерть заодно со всеми. Дюпен прославился также как любитель изысканного стола. Прекрасные женщины, гордившиеся честью оказаться близко к главарям республики, принимали участие в этих пирах в Клиши. Легкомысленные, как веселье, но безмолвные, как смерть, эти женщины слышали все, но ничего не удерживали в памяти.
Человеческой душе потребно сверхъестественное, таинственное. Одного разума мало, чтобы объяснить жалкое существование человека в земной юдоли. Тайна – это тень, принесенная из бесконечности и наброшенная на человеческий ум. Она служит подтверждением существования Вечности, не объясняя ее. У всех народов, во все века были свои тайны. С тех пор как философия XVIII века рассеяла в умах Европы средневековые суеверия, страсть к сверхъестественному изменилась – не в своей сущности и легковерии, а в объекте. Никогда еще интеллектуальный мир не был ослаблен большим числом тайных учений и химерических философий. Сведенборг в Швеции, Вейсгаупт на Рейне, граф Сен-Жермен, Бергасс, Сен-Мартен во Франции, франкмасоны, розенкрейцеры, иллюминаты и деисты повсюду основывали свои школы, вербовали приверженцев, грезили о таинствах. Революция не уменьшила этой инстинктивной склонности человека к чудесному. Напротив, довела ее до галлюцинаций. Чем значительнее события, чем большее число людей настигают катастрофы, тем сильнее человек узнает свое несовершенство и убеждается в том, что рука Божия управляет событиями, людьми и всем, что вращается вокруг нас, рушится и вновь возникает.
В одном из отдаленных и бедных кварталов Парижа в то время жила Катерина Тео. Эта женщина, ум которой ослабел с возрастом, была уверена или, по крайней мере, делала вид, что уверена в том, что обладает сверхъестественным даром ясновидения и пророчества. Престарелая пифия видела в Робеспьере нового Саула. Она провозглашала его избранником Божиим и указывала на него как на восстановителя истинной религии, водворителя совершеннейшего порядка на земле. Бывший монах Картезианского монастыря Дом Жерль сошелся с пророчицей с улицы Контрэскарп благодаря той притягательной силе, которая влечет верующего к чудесному. Дом Жерль сделался первым учеником этой вдохновенной женщины, он запоминал и объяснял ее пророчества и основал вместе с нею нечто вроде церкви, куда верующие стекались толпой, чтобы быть приобщенными и получить откровения новой религии. Странные церемонии, иносказательный язык, вдохновение, сопровождающееся конвульсиями, девушки небесной красоты, видения, пение, музыка, братские объятия, наконец, тайна придавали этой возрождающейся религии очарование одухотворенности и чувственности. Революция изображалась в прорицаниях Катерины Тео как сошествие Святого Духа на главу народа. Священники и короли должны были исчезнуть с лица земли. Робеспьер выступал как Мессия, который должен все упорядочить и обратить к Богу.
Дом Жерль был членом Учредительного собрания. Его склонность к благочестивому легковерию проявилась уже там: он возвестил с трибуны о мнимых откровениях девушки по имени Сюзетта Лабрус, но общий смех встретил этот ребяческий вздор. Сюзетта Лабрус, изгнанная из Парижа, отправилась пророчествовать в Рим и умерла там как невинная жертва своих галлюцинаций в темнице замка Св. Ангела. Но Дом Жерль упорствовал в своем заблуждении относительно подобных видений.
Он часто пересказывал Робеспьеру пророчества Катерины Тео о его будущем величии. Робеспьер не был суеверен, религией его стала логика. Однако вследствие ли возвышения Робеспьер сделался суеверным относительно самого себя, или же он желал возбудить суеверие в других, чтобы увеличить свою популярность, но он не только снисходительно относился к собраниям у Катерины Тео, а даже покровительствовал им. Он получал письма от пророчицы и ее приверженцев, продиктованные, как говорили, духом-провозвестником. В празднестве Верховного Существа, в символике этой церемонии, именах, которые давали Богу и Природе, имелось явное сходство с именами и церемониями тайной религии. В народе возникло достаточно основательное мнение, что Робеспьер хотел взять на себя роль верховного первосвященника, а попытки Дома Жерля, его поверенного, являлись попытками создания религиозного учреждения: таким образом, принять в нем участие означало угодить диктатору, и эта причина привлекала на сборища новоявленной секты больше приверженцев, нежели сама вера.
В то же самое время в одном из самых роскошных зданий в центре Парижа, незадолго перед тем построенном богатым философом Гельвецием, жила еще молодая женщина, красота которой не имела бы соперниц, если бы у нее не было шестнадцатилетней дочери. Женщину эту звали госпожой де Сент-Амарант. Хоть она и выдавала себя за вдову дворянина, убитого в дни 5–6 октября, когда он защищал вход в покои королевы в Версале, и старалась держать себя с достоинством, относительно ее происхождения ходили слухи.
Ее дом с начала революции объединял самых выдающихся людей всех партий. Мирабо, Сийес, Петион, Шапелье, Бюзо, Луве, Верньо постоянно посещали ее. Красота госпожи де Сент-Амарант и ее ум сглаживали все различия во мнениях.
Тем не менее она явно выказывала расположение к традициям и надеждам роялизма и хранила в своих покоях, не делая из этого особой тайны, портреты короля и королевы.
Молодой человек, служивший при прежнем дворе, сын господина Сартина, начальника парижской полиции, только что женился на дочери госпожи де Сент-Амарант. До своей женитьбы он состоял в связи с актрисой итальянского театра мадемуазель Гранмезон. Покинутая своим любовником, эта молодая актриса продолжала переписываться с ним. Сартин время от времени тайно встречался со своей прежней возлюбленной и узнавал через нее политические секреты. Мадемуазель Гранмезон выведывала их у Антуана Триала, друга Робеспьера, актера того театра, где служила и она.
Госпожа де Сент-Амарант хотела снова открыть свой дом для празднеств и удовольствий. Она верила в гений Робеспьера и горела желанием познакомиться с ним, обольстить его и заставить разделить ее взгляды. Тщетно мадемуазель Гранмезон, дрожавшая за своего любовника, писала Сартину, что между комитетами и Робеспьером происходит борьба, что топор гильотины колеблется в выборе между снисхождением и еще более деятельным террором: госпожа де Сент-Амарант слушалась только своих иллюзий и увлекла за собой свою дочь, зятя и пятнадцатилетнего сына.
Господин Кевремон, близкий некогда Орлеанскому дому, а теперь искавший дружбы Робеспьера, заставил госпожу де Сент-Амарант разделить его восхищение человеком, избранным судьбой. Будучи фанатическим учеником Катерины Тео, Кевремон рассказывал госпоже де Сент-Амарант о новой религии, в которую глубоко верует восстановитель порядка. Он внушил ей, ее дочери и зятю желание присоединиться к этой религии. Маркиза Шатеней, ярая поклонница Катерины Тео, окончательно убедила госпожу де Сент-Амарант присоединяться к их обществу. Прекрасные роялистки получили от последней из сивилл поцелуй, который вскоре должен был сделаться поцелуем смерти.
Служило ли действительно расположение двух молодых женщин залогом успеха в глазах Робеспьера, или он дал увлечь себя чувству гордости, видя преклоняющимися перед ним двух самых известных красавиц Парижа, но только он согласился на свидание со своими поклонницами. Триал, актер и общий друг, сопровождал Робеспьера к госпоже де Сент-Амарант, занял место за столом между гостями, которых выбрал сам, и говорил с ними как человек, который обязан только виновных обречь гильотине, продолжавшей поражать невинных. Он намекнул на свои планы, чтобы возбудить надежду.
Комитет общественной безопасности узнал об этих свиданиях. Бадье ввел одного из своих агентов, Сенара, на собрания Катерины Тео, чтобы следить за тем, что говорили главные ее приверженцы, и записывать их имена. После 20 прериаля он подозревал, что Робеспьер хочет привязать к себе народ посредством суеверий, а высший класс расположить предзнаменованиями милосердия. Бадье хотел выставить Робеспьера со смешной стороны и обличить его в измене.
Комитет общественной безопасности, войдя в тайное соглашение с Комитетом общественного спасения и заговорщиками партии Тальена, приказал арестовать Катерину Тео и ее главных адептов. Комитеты распорядились подвергнуть аресту также маркизу де Шатеней, Кевремона, Сартина и все семейство де Сент-Амарант. Они арестовали также мадемуазель Гранмезон и ее слугу и решили соединить все эти обвинения, не имевшие между собой никакой связи, в один общий обвинительный акт, подобный тому, который Лакост составлял против Ладмираля и Сесиль Рено под неопределенным названием «иностранный заговор». Бадье поручили составить предварительный доклад «О секте Катерины Тео». Поступая так, надеялись, что хитрый старик сумеет придать ребяческому суеверию Дома Жерля мрачную окраску заговора, а заодно рассчитывали выставить в смешном виде и Робеспьера.
Робеспьер заранее почувствовал удар. Но кинжал прикрывался почтением. Он не мог открыто взять на себя защиту сектантов, когда его самого обвиняли в том, что он хочет воскресить суеверия. Робеспьер настоял, чтобы чтение доклада Бадье в Конвенте отложили под предлогом, что доклад не заслуживает внимания. Но Бадье стоял на своем. Пришлось молча сносить саркастические замечания докладчика, улыбки слушателей, ядовитые намеки на его желание сыграть роль Магомета.
Вскоре за тем Эли Лакост представил декрет, предлагавший предать Трибуналу всех обвиняемых. Желали привлечь, обвинив в соучастии с Ладмиралем и Сесиль Рено, отца, мать и братьев этой девушки, а также Сартина, госпожу де Сент-Амарант, ее дочь и сына, господ Лаваля-Монморанси, Рогана-Рошфора, принца Сен-Мориса, отца и сына Сомбрель, которые ускользнули из рук сентябрьских убийц, Мишониса, обвиненного в сострадательности и чрезмерной любезности к пленным принцессам, госпожу де Ламартиньер, наконец, мадемуазель Гранмезон, наказанную за свою любовь к Сартину, и даже лакея этой актрисы. К числу шестидесяти обвиняемых присоединили привратника дома, где Ладмираль пытался убить Колло д’Эрбуа, и его жену: «Оба виновны в том, – сказал обвинитель, – что не выказали достаточно радости, когда убийца был арестован!»