Текст книги "История жирондистов Том I"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
По возвращении в Дрезден оба государя отправились в комнаты императора. Прочитали декларацию, обсудили ее, взвесили все ее выражения, изменили некоторые из них и, по предложению Калонна, согласились включить в нее последнюю фразу, которая прямо угрожала революции войной.
Вот этот документ, послуживший началом двадцатидвухлетних войн.
«Император и король Прусский совместно объявляют, что положение, в котором находится теперь король Франции, они считают предметом общего интереса для всех европейских государей. Они надеются, что этот интерес не может не быть признан державами, мощь которых потребуется, и что они не откажутся употребить, совместно с императором и королем Прусским, самые действенные средства, чтобы помочь королю Франции свободно укрепить основы монархического правления, равно соответствующие правам государей и благополучию французов. Поэтому в настоящих обстоятельствах их названные величества решились действовать быстро, по взаимному согласию и с необходимыми силами, чтобы достичь общей цели. В ожидании этого они дадут своим войскам надлежащие приказания, чтобы быть готовыми к действиям».
Очевидно, что эта декларация, и угрожающая, и робкая в одно и то же время, значила слишком много для мира, но слишком мало для войны. Подобные слова только разжигали революцию. Прозвучало лишь признание в силе и слабости, уступка и войне, и миру. Это была декларация неуверенности в собственных намерениях.
После этого неблагоразумного деяния государи расстались. Леопольд отправился на коронацию в Прагу. Король Прусский возвратился в Берлин и начал приводить свою армию в военное положение. Принцы-эмигранты распространяли по всем дворам слова, сказанные в защиту их дела в Пильницкой декларации. Они написали Людовику XVI открытое письмо, в котором протестовали против принесения королем присяги, вырванной, по их мнению, в условиях его слабости и плена. Король Прусский, по получении циркуляра французского кабинета с извещением о принятии конституции, воскликнул: «Вижу, что мир в Европе упрочен!» Венский и берлинский дворы притворно поверили, что во Франции все успокоилось после взаимных уступок короля и Собрания. Они подчинились необходимости наблюдать унижение Людовика XVI, лишь бы только революция продолжала признавать контроль со стороны королевской власти.
Россия, Швеция, Испания и Сардиния смирились не так легко. Екатерина II и Густав III (одна – по горделивому сознанию своего могущества, другой – под влиянием великодушной преданности делу королей) условились послать 40 000 русских и шведов на помощь монархии. Эта армия, субсидируемая 15 миллионами Испании, под личным руководством Густава, должна была высадиться на берега Франции и идти на Париж, тогда как войска империи перешли бы Рейн.
Эти смелые планы двух северных дворов звучали неприятно для Леопольда и короля Прусского. Они упрекали Екатерину в невыполнении обещания заключить мир с турками. Мог ли император послать свои войска на Рейн, когда на Дунае продолжалась война между русской и оттоманской армиями, угрожавшая сопредельным областям его империи? Тем не менее Екатерина и Густав продолжали оказывать покровительство эмигрантам. Эти два государя аккредитовали полномочных послов при французских принцах в Кобленце, что стало провозглашением низложения Людовика XVI и даже падения Франции; признанием, что правительство французского королевства находится уже не в Париже. Кроме того, между Швецией и Россией был заключен оборонительный и наступательный союз в интересах восстановления французской монархии.
Людовик XVI, искренне желая в то время мирного течения дел, послал в Кобленц барона Виомениля и шевалье Куаньи с приказом своим братьям и принцу Конде распустить и разоружить эмигрантов. Его приказания восприняли как мольбу пленника; им не возражали, но и не повиновались. Пруссия и Германская империя оказали больше уважения намерениям короля: они распустили армии принцев и стали наказывать в пределах своих владений за оскорбление трехцветной кокарды.
Но в то самое время, когда император демонстрировал желание сохранить мир, война увлекала его против его воли. Он не согласился вести войну из-за высших интересов монархии и семейных чувств, но вынужден был начать ее ради незначительных интересов нескольких имперских принцев, которые имели владения в Эльзасе и Лотарингии и личные права которых оказались ущемлены новой французской конституцией. Леопольд, отказавший в помощи сестре, теперь предоставлял свою поддержку нескольким вассалам. В письме от 3 декабря 1791 года он объявил французскому кабинету свое формальное решение «оказать помощь принцам, имеющим впадения во Франции, если они не получат полного восстановления своих прав, принадлежащих им на основании трактатов».
Это угрожающее письмо, тайно (до официальной отправки) доставленное в Париж французским посланником в Вене, было принято королем с ужасом, а некоторыми из его министров и членами Национального собрания – с радостью. Война разрубает все узлы! Когда на правильный ход событий нет больше надежды, то надежду ищут в неизвестном. Война казалась предприимчивым умам необходимой мерой при всеобщем брожении, хорошим исходом для революции, способом возвратить королю власть посредством командования армией.
Жирондистские депутаты, польщенные присвоенным им титулом политических деятелей, хотели оправдать свои притязания смелым шагом, который сразу расстроил бы расчеты короля, народа и Европы. Они изучали Макиавелли и презрение к справедливости считали доказательством гения. Кровь народа для них значила мало, лишь бы она служила к выгоде их честолюбия. Якобинская партия, за исключением Робеспьера, также громко требовала войны: для этих людей война превратилась в апостольскую миссию, которая распространит их философию по всему миру: первый пушечный выстрел, сделанный во имя прав человека, должен потрясти все троны. Наконец, на войну возлагала надежды и партия умеренных конституционистов. Она льстила себя надеждой на возвращение исполнительной власти некоторой энергии вследствие необходимости сосредоточить военную власть в руках короля в минуту, когда опасность грозит всей нации.
Молодая, но уже влиятельная женщина сообщала последней партии обаяние своей юности, своего гения и своей страстности: это была госпожа де Сталь. Дочь Неккера с самого рождения жила в окружении политики. В салоне ее матери Вольтер, Руссо, Бюффон, д’Аламбер, Дидро, Кондорсе играли с этим ребенком и пробуждали его первые мысли. Популярность отца ласкала воображение девочки и породила в ней жажду славы, которая никогда не угасала. Госпожа де Сталь искала славы даже в народных бурях, среди клеветы и смерти. Гений ее был велик, душа – чиста, сердце – полно страстности. По энергии она была мужчиной, но по нежности – женщиной, и для исполнения идеала честолюбия судьба соединила в ее лице гений, славу и любовь.
Природа, воспитание и везение сделали возможным осуществление мечты женщины, философа и героя. Рожденная в республике, воспитанная при дворе, дочь министра и жена посланника, госпожа де Сталь по происхождению принадлежала к народу, по таланту – к писательскому миру, по общественному положению – к аристократии: три элемента революции смешались и боролись в ней. Гений этой женщины был подобен древнему хору, где все главные голоса драмы смешивались в единой гармонии. Во вдохновении она являлась мыслителем, в красноречии – трибуном, в привлекательности – полубогиней; красота ее, незаметная для толпы, воспринималась только умом и вызывала поклонение. Это, собственно, была даже не красота лица и форм, это было живое вдохновение и олицетворенная страсть. Черные лучистые глаза сверкали сквозь длинные ресницы нежно и горделиво. Ее взгляд, открытый и глубокий, как ее душа, казался в одно и то же время и ясным и проницательным. Блеск ее гения составлял лишь отражение нежности сердца. Потому-то к удивлению, которое она возбуждала, примешивалось скрытое чувство любви, а сама она из всех форм поклонения себе ценила только любовь.
События развиваются стремительно. Двадцати двух лет от роду госпожа де Сталь обладала зрелостью мысли, сопутствующей грации и энергии молодости. Она писала, как Руссо, говорила, как Мирабо. Пол не позволял ей принимать прямого участия в общественных делах, появляться на трибуне или в рядах армии. Ей приходилось оставаться невидимой в тех событиях, которыми она хотела управлять. Быть тайным гением великого человека, действовать его рукой, находить величие в его судьбе, блистать его именем – это было единственным доступным ей честолюбием. Госпожа де Сталь могла быть только совестью и вдохновением политического деятеля; она искала такого человека и в дни, о которых идет речь, подумала, что он уже найден.
В то время жил в Париже молодой офицер знатного происхождения, привлекательной внешности, с гибким, блестящим умом. Говорили, что в жилах этого человека течет королевская кровь; черты его лица напоминали Людовика XV. Этот слух подтверждался нежностью, которую испытывали к этому юноше тетки Людовика XVI: он вырос у них на глазах, был привязан к ним и благодаря их благосклонности достиг высших должностей при дворе и в армии.
Этого молодого человека звали Людовик Нарбонн.
Госпожа де Сталь увлеклась графом Нарбонном – сердцем и умом. Смелое и нежное воображение ее сообщило молодому офицеру все качества, какие она желала в нем видеть. Она сделала из него политического деятеля и героя. Она наделила его всеми своими мечтами, стараясь возвести на высоту своего идеала. Она завербовала ему поклонников, окружила ореолом, создала репутацию, указала ему роль, сделала из него живое олицетворение своей политики. Пренебречь мнением двора, соблазнить народ, принять предводительство над армией, устрашить Европу, увлечь Собрание своим красноречием, служить свободе, спасти нацию и сделаться посредником между троном и народом, примирить их в либеральной и вместе с тем монархической конституции – такова была перспектива, которую госпожа де Сталь рисовала самой себе и Нарбонну.
Он счел себя достойным такой судьбы, потому что она мечтала о ней для него. Драма революции сосредоточилась в этих двух умах, и их планы составляли некоторое время всю европейскую политику.
Госпожа де Сталь, Нарбонн и конституционная партия хотели войны, но войны только локальной, а не всеобщей, которая потрясла бы нацию до основания. Своим влиянием им удалось заместить весь дипломатический персонал лицами, преданными эмигрантам или королю. Они наполнили иностранные дворы надежными людьми. Марбуа послан был к Регенсбургскому сейму, Бартелеми – в Швейцарию, Талейран – в Лондон, Сепор вБерлин.
Талейрану поручили примирить аристократический принцип английской конституции с демократическими принципами конституции французской. Надеялись заинтересовать английских политиков революцией, которая стала бы подражанием английской и, выведя из неподвижности народ, успокоилась бы в руках просвещенной аристократии. Это поручение оказалось бы легким, если бы ход революции в Париже могли предсказать хоть на несколько месяцев вперед. Французские идеи стали популярны в Лондоне, оппозиция была настроена революционно.
Фокс и Берк, тогда еще друзья [18]18
Чарльз Фокс (1749–1806), вождь английских либералов, приветствовал события во Франции, в то время как Эдмунд Берк (1729–1797), идейный родоначальник британского консерватизма, воспринял их крайне негативно и подверг резкой критике, что положило конец их долгой дружбе.
[Закрыть], пробуждали в обществе горячее сочувствие континентальной свободе. Надо отдать должное Англии: нравственный и народный принцип, заложенный в основе ее конституции, никогда не противоречил себе и не препятствовал усилиям других народов выбрать свободное правительство.
Поручение Сепора в Берлине было более тонкого свойства. Речь шла о том, чтобы отговорить короля Прусского от союза с императором Леопольдом и увлечь берлинский кабинет к союзу с революционной Францией. Все инструкции Сегюра заключались в двух словах, переданных устно: увлечь и подкупить.
Король Прусский имел множество фаворитов и любовниц. Мирабо еще в 1786 году писал: «В Берлине не может быть тайн от французского посланника, разве только из-за недостатка денег и ловкости: эта страна бедна и жадна до денег; там нет такого государственного секрета, который нельзя было бы купить за 3000 луидоров». Таким образом, Сегюр предполагал прежде всего склонить на свою сторону двух фавориток короля.
Но за два часа до прибытия посланника в Берлин в руки королю попали подложные письменные инструкции. Они открыли королю весь план, основанный на соблазне и подкупе королевских фаворитов; их характеры, честолюбие, соперничество, истинные или мнимые слабости, способы воздействия через них на короля – все это там было описано с доверчивой беспечностью. Король покраснел при мысли о том, какую власть над его политикой приписывают любви и интриге, и пришел в негодование при виде попытки подкупить его приближенных. Так всякая возможность переговоров была уничтожена до приезда самого посланника.
Фридрих-Вильгельм сделал вид, что не хочет говорить с Сегюром. В его присутствии он громко спросил у посланника курфюрста Майнцского, нет ли известий от принца Конде. Тот отвечал, что принц приближается со своей армией к французским границам. «Было бы хорошо, – сказал король, – если бы он вошел туда». Сегюр сделал в тот момент гораздо больше того, что мог: узнав о существовании подложных инструкций, он достал их копию и доказал Фридриху-Вильгельму их фальшивость. Но и другие интриги лишь расстроили все усилия и уничтожили надежды Сегюра. Он просил о своем отозвании. Перспектива несчастий отечества и войн в Европе довели его до отчаяния: ходил даже слух о попытке самоубийства.
В то же самое время конституционная партия попыталась склонить на сторону Франции принца, репутация которого, по мнению Европы, имела вес, равный трону. Это был Карл Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский, ученик Фридриха Великого, предполагаемый наследник его военных знаний и вдохновения, названный заранее общественным мнением генералиссимусом в будущей войне с Францией. Лишить императора и короля Прусского такого предводителя их армий значило бы отнять у Германии веру в успех и победу.
Имя герцога Брауншвейгского обладало обаянием и вызывало уважение к Германии, обеспечивая ей неприкосновенность. Госпожа де Сталь и ее партия сделали попытку завладеть этим именем. Тайные переговоры происходили между госпожой де Сталь, Нарбонном, Лафайетом и Талейраном. Кюстину, сыну известного генерала Кюстина, поручили сообщить герцогу Брауншвейгскому предложения конституционной партии. Этот молодой человек, фанатичный поклонник прусской тактики и герцога Брауншвейгского, уроки которого он использовал в Берлине, внушал принцу доверие. Кюстин предложил ему титул генералиссимуса французских войск, жалованье в три миллиона и положение во Франции, равное его владениям и рангу в Германской империи. Письмо с этими предложениями было подписано военным министром и самим Людовиком XVI.
Кюстин отправился в Брауншвейг в январе 1792 года. По приезде туда он переслал письмо герцогу. Прошло четыре дня, прежде чем посланник добился свидания. Герцог высказал ему с военной откровенностью, какую гордость и признательность внушает ему оценка его достоинств Францией. «Но, – прибавил герцог, – моя кровь принадлежит Германии, а моя преданность – Пруссии. Мое честолюбие удовлетворено тем, что я второе лицо в этой монархии, которая меня усыновила. Из-за рискованной славы на изменчивой арене революций я не оставлю высокое и прочное положение, которое дают мне в моем отечестве рождение, долг и некоторая уже приобретенная мной слава». В конце разговора Кюстин, видя непоколебимость принца, изложил ему свое последнее предложение, а именно перспективу французской короны, которая, в случае ее падения с головы Людовика XVI, может быть поднята руками победоносного генерала. Герцог казался ослепленным таким предложением и распростился с Юостином, не отнимая у него надежды на свое согласие. Посланник уехал с торжеством, но спустя несколько дней, под влиянием раскаяния или благоразумия, герцог отвечал формальным отказом на все сделанные ему предложения. Свой ответ он адресовал самому Людовику XVI, и таким образом этот несчастный король понял, как слабо держится на его голове корона.
VI
Первые заседания Законодательного собрания – Партия духовенства высказывается против гражданской присяги – Речь Бриссо против держав и эмигрантов – Письмо Андре Шенье о свободе богослужения – Борьба жирондистских и якобинских газет против фельянов – Лафайет оставляет командование национальной гвардией – Парижский мэр Байи удаляется и на его место назначен Петион
С 29 сентября по 1 октября происходила смена правления. С первого же заседания Законодательного собрания стали заметны беспорядочные колебания власти, которая не обладала равновесием, старалась найти себе поддержку в своем собственном благоразумии и, переходя от оскорблений к раскаянию, ранила сама себя оружием, вложенным в ее руки.
Внешний вид Собрания переменился: казалось, Франция помолодела в одну ночь. Гордость дворянства, выражавшаяся во взглядах и движениях, исполненная достоинства осанка духовенства и правительственных лиц, суровая важность первых депутатов среднего сословия внезапно уступили место новым людям, смущение которых, соединенное с заносчивостью, более могло быть свойственно завоевателям, чем лицам, привыкшим обладать властью. Когда президент вызвал для формирования временного бюро депутатов, не достигших еще двадцатипятилетнего возраста, шестьдесят молодых людей столпились вокруг трибуны. Такая молодость представителей нации одних беспокоила, других радовала: было понятно, что это поколение разорвало связь со всеми традициями и предрассудками старого порядка. Неопытность их стала достоинством, молодость – своего рода присягой. Для спокойных времен нужны старцы, для революций – юнцы.
Лишь только Собрание сформировалось, в нем обнаружился двойственный – полумонархический-полуреспубликанский – дух; завязалась борьба, с виду пустая, но в сущности серьезная, и в течение двух дней победа переходила то на ту, то на другую сторону. Депутация, которая отправилась к королю, чтобы возвестить ему состав Собрания, в следующих выражениях отдала отчет о своем поручении: «Мы колебались относительно формы выражений, которые должно принять, говоря с королем, – заявил президент депутации Дюкастель. – Мы боялись оскорбить и национальное достоинство, и достоинство короля. И потому решили сказать так: „Государь, Собрание учреждено; оно послало нас, чтобы уведомить о том Ваше Величество“. Мы отправились в Тюильри. Министр юстиции вышел и объявил нам, что король не может принять нас раньше, чем в сегодня в час. Мы думали, что общее благо требует немедленной аудиенции, и потому стали настаивать. Тогда король велел сказать, что примет нас в девять часов. Мы пришли. В четырех шагах от короля я ему поклонился и произнес условленные слова. Король спросил у меня имена моих товарищей; я отвечал, что не знаю их. Мы хотели уже удалиться, когда он остановил нас, сказав: „Я могу вас видеть не ранее пятницы…“».
При последних словах глухое волнение, которое уже бродило в Собрании, разразилось шквалом: «Я требую, – кричал один депутат, – чтобы больше не употребляли титул „величество“ ни здесь, ни вне этих стен!» – «Я требую, – прибавил другой, – чтобы был уничтожен титул „государь“, произошедший от слова „господин“, так как в нем выражается признание верховной власти за тем лицом, к которому прилагают подобный титул». – «Я требую, – сказал депутат Беккэ, – чтобы мы не превращались в кукол, которые встают или садятся, когда королю будет угодно встать или сесть». Тут в первый раз возвысил голос Кутон, и первое слово его оказалось угрозой для королевского сана: «Здесь нет другого величества, кроме величества закона и народа, – сказал он, – мы не дадим королю другого титула, кроме „короля французов“! Унесите это возмутительное кресло, позолоченное седалище: пусть король считает за честь сидеть в простом кресле, пусть весь церемониал между ним и нами состоит в равенстве: когда он снимет шляпу и встанет, будем и мы стоять с непокрытыми головами, но мы наденем головные уборы и сядем, когда сядет он».
Постановили, что каждый вправе сидеть в шляпе в присутствии короля. Гарран де Кулон заметил, что этот декрет может вызвать некоторую тревогу в Собрании. Подобное право, предоставленное всем, даст одним возможность выказать свою гордость перед королем, а другим – лесть. «Тем лучше, – раздался чей-то голос, – если есть льстецы, всем надо знать их!» Решили также поставить в зале два одинаковых кресла на одном уровне: одно для президента, другое для короля; наконец, постановили, что королю не полагается никакого другого титула, кроме титула «король французов».
Эти декреты были унизительны для короля, встревожили конституционистов, взволновали народ. «Разве мы для того удержали короля, – говорили они, – чтобы предавать его оскорблениям и осмеянию? Нация, которая не уважает себя в лице своего наследственного главы, будет ли питать уважение и к своим избранным представителям?» Собрался совет министров. Король с горечью объявил, что вовсе не обречен предавать королевское достоинство оскорблениям Собрания и намерен открыть заседание последнего через министров.
Слух об этом, распространившись по Парижу, произвел внезапную вспышку в пользу короля. Собрание, все еще колеблющееся, почувствовало этот удар. Популярность, которую оно искало, ускользала из его рук.
Верньо, тогда еще неизвестный жирондистский депутат, с первых же слов своей речи обнаружил дерзость, соединенную с нерешительностью, которые вообще характеризовали политику Жиронды. «Кажется, дело ясное, – сказал он, – если декрет касается внутренней политики, то он должен исполняться немедленно. Для меня же очевидно, что декрет касается именно внутренней политики, так как между Законодательным собранием и королем не существует отношений власти и подчиненности. Речь идет просто о внимании, которое требуют оказывать королевскому достоинству. Я не знаю, зачем желают восстановления титулов „государь“ и „величество“, которые напоминают нам феодализм. Король должен считать за честь титул „король французов“».
Депутат Эро де Сешель потребовал уничтожения декрета. Депутат Шампион упрекал своих товарищей за использование первых заседаний для прений о таких пустяках. «Я не боюсь идолопоклонства народа в отношении золотого кресла, но боюсь борьбы между двумя властями! Вы не хотите слов „государь“ и „величество“; вы не хотите даже, чтобы королю рукоплескали, как будто можно запретить народу выражение признательности, когда король его заслуживает! Не будем позорить себя, господа, преступной неблагодарностью по отношению к Национальному собранию, которое сохранило королю эти знаки почтения». Дюкастель высказался в том же смысле. По неосторожности он употребил слово «государь» и прибавил, что законодательная власть включает в себя как Собрание, так и короля. Такое кощунство, такая невольная ересь вызвали в зале страшную бурю. Однако декрет, оскорбительный для королевского достоинства, тем не менее отменили. Это отступление встретило восторг со стороны роялистов и национальной гвардии. Конституционисты увидели в нем предвестник согласия между ветвями власти. Король же счел это событие торжеством не совсем угасшей верности.
Все они обманывались: это было просто движение великодушия, которое следовало за грубостью; колебание народа, который не решается разбить одним ударом то, чему долгое время поклонялся.
Революционная партия, собравшись вечером у якобинцев, оплакивала свою неудачу, обвиняла и обличала всех и каждого. «Смотрите, – говорили ораторы, – какая разрушительная работа совершена в одну ночь! Какая победа продажности и страха! Члены прежнего Собрания, смешавшись в зале с новыми депутатами, нашептывали своим преемникам о вреде уступок, которые непременно обесчестят последних. Вечером, после заседания, те же депутаты рассыпались группами по Пале-Роялю, предсказывали всюду волнения и анархию, а парижскому народу, который предпочитает свое частное благосостояние общественной свободе, внушали страх насчет снижения кредитов и исчезновения звонкой монеты. Разве это племя может противиться подобным аргументам?»
Между тем народ, который после стольких бурных дней стремился к покою, нуждался в труде, деньгах и хлебе и, сверх того, был напуган приближением суровой зимы, равнодушно отнесся и к самой попытке, сделанной Собранием, и к отступлению его. Французы оставили безнаказанными оскорбления депутатов, которые поддерживали декреты. Гупильо, Кутон, Базир, Шабо в самом Собрании подверглись угрозам со стороны офицеров национальной гвардии. «Берегитесь! – говорили им эти солдаты, вышедшие из народа и подкупленные троном. – Мы не хотим, чтобы революция пошла дальше. Вы у нас на виду, мы проколем вас штыками!»
Король, успокоенный таким настроением общества, 7 октября отправился в Собрание. Его появление послужило сигналом к единодушным рукоплесканиям. Одни аплодировали королю; другие – конституции. Последняя внушала тогда настоящий фанатизм тем инертным массам, которые судят о предметах по названию и считают священным все то, что закон таковым провозглашает. Криком «Да здравствует король!» не довольствовались, кричали также: «Да здравствует Его Величество!» Аплодировали даже королевскому креслу, установленному подле кресла президента.
Король говорил стоя и с непокрытой головой. Речь его действовала успокоительно на умы и трогала сердца. За неимением энтузиазма она дышала искренностью. «Чтобы наши труды, – сказал король, – принесли все то благо, которого должно от них ожидать, нужно, чтобы между Законодательным собранием и королем сохранялись постоянная гармония и неизменное доверие. Враги нашего спокойствия будут всеми силами стараться нас разъединить, но пусть любовь к отечеству вновь соединит нас, а общий интерес свяжет неразрывными узами! Не останется более ни для кого повода жить вдали от страны, в которой законы выполняются в полной мере и все права уважаются».
Этот намек на эмигрантов и косвенный призыв, обращенный к братьям короля, наполнили ряды Собрания трепетом радости и надежды. Королю отвечал президент Пасторе, умеренный конституционист. «Государь, – сказал он, – самим своим присутствием среди нас вы приносите новую присягу отечеству. Несколько дней назад вы сказали, что нуждаетесь в любви французов. И мы также нуждаемся в вашей любви. Конституция сделала вас величайшим монархом, а ваша любовь к ней поставит Ваше Величество в ряд самых любимых королей».
Популярность явилась к королю, словно утренний ветерок, который на минуту очищает небо и обманывает даже людей, уже привыкших не доверять подобным признакам. Королевская семья хотела, по крайней мере, насладиться такой благоприятной переменой и особенно порадовать ею дофина и принцессу: эти дети знали только гнев народа, нацию они видели только сквозь ряд октябрьских штыков, под рубищем мятежа и сквозь пыль вареннской дороги.
Вечером все королевская семья отправилась в Итальянский театр. Утренние слова короля, черты его лица, проникнутые доверием и добротой, красота двух принцесс, наивная грация детей произвели на зрителей большое впечатление: сострадание соединилось с уважением, а энтузиазм смягчил сердца до умиления. Зал огласился рукоплесканиями. Дофин, прелестный ребенок, сидел на коленях королевы и, поглощенный игрой актеров, наивно повторял своей матери их жесты как бы для того, чтобы передать ей содержание пьесы. Это беспечное спокойствие невинности среди бурь, эти игры ребенка у подножия трона, готового обратиться в эшафот, эти неприкрытые движения сердца королевы, столь долго замкнутого для всякой радости, – все это вызывало слезы на глазах зрителей; сам король плакал. В революционные времена случаются такие моменты, когда самая яростная толпа становится кроткой и милосердной; это происходит именно тогда, когда в ней говорит естество, а не политика и вместо чувств толпы проявляются чувства человека.
Собрание поспешило вновь завладеть симпатиями нации, которых на время лишилось из-за мимолетного умиления. Три обстоятельства волновали умы: вопрос о духовенстве, вопрос об эмиграции и опасность войны.
Учредительное собрание совершило большую ошибку, остановившись на полумерах относительно реформы французского духовенства. Конституция освободила гражданина; вслед за тем следовало освободить из-под опеки государства верующих и возвратить веру индивидуальному разуму и Богу.
Философы Учредительного собрания отступили перед трудностью этого дела. Трон был привязан к алтарю, теперь они хотели привязать алтарь к трону. Это значило только переменить тиранию, угнетать совесть с помощью закона вместо угнетения закона с помощью совести. Гражданская конституция духовенства стала выражением этого взаимно ложного положения. Духовенство лишили тех неотчуждаемых имуществ, которые в виде церковной десятины облагали налогом население Франции. У духовенства отняли его бенефиции, аббатства и десятины, феодальные принадлежности алтаря. Взамен оно получило содержание, основанное на выплате налогов.
Условием договора, который позволял духовенству службу, влияние и мощное министерство религий, стало требование принести присягу конституции. Между тем эта конституция содержала параграфы, которые посягали на духовное главенство и административные привилегии римского двора. Совесть католиков была возмущена. Революция, носившая до тех пор исключительно политический характер, сделалась ересью в глазах части духовенства и верующих. Из числа епископов и простых священников одни принесли гражданскую присягу, которая гарантировала их существование, другие отказывались от нее или присягали и потом отступали от присяги. Большая часть приходов имела двух священников: конституционного, труд которого оплачивался правительством, и непокорного, отказавшегося от присяги, – последний был лишен доходов и рядом с законным алтарем воздвигал другой алтарь в какой-нибудь тайной часовне или на открытом поле. Эти два священнослужителя принадлежали одному и тому же культу, но взаимно друг друга отлучали от церкви: один – во имя конституции, другой – во имя папы и церкви.
Людовик подписал гражданскую конституцию духовенства нехотя, но сделал это только как король, сохранив для себя свободу совести. Он оставался христианином и католиком во всей евангельской простоте, в смиренном повиновении церкви. Упреки, которые король получал из Рима за свою слабость, мучили его совесть и волновали ум. Он не переставал вести официальные или секретные переговоры с папой, то стараясь получить от главы церкви снисходительную уступку в отношении Франции, то советуя ему благоразумное выжидание. Только такой ценой мог он возвратить мир своей душе. Рим в свою очередь мог даровать королю только сострадание. Громоподобные буллы неприсягнувших священников обрушивались на население и достигали подножия трона. Король с трепетом ждал, что когда-нибудь они разразятся над его собственной головой.