Текст книги "История жирондистов Том I"
Автор книги: Альфонс де Ламартин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
Демулен явился жестоким чадом революции, Марат же стал ее яростью; в его идеях слышались прыжки дикого зверя, а в слоге – скрежет когтей. Его журнал «Друг народа» обливался кровью в каждой строке. Писатель без таланта, ученый без имени, страстно желая славы, но не получив ни от общества, ни от природы средств прославиться, он мстил всему великому не только в обществе, но и в природе. Гений был Марату ненавистен не менее аристократии. Марат его преследовал как своего личного врага. Равенство сделалось его манией потому, что чье-нибудь превосходство становилось ему мучением. Марат любил революцию, поскольку она понижала всех до его уровня; он любил ее кровь потому, что кровь смывала оскорбительность его долгой неизвестности. Он сделался доносчиком во имя народа, зная, что донос – это не что иное, как лесть по отношению к тем, кто сам трепещет. Народ же трепетал всегда. Истинный пророк демагогов, вдохновляемых безумием, Марат выдавал свои ночные грезы за дневные заговоры. Он прикрывался таинственностью, как все оракулы. Он жил во мраке, выходил только ночью, вступал в сношения с людьми только после зловещих предосторожностей. Подземелье служило ему жилищем. Он скрывался там, невидимый ни кинжалу, ни яду. Журнал его представлял воображению нечто сверхъестественное. Доверие, которое питали к Марату, походило на поклонение. Запах крови, которой он беспрестанно требовал, бросался ему в голову. Это было безумие революции, выразившееся в человеке, который сам был олицетворенным безумием!
Бриссо, Кондорсе, Карра, Лакло – все эти люди побуждали народ идти дальше пределов, которые Барнав ставил событию 21 июня. Статьи порождали предложения, за предложениями следовали петиции, за петициями – уличные волнения.
Народ, у которого вся политика состоит в чувстве, ничего не понимал в отвлеченных суждениях государственных людей Собрания, из уважения к королевскому сану навязывающих ему беглого короля. Умеренность Барнава и Ламетов в глазах народа стала сообщничеством. Во время всех народных сборищ слышались крики об измене. Декрет Собрания послужил сигналом возрастающего брожения, которое с 13 июля выразилось в проклятиях и угрозах. Массы рабочих, выйдя из мастерских, наполнили городские площади и требовали от муниципальных властей хлеба; чтобы их успокоить, община решила выдать им продовольственные и денежные субсидии. Байи, мэр Парижа, открыл для них временные работы, люди ненадолго отвлеклись, но очень скоро забросили работу, привлекаемые шумом и криками о голоде.
Толпа направлялась из ратуши к Клубу якобинцев, из клуба – в Национальное собрание, требуя теперь уже низложения республики. У этой толпы не было другого вождя, кроме тревоги. Воля ее звучала тем могущественнее, чем она была анонимнее. Толпа шла сама, говорила сама, сама писала на улицах свои угрожающие воззвания. Первая из таких петиций, представленная Собранию 14-го числа в сопровождении 4000 просителей, оказалась так и подписана: «Народ». Собрание, твердое и бесстрастное, выслушав петицию, перешло к очередному вопросу повестки дня.
Выйдя из Собрания, толпа направилась на Марсово поле. Вторую петицию составили в выражениях еще более повелительных: «Уполномоченные свободного народа, неужели вы разрушите дело, которое мы совершили?! Неужели вы замените свободу царством тирании? Если это так, то знайте, что французский народ, завоевавший себе права, не хочет больше их терять». Оставив Марсово поле, народ окружил Тюильри, Национальное собрание, заполнил Пале-Рояль. Призвали закрыть театры и провозгласили запрет на общественные увеселения до тех пор, пока требования народа не окажутся выполненными.
Вечером до четырех тысяч человек сошлось в Клубе якобинцев: именно там находились люди, обладавшие наибольшим доверием нации. Трибуну занял член клуба, который обвинил одного гражданина в оскорблении Робеспьера. Обвиненный оправдывался, но его выгнали из Собрания. В эту минуту появился Робеспьер и просил прощения для этого гражданина. Рукоплескания приветствуют его великодушное вмешательство, энтузиазм достигает своего апогея. Лакло предлагает составить петицию. Она будет отправлена в департаменты и удостоверена десятью миллионами подписей. Один из членов возражает против этой меры – во имя мира. Тогда поднимается Дантон: «Я также люблю мир, но не мир рабства. Если у нас есть энергия, покажем ее. Пусть те, кто не чувствуют в себе мужества взглянуть в лицо тирании, не трудятся подписывать нашу петицию. Нам не нужно лучшего испытания, чтобы узнать самих себя».
Затем вновь заговорил Робеспьер. Он указал народу, что Барнав и Ламеты играют такую же роль, как Мирабо: «Они действуют по соглашению с нашими врагами, а нас называют мятежниками!» Более осторожный, чем Лакло и Дантон, он, впрочем, не высказался о петиции. В итоге народ одержал верх: разошлись в полночь, согласившись подписать петицию на другой день на Марсовом поле.
Следующий день был потерян для восстания в распрях между клубами относительно формы петиции. Между тем Собрание со вниманием, Байи с готовностью, а Лафайет с решимостью наблюдали за подавлением волнений. Шестнадцатого июля Собрание пригласило к себе муниципальные власти и министров, возложив на них ответственность за общественный порядок, затем составили текст обращения к французам, чтобы объединить их вокруг конституции. Вечером Байи распорядился опубликовать прокламацию против агитаторов. Якобинцы, находясь в нерешительности, сами постановили подчиниться распоряжениям Собрания.
Семнадцатого числа рано утром народ начал собираться на Марсовом поле и окружать Алтарь Отечества, воздвигнутый посреди площади Федерации. Странный случай открыл собой череду убийств, совершившихся в этот день. Когда толпа возбуждена, все служит ей поводом к преступлению. Молодой живописец, который раньше времени, назначенного Собранием, списывал патриотические надписи, сделанные на боках Алтаря, услышал под своими ногами легкий шум. Взглянув внимательнее, он с изумлением увидел острие бурава, которым люди, прятавшиеся под ступеньками Алтаря, пробивали доски пьедестала. Художник побежал к первому же военному посту. Солдаты последовали за ним. Приподняв одну из ступенек, нашли двух инвалидов, которые ночью забрались под Алтарь без всякого дурного намерения, как сами сознались, кроме детского и неуместного любопытства. Немедленно распространилась молва, что под Алтарь подведены мины, чтобы взорвать народ, а подле заговорщиков найден бочонок с порохом, что инвалиды, захваченные среди приготовлений к преступлению, – это наемники аристократии, что они сознались в своем роковом намерении и им обещали награду в случае успеха злодейства. Инвалидов допросили. Как только последние вышли из караульного помещения, толпа бросилась на них, отбила у конвоя – и через минуту оба были убиты, а их головы на концах пик понесли по окрестностям Пале-Рояля.
Известие об этом убийстве, распространившееся по городу, вызвало разнородные чувства, в зависимости от того, кто видел в этом деле преступление народа, а кто – преступление его врагов. Истина обнаружилась позже. Волнение увеличилось от негодования одних и от подозрений других. Байи послал на Марсово поле трех комиссаров с батальоном. Другие комиссары обходили кварталы столицы, читая народу прокламацию правительства и воззвание Национального собрания. Площадь Бастилии была занята национальной гвардией и патриотическими обществами.
Дантон, Демулен, Фрерон, Бриссо и главные вожди народа исчезли: по словам одних, чтобы условиться о приготовлениях к восстанию у Лежандра, по словам других – чтобы избегнуть ответственности за этот день. Впоследствии это последнее объяснение легло в основу ненависти Робеспьера к Дантону, которому Сен-Жюст сказал в своем обвинительном акте: «Мирабо, замышлявший перемену династии, понял цену твоей смелости; он ухватился за нее. Ты удалился от законов и от строгих принципов. О тебе не было слышно до самых убийств на Марсовом поле. Ты поддержал этот ложный шаг народа, который только послужил предлогом к тому, чтобы расправить красное знамя! Вместе с Бриссо ты был избран редактором петиции, а затем вы ускользнули от неистовства Лафайета, который велел умертвить десять тысяч патриотов. Бриссо спокойно остался в Париже, а ты – ты проводил безмятежные дни в Арсисюр-Об. Вполне ли понятно спокойствие твое в Арси, спокойствие одного из авторов петиции, тогда как подписавшие ее закованы в цепи или перерезаны? Бриссо и ты – вы были достойны признательности со стороны тирании, потому что уже не являлись для нее предметом ненависти!»
Камилл Демулен оправдывал отсутствие на Марсовом поле Дантона, свое и Фрерона тем, что Дантон скрылся в доме своего тестя, в Фонтенуа, где был окружен шайкой шпионов Лафайета; Фрерон, проходя по Новому мосту, оказался сбит с ног и ранен четырнадцатью наемными бандитами; наконец, сам Камилл, обреченный на смерть от кинжала, избежал ее только по причине ошибочного описания его примет.
Между тем толпа начала прибывать на Марсово поле через все входы. Люди выглядели взволнованно, но не угрожающе. Национальная гвардия, все батальоны которой были поставлены на ноги Лафайетом, находилась под ружьем. Один из отрядов, прибывший утром на Марсово поле с пушками, удалился по набережным, потому что не хотели раздражать народ без надобности.
В полдень люди, собравшиеся вокруг Алтаря Отечества, видя, что не появляется никто из якобинских комиссаров, которые обещали принести петицию, избрали из своей среды четырех комиссаров для составления петиции. Один из них взял перо. Граждане столпились вокруг него, и он начал писать: «На Алтаре Отечества, 15 июля 3-го года. Представители нации! Ваши труды подходят к концу! Совершилось великое преступление: Людовик бежал, постыдно оставив свой пост, государство находилось на волосок от анархии. Беглеца арестовали, он возвращен в Париж. Сейчас нам объявляют, что он будет королем. Но не таково желание народа! Декрет об этом не имеет силы, потому что противен желанию народа, истинного вашего государя. Уничтожьте этот декрет! Король отрекся от престола самим своим преступлением. Примите его отречение, созовите новую учредительную власть, укажите виновного и организуйте власть исполнительную».
Эту петицию выложили на Алтарь Отечества, и листы покрылись четырьмя тысячами подписей.
Эта петиция, до сих пор находящаяся в архиве муниципалитета, хранит на себе отпечаток руки народа. В ней уже кое-где попадаются зловещие имена, которые в первый раз выходят из неизвестности и становятся знаками своего времени.
Вот Шометт, тогда студент медицины, улица Мазарини, № 9. Майяр, организатор сентябрьских убийств. Далее Эбер. Ниже Анрио, «генерал казненных». Подпись Эбера, который впоследствии стал известен как Папаша Дюшен [8]8
Так (Le Рéге Duchesne) называлась газета, которую с 1790-го по 1794 год выпускал Эбер.
[Закрыть], похожа на паука, раскинувшего свои лапки в ожидании добычи. Под ним подписался Сантерр: это было последнее имя человека известного. Остальные означают только толпу: сотни, тысячи трепещущих рук явились, чтобы перенести на бумагу свое невежество или свою ярость. Многие из этих рук не умели даже писать. Чернильный круг с крестом посредине свидетельствует о чьей-то безымянной воле. Видно несколько женских имен. Можно узнать руку ребенка по неверному почерку, руководимому посторонней рукой. Эти бедные дети исповедовали веру своих родителей, не владея еще письмом.
Муниципальное управление в два часа получило известие об убийствах, совершенных на Марсовом поле, и об оскорблениях, нанесенных национальной гвардии, которую послали рассеять сборище. Самого Лафайета задело несколькими камнями, брошенными из толпы. Носился даже слух, что человек в форме гвардейца выстрелил в него из пистолета, что этот человек, арестованный конвоем генерала и приведенный к нему, был им великодушно прощен: этот слух бросил геройский свет на Лафайета и воодушевил новым жаром преданную ему национальную гвардию.
Узнав об этом, Байи больше не колебался провозгласить военное положение и развернуть красное знамя – последний аргумент против восстания. Со своей стороны инсургенты [повстанцы], встревоженные при виде красного знамени, которое развевается в окнах ратуши, послали в муниципалитет двенадцать депутатов. Эти депутаты добрались до приемного зала, пройдя через лес штыков и требуя освобождения и выдачи трех арестованных граждан. Их не слушали. Тогда приняли решение сражаться. Мэр и муниципальный совет со словами угроз сходят с лестницы ратуши. Вся площадь заполнена национальными гвардейцами и буржуазией. При виде Байи с красным знаменем впереди крик энтузиазма вырывается из множества глоток. Национальные гвардейцы внезапно поднимают свои ружья и начинают стучать прикладами о мостовую. Народная сила, возбужденная негодованием против клубов, выразилась в одном из тех нервных потрясений, которые охватывают как отдельных лиц, так и целые собрания. Общественное настроение было возбуждено. Удар мог прийти с любой стороны.
Лафайет, Байи, муниципальные власти пошли по улицам с красным знаменем впереди, в сопровождении 10 000 национальных гвардейцев; батальоны гренадеров составляли авангард этой армии. Громадная толпа народа, по естественному влечению, следовала за волнами штыков, которые медленно направлялись к Марсову полю. Во время этого шествия другая народная толпа, собравшись с утра около Алтаря Отечества, продолжала мирно подписывать петицию. Она знала, что войско будет собрано, но не верила в возможность насилия. Красное знамя в ее глазах стало только новым законом, к которому следует относиться с тем же презрением, что и к прежним.
Достигнув Марсова поля, Лафайет разделил свою армию на три колонны. Первая из них прошла улицей Эколь Милитер, а вторая и третья – через два прохода в направлении от Военной школы к Сене. Байи, Лафайет и чиновники муниципалитета находились во главе средней колонны. Гром 400 барабанов и стук колес орудийных лафетов по мостовой заставили на минуту смолкнуть глухой ропот 50 000 мужчин, женщин и детей, которые занимали середину Марсова поля или теснились по его гласисам [9]9
Гласис – незастраиваемое пространство впереди земляной насыпи или на ее месте, если она уничтожена.
[Закрыть]. В ту минуту, когда Байи проходил между гласисами, народ разразился неистовыми криками: «Долой красное знамя! Позор Байи! Смерть Лафайету!» Комья грязи – единственное оружие толпы – полетели в национальную гвардию и задели лошадь Лафайета, красное знамя и самого Байи. Народ совсем не думал сражаться, он хотел только запугать противника. Байи велел сделать предписанные законом предупреждения. На них ответили воплями. Сохраняя бесстрастное достоинство, Байи отдал приказ рассеять людей силой. Лафайет велел сначала стрелять в воздух, но народ, ободренный тем, что никого не ранили, снова сплотился перед национальной гвардией. Тогда смертоносный залп опрокинул разом 500 или 600 человек. В ту же минуту колонны заколебались, кавалерия двинулась, артиллеристы приготовились снова открыть огонь. Картечь в этой густой толпе разнесла бы на куски множество людей. Лафайет, не видя другой возможности сдержать раздраженных артиллеристов, подскакал к самому жерлу пушки и этим героическим поступком предотвратил тысячи жертв.
Марсово поле в миг опустело; на нем остались только трупы женщин и детей да несколько храбрецов, которые, стоя на ступеньках Алтаря Отечества под пушечными выстрелами, собирали и делили между собой листы петиции, стараясь спасти эти драгоценные свидетельства воли народа, а возможно, и кровавый залог будущего народного мщения. Колонны национальной гвардии и кавалерия преследовали беглецов некоторое время и взяли в плен несколько сот человек. Со стороны национальной гвардии никто не погиб; истинное число жертв со стороны народа осталось неизвестным. В течение ночи площадь очистили от трупов; Сена унесла их в океан.
Утром Байи явился на заседание Собрания отдать отчет в торжестве закона. «Составлялись заговоры, – сказал он, – пришлось применить силу. Жестокая кара породила преступление». Президент от имени Собрания одобрил поведение мэра, Барнав в холодных выражениях поблагодарил национальную гвардию, похвалы его походили чуть ли не на извинения.
Вечером открылись заседания клубов. Робеспьер, Бриссо, Дантон, Камилл Демулен, Марат, которые исчезли на несколько дней, появились опять, и к ним вновь возвратилась смелость. Из обвиняемых они сделались обвинителями. Речи их покрыли проклятиями имена Байи и Лафайета. Красное знамя сделалось эмблемой правительства, гробом свободы. Заговорщики загримировались жертвами и запугивали народное воображение вымышленными рассказами о гнусных преследованиях.
«Взгляните, – писал Демулен, – взгляните на последователей Лафайета, которые в ярости выходят из своих казарм или, лучше сказать, из своих кабаков. Они заряжают свои пушки перед народом. Батальоны аристократов стремятся к резне. Среди кавалерии особенно заметна жажда крови, распаляемая двойным опьянением – от вина и от жажды мщения. Эта армия палачей больше всего посягала на женщин и детей. С этой минуты лучшие граждане подвергаются осуждению, их арестовывают в постелях, захватывают их бумаги, разбивают печатные станки, готовят списки осужденных. Умеренные публикуют эти списки и подписывают их. Надобно очистить общество, говорят они, от Бриссо, Карра, Петионов, Бонвилей, Фреронов, Дантонов! Патриоты сделались мятежниками!»
Пока революционная пресса раздувала в умах огонь мщения, клубы, успокоенные вялостью Собрания и скрупулезным следованием закону Лафайета, легко вынесли удар, нанесенный им на Марсовом поле. В обществе якобинцев шел раскол между его крайними членами и основателями – Барнавом, Дюпором и Ламетами. Основанием для этого раскола стал важный вопрос о непереизбрании членов Национального собрания в Законодательное собрание, которое вскоре должно было ему наследовать. Беспримесные якобинцы во главе с Робеспьером хотели, чтобы Национальное собрание отреклось всем составом и само себя предало остракизму: это дало бы место людям новым и более закаленным духом времени. Умеренные и конституционные якобинцы считали это отречение гибельным для монархии и роковым для своего честолюбия.
В минуты событий на Марсовом поле этот вопрос уже волновал якобинцев и грозил разрушением их клуба. Соперник его, клуб фельянов, составленный большей частью из конституционалистов и членов Национального собрания, занял положение более легальное и монархическое. Раздражение против Робеспьера и Бриссо побуждало основателей якобинского клуба объединиться с фельянами. Якобинцы трепетали при виде того, как вследствие этого разделения ослаблялось и ускользало от них господство над партиями. «Это двор, – говорил Демулен, друг Робеспьера, – сеет между нами раскол; он хорошо знает Ламетов, Лафайетов, Барнавов и Дюпоров. Милость двора служит парусом их претензиям; за отсутствием этого паруса они берутся за весла народа. Покажем же им, что они не будут вновь избраны и им не достичь ни одного важного поста ранее четырех лет. Они впадут в ярость и возвратятся к нам. Я видел Александра и Теодора Ламетов накануне того дня, когда Робеспьер настоял на запрете переизбрания. Тогда Ламеты были еще патриотами, но на другой день они перестали быть таковыми. „Нельзя этому подчиниться, – сказали они вместе с Дюпором, – придется оставить Францию“. О, дай Бог, чтобы они оставили Францию! Не должно ли глубоко презирать и Собрание, и парижский народ, зная пружины всего этого дела, а именно страх Ламетов и Лафайета, что власть ускользнет от них, а Дюпор и Барнав не будут вновь избраны!»
Петион, опечаленный раздором, выступал с трибуны якобинцев в примирительном духе. «Вы погибли, – сказал он, – если члены Собрания удалятся от вас и перейдут к фельянам. Предупредите удары врагов, обратитесь к филиалам и успокойте их относительно ваших конституционных намерений. Скажите им, что вас оклеветали. Скажите, что вы далеки от желания смутить общественный мир и цель всех ваших усилий состоит лишь в предупреждении волнений, которыми угрожает нам бегство короля. Скажите им, что уважение к Собранию, верность конституции, преданность отечеству и свободе – вот наши принципы!» Это обращение, продиктованное лицемерием и страхом, было принято и разослано во все общества, какие имелись в королевстве. За этой мерой последовала перестройка клуба якобинцев. В нем осталось только первоначальное ядро.
Фельяны со своей стороны написали патриотическим обществам во многие департаменты. Наступила минута междуцарствия. Но вскоре департаментские общества почти единодушно высказались в пользу якобинцев. «Явное и полное единение с нашими парижскими братьями» – так звучал общий лозунг всех клубов. Шестьсот клубов прислали письменные акты о присоединении к якобинцам, и только восемнадцать высказались за фельянов. Партии, как и сама нация, чувствовали потребность в единстве.
Петион в письме к своим избирателям, которое произвело громадный эффект, обвинял зачинщиков раздора. «Я трепещу за отечество, – говорил он. – Партия умеренных замышляет преобразовать конституцию и возвратить королю власть, только что добытую народом. Потрясенный этими мрачными мыслями, я прихожу в отчаяние; я готов покинуть пост, на который возвело меня ваше доверие! О мое отечество! Будь спасено, и тогда я готов мирно испустить последний вздох!»
Так говорил Петион, уже превращающийся во всеобщего кумира. Он не обладал ни смелостью, ни талантом Робеспьера, а только большей, чем у последнего, склонностью к притворству. Народ считал его честным, и слово Петиона пользовалось таким же авторитетом, как и его имя.
Коалиция, которую он обвинял перед народом, действительно существовала. Барнав вел переговоры с двором. Малуэ, красноречивый и ловкий член правой стороны, заключил с Барнавом договоренность. Между этими двумя людьми, вчера еще врагами, сегодня союзниками, был условлен план преобразования конституции. Наступила минута соединить в одно целое все отрывочные законы, вотированные в течение 30-месячной революции. Реакцией, которую произвела победа Лафайета, следовало немедленно воспользоваться.
Малуэ сообщил главным участникам роялистской партии план, составленный на совещаниях с Барнавом. Вот в чем он состоял: Малуэ должен взойти на трибуну и в сильной, аргументированной речи напасть на все недостатки конституции; он должен указать, что если эти недостатки не будут исправлены Собранием прежде представления конституции королю и народу для присяги, то присягать будут анархии. Триста членов правой стороны должны рукоплесканиями поддержать своего оратора. Тогда Барнав произнесет внешне раздраженную речь, в которой отомстит за конституцию, возразив Малуэ, но признает вместе с тем, что эта конституция, составленная под влиянием пламенного революционного энтузиазма и при чрезвычайно смутных обстоятельствах, являет несовершенство в некоторых своих частях, что мудрость Собрания может исправить эти недостатки и что в числе других улучшений, желательных для конституции, не худо коснуться двух или трех параграфов, неудовлетворительно определяющих функции исполнительной и законодательной власти. Друзья Барнава, Ламетов и Дюпора, а также все члены левой стороны, за исключением Робеспьера, Петиона, Бюзо и республиканцев, шумно одобрят оратора. Немедленно назначат комиссию для пересмотра названых параграфов. Эта комиссия представит свой доклад до конца законодательного периода, и триста голосов Малуэ, соединившись с конституционными голосами Барнава, обеспечат большинство монархическим поправкам, которые восстановят королевскую власть.
Но члены правой стороны единодушно отказались содействовать этому плану. «Исправлять конституцию – значит давать санкцию мятежу. Присоединяться к мятежникам – значит самим сделаться мятежниками. Восстанавливать королевское достоинство руками какого-нибудь Барнава – значит унизить короля до признания мятежниками. Надежды роялистов еще не так низко пали, чтобы им оставалось только сыграть роль в комедии революционеров. Король находится в Тюильри, но королевского достоинства там нет: оно в Кобленце [10]10
В Кобленце в это время жили оба брата Людовика XVI, граф Прованский и граф д’Артуа, вокруг них и сформировалось ядро эмигрантского движения.
[Закрыть], оно на всех европейских тронах. Монархии солидарны между собой; они сумеют восстановить французский трон и без соглашения с людьми, которые его ниспровергли».
Так рассуждали члены правой стороны. Злоба и жажда мщения перекрывали доступ соображениям умеренности и благоразумия, и монархия не могла двигаться к катастрофе с большей последовательностью, чем с той, которую ей обеспечивали друзья, а вовсе не враги.
Пока плененный король вел двойные переговоры – со своими братьями-эмигрантами (чтобы выяснить степень заинтересованности иностранных держав) и с Барнавом (касательно попыток одолеть Собрание), – последнее само теряло власть: революционный дух, выйдя из стен, в которых не оставалось для него больше надежды, воодушевил клубы и муниципалитеты и веял над выборами. Собрание совершило большую ошибку, объявив запрет на перевыборы своих членов в будущее Законодательное собрание.
Этот акт самоотречения, казавшийся бескорыстным геройством, в действительности принес в жертву отечество: он стал запретом на все незаурядное и триумфом посредственности. Как бы ни была нация богата талантами и добродетелями, она все-таки не обладает безграничным числом великих граждан. Природа скупа на великое. Ум, добродетель, характер, независимость, состояние, общее уважение и преданность – все это редко соединяется в одном человеке. Нельзя безнаказанно лишать общество заметных личностей. Учредительное собрание забыло эту истину, и даже отречение его оказалось похоже на месть. Роялистская партия стояла за отмену перевыборов, чтобы революция, ускользнув из рук Барнава, попала в тиски демагогов; республиканская партия – за уничтожение конституционистов. Последние подали голос против перевыборов в наказание за неблагодарность народа и чтобы заставить жалеть о себе. Это были разнородные страсти, одинаково дурные и могущие привести к гибели все партии.
Один король не желал подобной меры, он видел признаки раскаяния в Национальном собрании и вел переговоры с главными его членами. Новая нация, неизвестная и нетерпеливая, должна была предстать перед ним в новом Собрании. Шум, производимый в печати, в клубах, в общественных местах, служил королю достаточным указанием на то, каким людям взволнованный народ вручит свое доверие. Людовик предпочитал врагов уже известных и достигших цели врагам новым, пылким, которые, без сомнения, захотят превзойти в требовательности тех, на чье место заступили. Тогда им осталось бы только ниспровергнуть его трон, а ему – только отдать свою жизнь.
Главными из имен, которые в то время упоминались в прессе, были: в Париже – Кондорсе, Бриссо, Дантон; в департаментах – Верньо, Гюаде, Инар, Луве де Кувре, которые потом стали жирондистами, и Тюрио, Мерлен, Карно, Дантон и Сен-Жюст, которые, соединившись с Робеспьером, становились поочередно то его орудиями, то жертвами.
Политика Кондорсе проистекала из его философии. Он верил в божественность и всемогущество человеческого ума, подкрепляемого свободой. Небеса, куда человек устремляет свои лучшие мечты, Кондорсе перенес на землю. Наука была для него добродетелью, человеческий разум – божеством. Из этой системы он составил свою линию в политике, первым догматом которой было преклонение перед будущим и отвращение к прошлому. Ученик Вольтера, д’Аламбера и Гельвеция, он принадлежал к тому переходному поколению, через труды которого философия входила в Революцию. Более честолюбивый, чем Байи, Кондорсе не обладал его бесстрастным спокойствием. Аристократ по рождению, как и Мирабо, он перешел на сторону народа и, презираемый двором, ненавидел его со всей ненавистью отступника. Он желал республики лишь настолько, насколько она была необходима для ниспровержения предрассудков. Если бы идеи Кондорсе восторжествовали, он охотно вверил бы управление ими конституционной монархии. Это был скорее человек борьбы, чем анархии. Аристократы приносят с собой в народную партию чувство порядка и повиновения, они хотят регулировать беспорядок и управлять даже бурями. Настоящие анархисты – те, кто всегда повинуются неохотно и вместе с тем сознают себя неспособными руководить.
Кондорсе с 1789 года был редактором «Парижских хроник» – газеты, посвященной конституционным идеям. Если бы он владел ораторским искусством, то мог бы сделаться новым Мирабо в новом Собрании. Клуб парижских избирателей, собиравшийся в Сен-Шапель, избрал Кондорсе депутатом. Тот же клуб выбрал Дантона.
Дантон обладал уже известностью, какую толпа легко дает людям ярким и заметным. Это был один из тех людей, которые появляются в суматохе революций и носятся среди бури, пока она не поглотит их самих. В Дантоне все казалось сильно, грубо и вульгарно – как у самого народа. Конечно, он нравился народу, потому что походил на него. Его красноречие подражало воплям толпы, звучный голос напоминал рев восстания. Короткие и решительные фразы обладали точностью команд военачальника.
Не имея определенных принципов и морали, Дантон любил в демократии только волнения, он погружался в эту стихию и искал не столько власти, сколько того чувственного наслаждения, которое получает человек, уносимый быстрым течением. Он опьянялся революционным вихрем, как вином, и хорошо выносил это опьянение. Сохраняя хладнокровие среди ярости и веселость среди увлечения, он своими выступлениями смешил клубы даже в минуты бешенства. Дантон в одно и то же время и забавлял народ, и возбуждал его страсти. Довольный этим двойным влиянием, он не видел необходимости в уважении к народу; он не говорил ему ни о принципах, ни о добродетели, но лишь о силе.
Такой человек должен был с глубоким равнодушием относиться и к деспотизму, и к свободе. Презрение к народу даже больше склоняло Дантона на сторону тирании. Когда в людях не видят ничего божественного, то лучшее отношение к ним – порабощение. Дантон стоял за народ только потому, что сам вышел из народа, и потому, что народ одерживал вверх. Он изменил бы народу точно так же, как и служил ему, без малейших угрызений совести. Двор знал цену убеждениям Дантона. Он грозил двору для того, чтобы последний продолжал интересоваться его подкупом: наиболее революционные предложения Дантона оказывались только аукционным повышением цены за его совесть. Дантона покупали каждый день, а на следующий день он уже опять продавался.
Мирабо, Лафайет, Монморен, морской министр дела Порт, герцог Орлеанский, король – деньги из всех этих источников текли к нему, но не задерживались надолго. Всякий другой постыдился бы встречаться с людьми и партиями, обладавшими секретом его слабости, – Дантон не стыдился, он смотрел им в глаза, не краснея. Он служил образцом для всех, кто в исторических событиях ищет только способ возвыситься. Но в таких людях проявляется лишь низкая сторона порока; пороки Дантона имели героический оттенок. Неверие, которое составляло слабую сторону его ума, являлось в его глазах квинтэссенцией амбиций; он лелеял его в себе как залог своего будущего величия.