Текст книги "История жирондистов Том I"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
IX
Робеспьер создает себе трибуну у якобинцев – Ролан возведен к власти своими друзьями – Король колеблется между партиями – Общее стремление к войне – Робеспьер один противится этому стремлению
После роспуска Учредительного собрания Роланы оставили Париж. Однако движение, в котором госпожа Ролан принимала участие, продолжало увлекать ее и издалека: она состояла в переписке с Робеспьером и Бюзо. Между госпожой Ролан и ее мужем скоро произошло совещание о том, следует ли запереться в деревне или возвратиться в Париж. Но честолюбие одного и сердце другой уже раньше и без их ведома высказались по этому поводу. Самого пустого предлога было достаточно для их нетерпения. В декабре они снова возвратились в Париж.
Друзья Роланов в это время выдвигались вперед. Петион стал мэром и образовал в городской коммуне подобие республики; Робеспьер, исключенный из Законодательного собрания законом, который запрещал выбор в это последнее членов Учредительного собрания, создал себе трибуну у якобинцев. На место Бюзо в новое Собрание вступил Бриссо: репутация публициста и политического деятеля объединяла вокруг этого человека молодых жирондистов.
Король некоторое время надеялся, что гнев революции смягчится вследствие ее торжества. Грустным разочарованием для него послужили те проявления насилия и бурные колебания между наглостью и раскаянием, которыми ознаменовалось открытие Законодательного собрания. Его изумленное правительство трепетало перед смелостью Собрания и на совещаниях сознавалось в своей несостоятельности. Главными членами его были де Лессар – в министерстве иностранных дел и Бертран де Мольвиль – в министерстве флота и колоний. Лессар, поставленный самим своим положением между нетерпеливым Собранием, вооруженной эмиграцией, угрожающей Европой и нерешительным королем, не мог не пасть под бременем своих добрых намерений. Его план состоял в том, чтобы избегнуть войны путем выжидания и переговоров. Жирондисты осыпали Лессара обвинениями: этот человек более всех других мог замедлить их торжество. Он вовсе не был изменником, но в их глазах вступать в переговоры значило изменять. Король, который знал своего министра как человека безупречного и разделял его планы, не хотел жертвовать им врагам и этим еще больше усиливал вражду.
Что же касается Мольвиля, то это был сторонник мелких средств в великих делах, рассчитывавший, что нацию можно обмануть так же, как обманывают отдельную личность. Король, которому Мольвиль был предан, любил его как поверенного в своих печалях и искусного посредника в сношениях с иностранцами и в переговорах с партиями внутри страны. Таким образом Мольвиль балансировал между тайной благосклонностью короля и интригами с революционерами. Он хорошо усвоил язык конституции и вполне владел секретом купли-продажи душ.
Поставленный между этими двумя личностями, король, чтобы угодить общественному мнению, призвал Нарбонна на должность военного министра. Госпожа де Сталь и конституционная партия сблизились с жирондистами, чтобы поддержать Нарбонна. Кондорсе стал посредником между этими двумя партиями. Госпожа Кондорсе, женщина ослепительной красоты, разделяла энтузиазм и расположение госпожи де Сталь к молодому министру. Одна окружила Нарбонна блеском своего таланта, другая – помогала ему влиянием своей красоты. Эти две женщины соединяли свои чувства в общей преданности избранному человеку. Соперничество их было принесено в жертву его честолюбию.
Залогом сближения жирондистской партии с конституционной служило возвышение Нарбонна, а точкой соприкосновения стало стремление той и другой партии к войне. Конституционная партия хотела войны для того, чтобы отвлечь анархию и рассеять ее элементы, угрожающие трону. Жирондистская партия хотела войны, чтобы направить умы к крайности. Она надеялась, что опасность, угрожающая отечеству, придаст ему сил установить республиканский порядок. Сам Нарбонн хотел войны не для ниспровержения трона, под сенью которого родился, но чтобы взволновать и поразить нацию блеском побед, испытать свое счастье отчаянным ударом и во главе народа поставить военную аристократию страны. Куртизан в глазах двора, аристократ в глазах знати, военный в глазах армии, человек популярный у народа, привлекательный среди женщин, Нарбонн был настоящим министром общественных надежд. Только жирондисты в своей внешней благосклонности к Нарбонну скрывали тайную мысль: они ему покровительствовали с тем, чтобы потом его же низвергнуть.
Вступив в должность, этот молодой министр внес в обсуждения дел и в отношения министерства с Собранием энергию, откровенность и грацию своего характера. Эти подозрительные и мрачные люди, которые до тех пор видели в словах министра только ловушку, оказались увлечены его идеями. Он говорил с ними уже не холодным официальным языком дипломата, а открытым и искренним голосом патриота.
В течение своего короткого управления Нарбонн выказал чудеса активности. Он осмотрел и вооружил крепости, создал армию, воодушевлял речами войска, остановил эмиграцию дворянства, назначил генералов, призвал Лафайета, Рошамбо, Люкнера. Он даже успел внушить на мгновение любовь к самому королю, сделав из трона национальный центр защиты всей французской земли.
В первый же день своего вступления в должность, вместо того чтобы, подобно другим министрам, возвестить о своем назначении письмом к президенту, он сам отправился в Собрание и попросил слова. «Я приношу вам, – сказал он, – глубокое уважение к народной власти, которой вы облечены, твердую привязанность к конституции, которой я присягаю, огромную любовь к свободе и равенству, которое не встречает более противников, но не должно от этого иметь меньше преданных защитников».
Два дня спустя, говоря об ответственности министров, он вновь решительно привлек к себе внимание Собрания: «Наши интересы и наши враги одни и те же. Должно не только исполнять букву конституции, но и осуществлять ее дух. Не столько нужна простая исполнительность, сколько успех! Заглушите же хотя бы на минуту недоверие к нам! Вы нас осудите потом, если мы это заслужим, но до того времени вы дадите нам средства служить вам».
Когда император Леопольд прислал королю ноту, угрожавшую безопасности границ, и король лично сообщил Собранию о своих решительных намерениях, Нарбонн явился в Собрание, взошел на трибуну и сказал: «Я еду посетить наши границы, но не потому, что считаю основательным недоверие солдат к офицерам. Я скажу офицерам, что старинные предрассудки и не вполне обдуманная любовь к королю могли некоторое время извинять их поведение, но что слова „измена“ нет в языке тех наций, которые знают, что значит честь! Я скажу солдатам: „Ваши офицеры, которые остаются во главе армии, связаны с революцией присягой и честью. Я передам свой портфель в руки министра иностранных дел; и таково мое доверие, таково должно быть доверие нации к его патриотизму, что я принимаю на себя ответственность за все приказания, какие он отдаст от моего имени“».
Нарбонн в этих словах высказал и ловкость, и великодушие. Он сознавал свою популярность, достаточную, чтобы прикрыть ею непопулярность своего товарища Лессара и встать, таким образом, между жирондистами и их жертвой. Собрание было увлечено. Нарбонн получил двадцать миллионов на приготовления и титул маршала Франции для старого Люкнера. Пресса и клубы рукоплескали министру.
Один только человек противился такому увлечению: это был Робеспьер. До тех пор он оставался неутомимым и неукротимым, но второстепенным оратором. С этого дня он сделался государственным человеком.
Он понимал два обстоятельства: первое, что война была бы добровольным преступлением против народа; второе, что война, даже удачная, оказалась бы гибелью для демократии. Он не думал также, чтобы разъединенные и колеблющиеся европейские державы, пока Франция на них не нападала, осмелились бы объявить войну нации, которая провозглашала мир. В случае, если бы европейские кабинеты оказались столь озлоблены и неблагоразумны, чтобы решиться на крестовый поход против человеческого разума, Робеспьер твердо верил в их поражение; он верил, что в правоте дела заключается неодолимая сила, что право удваивает энергию народа, что самое отчаяние стоит армий и что Бог и люди будут за народ. Он думал, сверх того, что если обязанность Франции – распространять среди других народов свет и благодеяния разума и свободы, то естественный и мирный блеск революции будет для мира более непогрешимым средством пропаганды, чем французская армия.
Но Робеспьер понимал еще и вот что: наступательная война неизбежно погубит революцию и уничтожит эту скороспелую республику, о которой говорили жирондисты. Если война закончится неудачно, думал Робеспьер, то Европа без труда задушит своими армиями первые зародыши нового правительства, которое хоть и будет иметь нескольких мучеников, но окажется лишенным почвы, на которой могло бы возродиться. Если же война окажется удачной, то военный дух, всегдашний пособник духа аристократии, заменит собой те мужественные добродетели, к которым приучило народ пользование конституцией; народ простит все, даже рабство, тем, кто его спасет. Случится одно из двух: или армия, возвратившись, поддержит своей силой старинную королевскую власть, и тогда Франция получит своего Монка, или армия коронует счастливейшего из своих генералов, и тогда свобода получит нового Кромвеля. В том и другом случае революция ускользнет от народа.
Эти размышления привели Робеспьера к разрыву с жирондистами. У них справедливость заменялась политикой. Война казалась им также политикой; справедливо или нет, но они ее добивались как орудия ниспровержения трона и величия для самих себя.
«Я обдумывал целых шесть месяцев и даже с первого дня революции, – сказал Бриссо, душа Жиронды, – то решение, которое буду поддерживать. Путем рассуждений и на основании фактов я дошел до убеждения, что народ, завоевавший себе свободу после десятивекового рабства, нуждается в войне. Война необходима, чтобы упрочить свободу и очистить конституцию от остатков деспотизма; война нужна, чтобы устранить из нашей среды людей, которые могли бы ее испортить. Наша честь, наше общественное значение, необходимость утвердить нашу революцию – все делает для нас такое нападение необходимостью. Нам надо отомстить за себя, уничтожив эти орды разбойников, или согласиться быть свидетелями непрерывных мятежей, заговоров, пожаров и более дерзкой, чем когда-нибудь, наглости наших аристократов! Они верят в кобленцскую армию. Если вы хотите уничтожить аристократию одним ударом, то уничтожьте Кобленц!»
Эти слова, произнесенные государственным человеком, соответствовали всем пожеланиям других членов Жиронды и отсюда отправились во все концы страны. Неистовые рукоплескания трибун стали лишь отражением всеобщего нетерпеливого ожидания развязки. Нужен был могучий дух Робеспьера, чтобы сопротивляться и друзьям, и врагам, и национальному чувству. Робеспьер один, в течение месяца, уравновешивал всю Францию. Даже враги с уважением отзывались о его сопротивлении.
Истощив все доводы, какие философия, политика и патриотизм могли доставить против наступательной войны, он воскликнул, отчаявшись: «Ну вот, я побежден, я перехожу к вам, я также требую войны! Я требую еще более ужасной и непримиримой войны, чем вы; я требую ее не как поступка мудрого, не как действия разумного, не как акта политического, но как отчаянного средства. Я требую, чтобы она стала смертельной, героической, требую, наконец, такой войны, которую бы народ революции вел сам, со своими собственными вождями, а не той войны, которой желают низкие интриганы, хотя бы они были и патриотами.
Французы! Люди 14 июля, завоевавшие свободу без руководителя и без господина, идите же! Сформируем армию, которая должна, по вашему мнению, покорить Вселенную! Но где тот генерал, непоколебимый защитник прав народа, врожденный враг тиранов, руки которого, незапятнанные нашей кровью, были бы достойны нести перед нами знамя свободы?! Где он, этот новый Катон, этот неизвестный доселе герой? Пусть он явится! Где солдаты 14 июля, которые сложили пред народом оружие, вверенное им деспотизмом? Граждане, которые взяли Бастилию, выходите! Свобода призывает вас и награждает честью сверх меры…
Но они уже не отвечают. Бедствия, неблагодарность и ненависть аристократов рассеяли их. А вы, граждане, умерщвленные на Марсовом поле во время акта патриотического союза, вы также не будете с нами? О, что сделали эти женщины, эти убитые дети? Боже! Сколько жертв! И все в народе, все среди патриотов, между тем как могущественные заговорщики отдыхают и торжествуют! Придите, по крайней мере, вы, национальные гвардейцы, предназначенные исключительно для защиты наших границ в этой войне, которой грозит нам вероломный двор! Придите! Но что же?.. Вы еще не вооружены? Как, в течение двух лет вы требуете оружия и все еще не имеете его?! Идите, мы будем сражаться голыми руками, как американцы!
Но неужели для низвержения тронов мы будем ждать сигнала от двора? Неужели патриции, вечные любимцы деспотизма, будут нами руководить в войне против аристократов и королей? Нет! Пойдем одни! Поведем сами себя! Но меня останавливают ораторы войны: господин Бриссо говорит мне, что нужно поручить вести все это дело господину графу Нарбонну, что нужно идти под начальством господина маркиза Лафайета, что одной только исполнительной власти принадлежит право вести нацию к победе и свободе! Ах, граждане, это слово уничтожило все очарование! Прощайте, победа и независимость народов! Я говорю откровенно: война, такая, как я ее понимаю, такая, какую я вам предложил, непрактична. А если нужно принять войну двора, министров, патрициев, так называемых патриотов и интриганов, тогда я не верю даже и в вашу собственную свободу!
Резюмирую хладнокровно и с прискорбием сказанное: я доказал, что у свободы нет другого более смертельного врага, чем война; я доказал, что война, присоветованная людьми подозрительными, стала бы в руках исполнительной власти лишь средством уничтожить конституцию, лишь развязкой заговора, задуманного против революции. Благоприятствовать таким военным планам, под каким бы то ни было предлогом, значит становиться участником измены против революции. В ужасном положении, до которого мы доведены деспотизмом, легкомыслием, интригой, изменой, общим ослеплением, я советуюсь только со своим сердцем и со своей совестью; я оказываю уважение только истине, снисхождение – только моему отечеству. Я знаю, что патриоты порицают откровенность, с которой я представляю безутешную картину нашего положения. Я не скрываю от себя своей ошибки. Истина не достаточно ли уже преступна тем, что она истина? О, лишь бы только сон был сладок; что нужды, если придется пробудиться даже и при звуке цепей своего отечества, и среди спокойствия неволи! Не будем же более смущать покой этих счастливых патриотов! Но пусть они знают, что мы, без головокружения и без страха, можем измерить всю глубину пропасти. Провозгласим же девиз познаньского палатина: „Я предпочитаю шторм свободы безопасности рабства“ [21]21
Слова польского воеводы Рафала Лещинского (1650–1703), обращенные к сыну, Станиславу Лещинскому, в польском сенате.
[Закрыть].
Если арена нашей революции должна представлять взорам только борьбу вероломства со слабостью, эгоизма с честолюбием, то следующее поколение начнет очищать эту землю, оскверненную пороками. Потомство, более нас счастливое, ты нам не чуждо! Для тебя мы выдерживаем бури и засады тирании! Ты окончишь наше дело; только храни в памяти имена мучеников свободы!»
В этих словах слышится отголосок духа Руссо.
X
Нетерпение жирондистов ускоряет ход событий – Король отказывается дать санкцию декретам против священников и эмигрантов – В Вандее замышляется междоусобная война – Убийства в Авиньоне – Восстание в Сан-Доминго – Симптомы религиозной войны – Аббат Фоше – Убийство Лажайля в Бресте – Беспорядки в гарнизонах
Дипломатический комитет Собрания, побуждаемый Нарбонном и состоявший из жирондистов, предлагал решительные меры. Этот комитет делал запросы министрам по всем внешним сношениям государства. Таким образом, с дипломатии было снято покрывало, переговоры прерваны; европейские кабинеты беспрестанно поминались на парижской трибуне. Реальные вожди этого комитета, жирондисты, не обладали ни необходимыми познаниями, ни сдержанностью, чтобы быть в состоянии овладеть нитями сложной дипломатии, не разрывая их.
Император Леопольд официальным сообщением 21 декабря подал повод к новому взрыву в Собрании: «Государи соединились по взаимному соглашению, – говорил император, – для поддержки общественного спокойствия и во имя чести и безопасности корон». Умы взволновались такими словами: против кого заключено это соглашение, если не против революции? Если оно действительно существует, то почему министры и посланники революции о нем не знают? А если знают, то почему скрывают это от нации? Следовательно, существует двойная дипломатия и одна ее половина ведет тайные интриги против другой? Следовательно, в официальной дипломатии присутствует неопытность или измена, или, быть может, то и другое вместе.
При таком волнении умов дипломатический комитет, через жирондиста Жансонне, представил свой отчет о позиции Франции в отношении императора. Именно Жансонне, адвокат из Бордо, избранный в Законодательное собрание вместе со своими друзьями Гюаде и Верньо, составил с этими депутатами политический триумвират, позже названный Жирондой. Настойчивая диалектика, желчная и язвительная ирония были двумя главными чертами таланта Жансонне. Его ясный и убедительный отчет приходил к выводу о необходимости терпимости и свободы как двух важнейших спутников человеческой совести. Жансонне, как и все тогдашние жирондисты, решился довести революцию до ее крайней и решительной формы – республики, не выказывая, однако, нетерпения в желании опрокинуть конституционный трон.
«Наше отношение к императору, – отвечал он на поставленные вопросы, – таково: французские интересы принесены в жертву Австрийскому дому, для него же расточаются наши финансы и армии, распускаются союзы; а что мы получаем в вознаграждение за это? Оскорбления революции, покровительство скопищам эмигрантов в странах, зависимых от Австрийского дома, и наконец, соглашение держав, к которому Австрия, как сама ныне объявляет, присоединилась против нас. Белая кокарда и контрреволюционный мундир безнаказанно показываются в австрийских владениях; наши национальные цвета там изгнаны. Этого мало: на пильницких совещаниях император, совместно с королем Прусским, объявил, что обе державы условятся о делах Франции с другими европейскими дворами и в случае войны окажут друг другу взаимную помощь.
Таким образом, доказано, что император нарушил трактат 1756 года, вступая в союзы без ведома Франции; доказано, что сам он сделался центром и движущей силой антифранцузской системы. Какая может быть у него цель, если не запугать нас и не подчинить своей власти, чтобы незаметным образом довести до созыва конгресса и до постыдных изменений в наших новых учреждениях? Комитет предлагает вам ускорить приготовления к войне: конгресс стал бы позором; война необходима, ее призывает общественное мнение, ее требует общее благо».
Докладчик заключал предложением потребовать от императора объяснений и, в случае если эти объяснения не будут даны до 10 февраля, считать отказ в требуемом ответе актом вражды.
Едва закончилось чтение этого доклада, как Гюаде, который председательствовал в тот день, взошел на трибуну.
«Говорят о конгрессе, – начал он, – так какого же рода этот заговор, составленный против нас, и доколе мы будем терпеть, чтобы нас утомляли этими маневрами и оскорбляли подобными надеждами? Хорошо ли подумали об этом те, кто замышляет подобные вещи? Одна мысль о возможности отказаться от защиты нашей свободы могла бы довести до преступления недовольных, которые связывали с ней свои надежды! Короче, назначим заранее место для изменников и пусть этим местом будет эшафот! Я предлагаю теперь же постановить, кого нация считает под лецом, изменником отечеству, виновным в оскорблении национального достоинства: каждого члена исполнительной власти, каждого француза, который прямо или косвенно примет участие в конгрессе, имеющем целью добиться изменений в конституции или посредничества между Францией и бунтовщиками».
При этих словах Собрание встает, повинуясь единодушному порыву. Все руки протягиваются и раскрываются, как бы для присяги. Трибуны соединяют свои рукоплескания с теми, которые раздаются в зале.
Пока Жансонне и Гюаде в этой, заранее условленной, сцене воодушевляли Собрание, Верньо поднимал толпу проектом послания к французскому народу, распространенного в массах за несколько дней перед тем.
«Французы, – писал Верньо, – призрак войны появился на ваших границах! Вы сломили иго ваших таранов, но не для того, чтобы преклонять колена перед иностранными деспотами. Берегитесь, вы окружены ловушками: вас стараются довести, путем скуки или усталости, до изнеможения, при котором истощится ваше мужество. Стараются вас разлучить с нами; составляют план клеветы против Национального собрания; делают виновной в ваших глазах саму революцию. О, берегитесь этого панического ужаса! Оттолкните с негодованием обманщиков, которые, выказывая лицемерное рвение к конституции, не перестают говорить вам о монархии. Монархия для них значит контрреволюция! Монархия – это дворянство. Контрреволюция значит десятина, феодализм, Бастилия, оковы, палачи, наконец, деспотизм и смерть, оспаривающие друг у друга господство над вашим несчастным отечеством среди потоков крови и на грудах трупов! Дворянство – это значит разделение людей на два класса: один предназначен для величия, другой – для унижения, один – для тирании, другой – для рабства! Дворянство! Одно это слово уже составляет оскорбление для человечества!
Чтобы обеспечить успех заговоров, настраивают против вас Европу. Нужно разрушить эти преступные надежды посредством торжественного заявления. Да, представители Франции, свободные, непоколебимо привязанные к конституции, будут погребены под ее развалинами прежде, чем нужно будет добиться капитуляции, недостойной и их, и вас. Соединитесь, успокойтесь. Сердца народов с вами. Проклинайте войну: она – величайшее преступление людей и самая ужасная юдоль человечества; но в крайности, если вас вынуждают, следуйте указанию судьбы. Кто может предвидеть, до чего дойдет кара тиранов, которые вложат в ваши руки оружие?»
Последние слова довольно ясно обнаруживали перспективу всемирной республики.
Конституционисты не менее ревностно старались направить мысли нации к войне. Нарбонн, возвратившись из своего короткого путешествия, представил Собранию успокоительный отчет о состоянии армии и положении крепостей. Он объявил, что в наличии имеется 110 000 человек пехоты и 20 000 кавалерии, готовых выступить в любой момент.
Этот отчет, расхваленный Бриссо в его листках, одобренный жирондистами в Собрании, не оставлял более выхода людям, которые хотели отсрочить борьбу. Франция чувствовала, что ее силы возвысились до уровня ее гнева. Ничто не могло больше сдерживать ее. Возрастающая непопулярность короля увеличивала раздражение умов. Уже два раза он остановил, посредством своего veto,активные меры, принятые Собранием: декрет против эмигрантов и декрет против неприсягнувших священников. Эти два veto,продиктованные королю в одном случае его честью, а в другом – совестью, стали страшным оружием, которое конституция вложила в его руку и которого он не мог применить, не ранив самого себя.
Жирондисты отомстили королю за сопротивление, навязав ему войну против принцев, которые были его братьями, и против императора, в котором они предполагали его сообщника. Якобинские памфлетисты и журналисты беспрерывно волновали народ этими двумя королевскими veto,представляя их актами измены. Смуты в Вандее приписывались тайному сообщничеству короля с мятежным духовенством. Напрасно департамент Парижа, составленный из людей, с уважением относившихся к свободе вероисповедания, представил королю петицию, в которой во имя истинных принципов свободы объявлялся протест против произвола революционной инквизиции; встречные заявления поступали из других департаментов во множестве.
В течение нескольких месяцев ситуация в королевстве соответствовала ситуации в Париже. В департаментах не утихали шум, волнения, доносы, мятежи. Каждый курьер приносил вести о новых скандалах и убийствах. Клубы образовали столько очагов сопротивления конституции, сколько было общин в империи. Междоусобная война, назревавшая в Вандее, разразилась через убийства в Авиньоне.
Город Авиньон и весь округ, присоединенные к Франции последним декретом Учредительного собрания, пребывали в переходном состоянии, весьма благоприятном для анархии. Приверженцы папского правления боролись тут с приверженцами присоединения к Франции, попеременно переходя от надежды к страху, что только длило и ожесточало их взаимную ненависть. Король слишком долго приостанавливал исполнение декрета о присоединении. Боясь присвоить собственность церкви, он решился на это слишком поздно, и такая неблагоразумная медлительность открыла путь к совершению преступлений.
Франция держала в Авиньоне посредников. Временная власть их подкреплялась отрядом на границе. Фактическая власть была вверена муниципалитету. Население, взволнованное и обеспокоенное, разделялось на партию французскую, или революционную, и партию, противящуюся присоединению к Франции и враждебную революции. Фанатизм религиозный у одних, фанатизм в отношении свободы у других побуждал обе партии к преступлениям. Жажда крови и личной мести, а также жгучее солнце присоединялись к междоусобным страстям. Тирания итальянских республик вот-вот возродилась бы в этой итальянской колонии, составлявшей вспомогательный отряд Рима на берегах Роны. Чем меньше государство, тем яростнее в нем проходит междоусобная война. Авиньон под видом частных убийств переживал прелюдию массовой резни.
Шестнадцатого октября началось глухое волнение среди людей, враждебных революции; стены церквей покрылись афишами, призывавшими население к восстанию против временной муниципальной власти. Распространялись слухи о невероятных чудесах, которые во имя Неба требовали мести за покушение на религию. Говорили, что статуя Богоматери, которой поклонялся народ в церкви Кордельеров, покраснела из-за осквернения ее храма, видели, как она проливала слезы негодования и горести. Народ, воспитанный на этих предрассудках, толпой отправился в церковь, чтобы отомстить за свою покровительницу. Воодушевленная фанатичными увещаниями, убежденная в божественном вмешательстве, толпа, выйдя из церкви и значительно увеличившись, бросилась на городской вал, заперла ворота, повернула пушки на город и разошлась по улицам, громко требуя свержения правительства. Несчастного Лекюйе, авиньонского нотариуса и секретаря муниципалитета, вытащили из дома, волокли по мостовой до алтаря церкви Кордельеров, били саблями и палками, топтали, подвергли поруганиям даже его труп, и эту искупительную жертву распростерли у ног статуи. Отряд гвардии и солдат, выйдя из крепости с двумя пушками, рассеял взбешенный народ и поднял с мостовой у церкви обнаженное и бездыханное тело Лекюйе. Но городские тюрьмы были между тем уже взломаны, и выпущенные на волю преступники пособничали в совершении других убийств. Между вождями парижских клубов и революционерами Авиньона завязались тайные сношения. А представители Франции, которые проживали не в самом городе, оставались беспечными ввиду такой опасности или добровольно закрывали на нее глаза.
Из Версаля в Авиньон прибыл один из тех зловещих людей, которые как бы чутьем угадывают кровь и предвкушают убийство. Этого человека звали Журдан.
Рожденный среди бесплодных известковых гор юга, сначала мясник, потом кузнец, контрабандист, солдат, дезертир, конюх, наконец, торговец винами в предместье Парижа, Журдан во всех этих профессиях, так сказать, снял пену с самых низких пороков. Первые убийства, совершенные народом на парижских улицах, открыли Журдану его истинную страсть. Он появлялся, чтобы уродовать жертвы и тем делать убийство еще более позорным. Журдан стал мясником людей и сам хвастался этим. Он в Париже погружал руки в раскрытые грудные клетки Фулона и Бертье [22]22
Фулон и его зять Бертье были королевскими откупщиками и снискали бешеную ненависть народа.
[Закрыть]и показывал толпе извлеченные оттуда сердца. Он в Версале 6 октября отрезал головы двум королевским телохранителям, Варикуру и Дешютту. В Авиньоне Журдан надеялся найти что-нибудь похожее и отправился туда.
В городе стоял корпус волонтеров, называвшийся Воклюзской армией, под начальством некоего Патри. Когда этот Патри был убит своей же бандой, неистовства которой хотел умерить, начальство над ней перешло к Журдану, по праву мятежа и злодейства.
Солдаты, которых упрекали за разбои и убийства, провозгласили позор славой и сами назвали себя «храбрыми авиньонскими бандитами». Журдан во главе этой банды предал огню весь Воклюзский округ, осадил город Карпантра, но потерял пятьсот человек и отступил к Авиньону, еще трепетавшему от убийства Лекюйе. Тридцатого августа Журдан и его убийцы заперли городские ворота, рассеялись по улицам, окружили дома, указанные заранее как убежища врагов революции, вытащили оттуда мужчин, женщин, стариков и детей, без различия возраста, пола и степени вины. Они заперли всех их во дворце, а с наступлением ночи выломали двери и забили до смерти этих безоружных и умоляющих о пощаде людей. Город слышал крики о помощи, но не смел проявить человеколюбия.
Когда уже некого убивать, разбойники все еще увечат трупы. Кровь сливают в сточные трубы дворца. Обезображенные останки тащат в ледник; там их замуровывают в стену, оставляя навечно следы народной мести. Честь этой ночи Журдан и его приверженцы подносят французским представителям, а затем и Национальному собранию. Парижские злодеи восхищаются, Собрание трепещет от негодования и принимает это преступление как личное оскорбление; президент Собрания лишается чувств, читая рассказ об авиньонской ночи. Журдан арестован и связан. Его ждет казнь. Но якобинцы вынуждают жирондистов объявить амнистию за авиньонские преступления. Журдан, уверенный в безнаказанности и гордый своим злодейством, опять появляется там же, чтобы на этот раз покарать своих обвинителей.
Между тем число жертв увеличивалось со дня на день, и одно несчастье следовало за другим. Само государство разрушалось на глазах своих преобразователей. Сан-Доминго, самая богатая из французских колоний, буквально плавала в крови. Франция была наказана за свой эгоизм: Учредительное собрание хоть и провозгласило свободу чернокожих, но в действительности рабство еще существовало. Более трехсот тысяч невольников служили вьючным скотом для нескольких тысяч колонистов. Рабов покупали и продавали, увечили, как неодушевленные предметы. Собственность, семья, брак для них были запрещены. Бесчестное злоупотребление силами этого инертного племени называли необходимой опекой – у тиранов никогда не бывает недостатка в софистах. Франция завоевала свободу для одной себя, но отсрочивала исцеление язвы невольничества в своих колониях; могла ли она удивляться тому, что произошло на Сан-Доминго?