355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс де Ламартин » История жирондистов Том I » Текст книги (страница 20)
История жирондистов Том I
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:51

Текст книги "История жирондистов Том I"


Автор книги: Альфонс де Ламартин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)

Лажар, человек хладнокровный, поспешно собрал через тайные ходы, соединявшие спальню с внутренними покоями дворца, несколько офицеров и гвардейцев. Он велел привести к королеве ее детей, чтобы их присутствие и красота внушили умиление толпе и послужили щитом их матери. Королеву с детьми и женщинами он поместил в нише окна. Перед ними водрузили массивный стол для совещаний. Несколько гвардейцев сплотились по обеим сторонам ниши и немного впереди стола. Королева держала за руку четырнадцатилетнюю дочь, маленький дофин сидел прямо на столе. Его невинное личико выражало больше удивление, чем страх.

Самые жестокие люди смягчаются перед слабостью, красотой, детством. Прекрасная женщина, невинная молодая девушка, дитя, улыбающееся врагам своего отца, не могли не затронуть сердца даже у людей, воодушевленных ненавистью. Жители предместий проходили безмолвно, как бы стыдясь своего насилия, пред этой группой униженного величия. Только некоторые из них, наиболее низкие, развертывали мимоходом пред глазами королевского семейства насмешливые или жестокие надписи на знаменах. Приведенные в негодование, сообщники быстро толкали вперед тех, кто это делал. Некоторые даже обращали к дофину внимательные взгляды, полные сострадания, другие – улыбки, третьи – фамильярные слова. «Если ты любишь нацию, – сказал один мятежник королеве, – надень красный колпак на голову своего сына». Королева взяла колпак из рук этого человека и сама надела ее на сына. Удивленный ребенок принял это оскорбление за игру. Мужчины из толпы стали аплодировать, но женщины, более неумолимые по отношению к другой женщине, не переставали разражаться бранью. Непристойные слова впервые огласили своды дворца и поразили слух детей. Неведение спасало их от ужаса понимания этих слов. Одна молодая девушка весьма грациозной наружности, прилично одетая, выказывала наибольшее ожесточение и разражалась самыми жестокими оскорблениями против «австриячки». Королева, пораженная контрастом между яростью этой молодой девушки и кротостью ее лица, сказала ей добродушно: «За что вы меня ненавидите? Возможно ли, чтобы я когда-нибудь вам причинила, сама того не зная, обиду или зло?» – «Мне – нет, – отвечала патриотка, – но вы составляете несчастие нации». – «Бедное дитя, – возразила королева, – сказав вам это, вас обманули: что мне за интерес причинять несчастья народу? Жена короля, мать дофина, я – француженка всеми чувствами моего сердца, как супруга и как мать. Счастливой или несчастной я могу быть только во Франции. И я была счастлива, когда вы меня любили». Этот нежный упрек смутил девушку. Гнев ее внезапно излился в слезах, и она попросила прощения у королевы. «Я вас не знала, – сказала она, – но теперь вижу, что вы очень добры».

В эту минуту чрез толпу прорвался Сантерр. Человек увлекающийся и впечатлительный, хоть и грубый, Сантерр был скор и на решения, и на порывы, и на умиление. Повелительным жестом он велел очистить зал и сам стал подталкивать это стадо мужчин и женщин к дверям. С дофина ручьями катился пот. «Снимите колпак с этого ребенка! – воскликнул Сантерр. – Вы видите, что он задыхается!» Королева бросила на него взгляд матери. Сантерр подошел к ней, оперся рукою на стол и, наклонившись к Марии-Антуанетте, сказал вполголоса: «У вас очень неловкие друзья, сударыня; я знаю таких, которые могли бы лучше служить вам!» Королева опустила глаза и молчала. С этого предложения ведут начало тайные сношения ее с агитаторами предместий. Для их гордости было приятно вновь поднимать женщину, которую они же унизили.

По получении известий о занятии дворца Собрание возобновило свои заседания. Послали депутацию из 24 членов для охраны короля. Эти депутаты, прибывшие слишком поздно, блуждали по внутренним дворам, приемным, лестницам дворца. Шаги их терялись в толпе, слова исчезали среди шума. Сам Верньо, взобравшись на ступеньку большой лестницы, тщетно взывал к порядку, к законности, к конституции. Красноречие, столь могучее, когда нужно взволновать массы, бессильно их остановить.

Время от времени роялистские депутаты в негодовании, в неопрятной одежде, вбегали в зал заседаний, всходили на трибуну и упрекали Собрание за его равнодушие. Друг Лафайета, Матье Дюма, указав на окна дворца, воскликнул: «Я – оттуда; король в опасности! Я только что его видел; привожу в свидетели моих товарищей, тщетно пытающихся сдержать народ. Да, я видел наследственного представителя нации оскорбленным и униженным! Вы ответственны за это перед потомством!» Ему отвечали взрывами иронического смеха и воплями. «Не скажут ли, что колпак патриотов является унизительным знаком для королевского чела, – сказал жирондист Ласурс, – не подумают ли, что мы беспокоимся о жизни короля? Не будем оскорблять народ, приписывая ему чувства, которых он не имеет. Народ не угрожает ни особе Людовика XVI, ни особе принца. Он не совершает никакого насилия. Примите меры к примирению». На этих словах Собрание успокоилось.

Между тем сам Петион не мог долее притворяться, что ничего не знает о толпе в 40 тысяч человек, с утра прошедшей через Париж, о входе ее в Собрание и о занятии Тюильри. Приближалась ночь; она могла укрыть своей тенью беспорядки, выходящие за рамки намерений жирондистов. Петион показался во внутреннем дворе дворца; его встретили крики: «Да здравствует Петион!» – и депутата стали передавать с рук на руки до последних ступенек лестницы. Он вошел в зал, где уже в течение трех часов Людовик XVI выносил оскорбления. «Я только теперь узнал о положении вашего величества», – сказал Петион королю. «Удивительно, – отвечал король с сосредоточенным негодованием, – потому что это продолжается уже долго».

Петион взобрался на стул и сделал несколько попыток заговорить с толпой, которая оставалась неподвижной. Поднявшись еще выше, на плечи четырех гренадеров, он сказал: «Граждане и гражданки, вы с достоинством и умеренностью воспользовались своим правом петиций; вы закончите этот день, как его начали. До сих пор ваше поведение было сообразно с законом; во имя закона я вас приглашаю последовать моему примеру и удалиться».

Толпа повиновалась Петиону и медленно направилась по длинным переходам дворца. Как только народные волны стали убывать, король присоединился к своей сестре, которая упала в его объятия; он вышел вместе с ней в потайную дверь и поспешно отправился к королеве. Гордость Марии-Антуанетты, до тех пор сдерживавшая ее слезы, уступила место умилению и нежности при виде короля. Она бросилась к его ногам и, обнимая колени, разразилась даже не рыданиями, а воплями. Принцесса Елизавета, дети, сжимая в объятиях друг друга и короля, радовались свиданию, как после перенесенного кораблекрушения. Король, случайно приблизившись к зеркалу, заметил на своей голове красный колпак, который забыл снять. Он покраснел, сбросил его с отвращением и поднес к глазам платок. «О, сударыня, – сказал он, глядя на королеву, – зачем я вырвал вас из отечества, вырвал для того, чтобы разделить со мной позор подобного дня!»

Тем временем марсельцы, вызванные Барбару по настоянию госпожи Ролан, приближались к столице. Их южный пыл должен был разжечь в Париже революционный очаг, слишком тусклый, по мнению жирондистов. Этот отряд в 1500 человек состоял из генуэзцев, лигурийцев, корсиканцев, пьемонтцев, покинувших свою родину и набранных для решительного удара по всем берегам Средиземного моря: большей частью это были матросы или солдаты, закаленные в боях. Предлогом к их шествию служило братание во время предстоящего празднования 14 июля с другими федератами королевства. Тайной же причиной было устрашение парижской национальной гвардии, усиление энергии предместий и желание послужить авангардом тому 20-тысячному лагерю, который жирондисты заставили сформировать Собрание, чтобы в одно и то же время господствовать над фельянами, якобинцами, королем и даже над самим Собранием.

Народные волны закипели при приближении марсельцев. Загорелые воинственные физиономии, мундиры, покрытые дорожной пылью, фригийские колпаки, странное оружие, пушки, которые они тащили за собой, зеленые ветки, красовавшиеся на колпаках, чужеземный язык, смешанный с ругательствами и приправленный свирепыми жестами, – все это поражало воображение толпы. Казалось, сама революционная идея воплощается в лице этой орды и идет для разрушения последних остатков королевского достоинства. В города и деревни марсельцы входили через триумфальные арки, на ходу распевая песни.

Все народы переживали такие минуты, когда их национальный дух выливался в звуки, не написанные никем, но исполняемые всеми. Гимн, который вырывается из всех уст, не погибнет. Его не распевают в будничных случаях. Подобно священным хоругвям, которые выносятся из храмов только в особые дни, национальная песнь приберегается как последнее оружие на случай крайнего положения в отечестве. Французская национальная песнь получила особый характер, сообщающий ей и торжественный и зловещий оттенок: слава и преступление, победа и смерть переплетаются в ее мелодии. Она вела французских солдат в бой, но она же сопровождала жертвы в их пути на эшафот.

«Марсельеза» заключает в себе гимн славы и крики смерти: победная, подобно первой, и похоронная, подобно второй, она ободряет отечество, но вместе с тем заставляет граждан бледнеть.

В то время в страсбургском гарнизоне служил военный инженер по имени Руже де Лиль. Молодой человек родился в Лонле-Сонье, среди гор Юры, страны мечтаний и энергии, какими всегда бывают горные местности. Он любил войну – как солдат, революцию – как мыслитель; стихами и музыкой он пленял офицеров своего гарнизона. Благодаря двойному таланту, музыкальному и поэтическому, он быстро стал популярен, посещал дом барона Дитриха, благородного эльзасца и члена конституционной партии, друга Лафайета и страсбургского мэра. Жена барона Дитриха, ее молодые приятельницы разделяли общий энтузиазм в отношении патриотизма и революции, в особенности проявлявшийся на границах. Эти женщины любили молодого офицера, вдохновляли его сердце, поэзию и музыку. Они первыми подхватывали его мысли, стали поверенными первых шагов его гения.

Описываемые события происходили зимой 1792 года. В Страсбурге свирепствовал голод, дом Дитриха, богатый в начале революции, обеднел, но оставался всегда открытым для Руже де Лиля. Молодой человек дневал и ночевал там, как сын или брат семейства.

Однажды, когда на столе был только солдатский хлеб и несколько ломтей копченой ветчины, Дитрих, с печалью взглянув на де Лиля, сказал: «Изобилие покидает наш стол, но что из того, если нет недостатка в радости для праздников и в мужестве для сердца наших солдат? В моем погребе осталась последняя бутылка рейнвейна. Пусть ее принесут, и мы разопьем ее за свободу и за отечество! В Страсбурге вскоре пройдет патриотическая церемония; нужно, чтобы в этих последних каплях Лиль почерпнул один из тех гимнов, которые вносят в сердце людей истинный восторг». Все захлопали, немедленно принесли вино и наполняли стаканы Дитриха и молодого офицера до тех пор, пока не осушили бутылку. Стояла уже поздняя ночь. Де Лиль принадлежал к числу мечтателей; его сердце было взволновано, голова разгорячена. Он вошел, покачиваясь, в свою комнату и стал неспешно искать вдохновения: слагал то мелодию, то слова, и складывал их в своих мыслях таким образом, что сам не мог отделить поэзию от музыки и чувство от выражения.

Утомленный, де Лиль наконец заснул, положив голову на свой инструмент, и проснулся только днем. Ночные песни с трудом припоминались ему. Он записал их, положил на ноты и побежал к Дитриху. Последний был в саду, жена его еще не вставала. Дитрих разбудил ее, созвал нескольких друзей, старшая дочь аккомпанировала. Руже запел. При первых же звуках музыки присутствующие побледнели, затем потекли слезы, после окончания воцарился всеобщий восторг.

Новый гимн, исполненный через несколько дней в Страсбурге, перелетал из города в город во всех направлениях. Марсель решил петь его в начале и в конце заседаний своих клубов, и именно марсельцы распространили «Марсельезу» по всей Франции, распевая по дорогам. Старая мать де Лиля, религиозная женщина, роялистка, испуганная подобным отзвуком голоса своего сына, писала ему: «Какой это революционный гимн распевает орда разбойников, проходящая по Франции, и соединяет с ним наше имя?» Сам де Лиль, будучи роялистом, с трепетом услышал свой гимн во время бегства в ущелья Юры и ощутил в нем смертельную угрозу. «Как называется этот гимн?» – спросил он у своего проводника. «Марсельеза», – отвечал ему крестьянин. Вот каким образом автор узнал название своего произведения.

Руже де Лиль избежал смертной казни, а Дитрих пошел на эшафот под звуки, зародившиеся у его очага. Оружие обратилось против той самой руки, которая его выковала. Революция в своем безумии не узнавала более своего собственного голоса!

XVII

Реакция на 20 июня – Власть Петиона приостановлена – Негодование армии – Лафайет приезжает в Париж – Королева рассчитывает на Дантона – Сношения жирондистов с Двором – Гюаде тайно введен в Тюильри

Лишь только банды Сантерра и Дантона возвратились в свои предместья, как негодование овладело жителями центра Парижа. Национальная гвардия, столь трусливая накануне, буржуазия, столь равнодушная, Собрание, занимавшее до этого события положение пассивное или даже сочувствующее мятежу, – все разразились единодушным криком против покушения народа, против двуличности Петиона, против безнаказанных оскорблений. Целый день 21 июня дворы, сад, приемные Тюильри переполняли растроганные и встревоженные посетители. С ужасом они указывали друг другу на задвижки, решетки, окна дворца, носившие на себе следы взлома. Каждый спрашивал себя, где остановится демократия, которая подобным образом поступаете конституционными властями.

Рассказывали о слезах королевы, о страхе детей, о чрезвычайной преданности принцессы Елизаветы, о неустрашимом достоинстве Людовика XVI. Этот государь никогда прежде и никогда впоследствии не выказывал такого величия души. Избыток оскорблений обнаружил в нем геройство самоотвержения. До тех пор сомневались в его мужестве, но это мужество оказалось непревзойденным. Тем не менее твердость короля оказалась недостаточной, и нужны были действительно крайние обстоятельства, чтобы вызвать ее. В течение пятичасовой пытки король, не бледнея, смотрел на пики и сабли, находившиеся на расстоянии нескольких сантиметров от его груди, и выказал больше энергии, чем приходится выказывать генералу, чтобы выиграть десять сражений. Парижский народ понимал это.

Более двадцати тысяч граждан отправились к официальным властям для подписания петиции с требованием правосудия. Администрация департамента нашла основание начать преследования виновников беспорядков. Собрание постановило, что в будущем вооруженные сборища, выставляющие предлогом петицию, будут разгоняться силой. Объединенные якобинцы и жирондисты трепетали, умоляли или молчали, ограничиваясь тайными совещаниями, посвященными унижению трона.

Петион опубликовал оправдание своего образа действий. Но это оправдание еще более обвиняло его. Появившись 21-го числа в Тюильри в сопровождении нескольких муниципальных должностных лиц, он был встречен презрением, упреками и угрозами. Сержанта, сопровождавшего Петиона, бросили на землю и топтали прямо во дворе Тюильри. Парижская администрация временно отстранила мэра от должности. Говорили, что провозгласят военное положение, развернут красное знамя. Собрание было встревожено этими слухами на вечернем заседании. Гюаде кричал, что хотят повторить кровавый день Марсова поля.

Вечером Петион опять явился к королю с отчетом о положении в Париже. Королева бросила на него взгляд презрения. «Ну, милостивый государь, – сказал ему король, – восстановилось ли спокойствие в столице?» – «Государь, – отвечал Петион, – народ спокоен и удовлетворен». – «Признайтесь, милостивый государь, что вчерашний день оказался большим скандалом и что муниципалитет не сделал всего того, что должен был сделать!» – «Государь, муниципалитет исполнил свой долг. Общественное мнение рассудит это». – «Скажите лучше – нация». – «Муниципалитет не боится суда нации». – «В каком положении находится Париж в эту минуту?» – «Государь, все спокойно». – «Это неправда». – «Государь!..» – «Молчите!» – «Должностное лицо, избранное народом, не должно молчать, когда исполняет свой долг и когда говорит правду». – «Хорошо, удалитесь!» – «Государь, муниципалитет знает свои обязанности, для исполнения их он не ожидает напоминаний».

Когда Петион вышел, королева, тревожась за последствия этого разговора, столь колкого с одной стороны и столь вызывающего с другой, сказала Редереру: «Не находите ли вы, что король говорил слишком горячо? Не опасаетесь ли вы, что это ему повредит в общественном настроении?» – «Сударыня, – отвечал Редерер, – никто не будет удивлен, если король велит молчать человеку, который говорит, не слушая его».

Король написал Собранию, жалуясь на произвол, которому подверглась его резиденция, и издал прокламацию к французскому народу. В ней он описывал насилие толпы, говорил, что во дворец принесли много оружия, двери ломали ударами топора, в королевское семейство целились из пушек. «Не знаю, где они думают остановиться», – писал он в заключение.

В особенности это покушение на королевскую честь показалось возмутительным армии. Король – ее глава. Оскорбления, нанесенные королю, всегда кажутся армии нанесенными ей самой. Лафайет, лагерь которого находился тогда под пушками Мобёжа, одобрял это возмущение. Уверенный в возможности увлечь за собой слабого Люкнера, Лафайет послал к нему Бюро де Пюзи с уведомлением о своем решении. Он собирался отправиться в Париж и постараться убедить национальную гвардию и Собрание подавить якобинцев и Жиронду и поддержать конституцию. Люкнер принял это сообщение с ужасом, но не противопоставил намерениям Лафайета своего авторитета как главнокомандующего. Человек храбрый, но лишенный дипломатичности, он не понимал, что, давая безмолвное согласие на требование своего помощника, становится его сообщником. «Санкюлоты, – сказал он Бюро де Пюзи, – отрубят голову Лафайету; пусть он остерегается, но это его дело».

Лафайет, выехав из своего лагеря с одним надежным офицером, прибыл в Париж неожиданно, остановился у своего друга Ларошфуко и на следующий же день отправился в Собрание. В продолжение ночи Ларошфуко предуведомил конституционистов и главных вождей национальной гвардии и подготовил манифестации на трибунах. Появление Лафайета было встречено аплодисментами, которым отвечал ропот изумления со стороны жирондистов. Генерал, привычный к бурям общественных собраний, встретил своих врагов со спокойным челом.

«Господа, – сказал он, – прежде всего я должен уверить вас, что моя армия не подвергается никакой опасности вследствие моего присутствия здесь. Меня упрекали за то, что я написал свое письмо 16 июня, находясь в лагере; моей обязанностью стало протестовать против обвинения в страхе, выйти из того почетного окружения, которое создала вокруг меня привязанность войск, и явиться сюда одному. Меня призывала еще более могущественная причина. Насилие 20 июня возбудило негодование и тревогу во всех добрых гражданах и особенно в армии. Я взял на себя обязанность выразить чувства всех и говорю с вами в качестве гражданина. Пора гарантировать соблюдение конституции, обеспечить свободу Национального собрания и короля, подтвердить его королевское достоинство. Умоляю Собрание приказать, чтобы произвол 20 июня рассматривался как преступление против нации, принять действенные меры для защиты всех конституционных властей, и в особенности вашей и королевской, и дать армии гарантию, что на конституцию не будет произведено никакого покушения внутри страны в то время, пока храбрые французы жертвуют своей кровью».

Эти слова, выслушанные жирондистами с еле сдерживаемым гневом, встретили рукоплескания большинства Собрания. За Лафайетом Бриссо и Робеспьер ясно видели национальную гвардию и армию. Популярность Лафайета все еще охраняла его. Но когда якобинцы и жирондисты увидели, что государственный переворот ограничивается угрозами и для поддержания этой манифестации нет ни штыков, ни особых распоряжений, они начали успокаиваться, позволили генералу пройти с триумфом по залу и сесть на скамью самых скромных просителей.

«В первую минуту, как я увидел господина Лафайета, – иронически начал свое выступление Гюаде, – в моей голове блеснула очень утешительная мысль: значит, сказал я себе, у нас нет больше внешних врагов, австрийцы побеждены! Иллюзия продолжалась недолго; наши неприятели все те же, внешние опасности не изменились, а между тем господин Лафайет в Париже! Он считает себя представителем честных людей и армии! Кто эти честные люди? Как может рассуждать армия? Но прежде всего пусть он нам покажет свой отпуск!»

Рукоплескания встретили эти слова. Рамон хочет отвечать Гюаде: он произносит высокопарные похвалы Лафайету, «этому старшему сыну французской свободы, человеку, который принес в жертву революции свое происхождение, состояние, саму жизнь!». «Разве вы произносите ему надгробное слово?» – кричат Рамону. Молодой Дюко объявляет, что свобода прений нарушена присутствием генерала армии. Слышится слово «злодей». Верньо говорит, что Лафайет оставил свой пост перед лицом неприятеля, тогда как именно ему нация вверила начальство над армией, и что нужно узнать, не без отпуска ли он ее оставил. Гюаде настаивает на своем предложении. Жансонне требует поименной подачи голосов, она дает небольшое преимущество друзьям Лафайета.

Вот вся победа, какой добился Лафайет своим поступком. Великодушное намерение, акт личной храбрости, здравые слова, голосование – и больше ничего. В области политики угрожать, не нанося удара, значит выказывать свою слабость тем, кто еще верит вашей силе. Если бы Лафайет попытался сделать из своего присутствия в Париже настоящий переворот, если бы он, подкрепив свои слова полком, несколькими батальонами гвардии, пошел на якобинцев прямо, тем самым создав условия, обеспечивающие ему военную диктатуру в Париже, ответственность за конституцию, охрану Собрания и короля, тогда он, быть может, оказался бы в силах подавить крайние партии; но сдержанный образ действий с его стороны только раздражил их.

Собрание все еще рассуждало, когда Лафайет уже вышел, унося вместо победы несколько улыбок. Он отправился к королю. Там собралась вся королевская семья; король и королева приняли Лафайета с признательностью, но также и с сознанием бесполезности его отваги. Лафайет в этом деле компрометировал больше, чем свою жизнь, – он компрометировал свою популярность. И королева с этого времени стала искать себе спасения ниже. Дантон одной рукой управлял молодежью и клубом кордельеров, а другой – тайными замыслами двора. Вот источник его знаменитых слов, соответствующих двойственности положения: «Я спасу короля или убью его».

Королева предуведомила Дантона, что Лафайет намерен на следующий день произвести смотр батальонам национальной гвардии, выступить перед ними с речью и взывать к противодействию Жиронде и клубам. Петион, предупрежденный Дантоном, отменил предполагаемый смотр. Лафайет провел ночь в своем отеле, под охраной почетного отряда гвардейцев, а на следующий день уехал к своей армии, все еще не отчаявшись в своем намерении устрашить якобинцев. Перед отъездом он отправил Собранию письмо, полное полезных советов. Верньо, Бриссо, Жансонне, Гюаде выслушали его властное послание с презрительными улыбками.

Путешествие Лафайета в Париж оказалось единственной попыткой к диктатуре, какую он сделал за всю жизнь. Побуждение было великодушно, опасность велика, средств не имелось никаких. С этого дня Лафайет, потерпев неудачу в открытом противодействии, начал прибегать к другим замыслам. Спасти короля, дать ему возможность ускользнуть из того самого дворца, в котором он его стерег два года, сделалось единственным помышлением генерала.

Он предложил Людовику два различных плана похищения его с семейством из Парижа. Первый план следовало выполнить в годовщину праздника Федерации, 14 июля. Лафайет появляется в Париж снова, вместе с Люкнером. Генералы окружают короля несколькими надежными отрядами войск. Лафайет обращается с речью к батальонам национальной гвардии, собранным на Марсовом поле, и возвращает королю свободу, вывозя его под конвоем. Второй план состоял в том, чтобы разместить войска Лафайета в двадцати милях от Компьена. Оттуда Лафайет должен был перевести в Компьен два кавалерийских полка, на которые вполне полагался. Приехав сам в Париж накануне, он сопровождал бы короля в Собрание, где король объявил бы, что, сообразно с конституцией, которая позволяет ему жить на расстоянии двадцати миль от столицы, он отправится в Компьен, и подтвердил бы свою присягу конституции. Эти мечты были увлекательны, но оставались химерами. Оказавшись в эпицентре опасности, король сам понимал непрактичность подобных средств. Он не доверял раскаянию честолюбия, которое подставляло для его спасения те же самые руки, какие он считал причиной своей гибели. «Мы хорошо знаем, – говорили друзья Людовика XVI, – что Лафайет спасет короля, но ему не спасти монархию».

Королева, гордость которой равнялась ее мужеству, с презрением отказалась от всех предложений генерала. Притом и тайные сношения с Дантоном успокаивали ее. Пятьдесят тысяч франков казались Марии-Антуанетге более чем достаточной ценой для того, чтобы усилить влияние этого оратора на жителей предместий. Даже принцесса Елизавета была уверена в Дантоне. «Мы ничего не боимся, – сказала она по секрету своей приятельнице, маркизе де Режкур, – Дантон с нами».

Сами жирондисты также имели таинственные сношения с двором. Самый опасный из жирондистских ораторов, Гюаде, согласился на тайное свидание в Тюильри. Ночной мрак прикрыл его поступок; потайная дверь и лестница привели его в комнату, где король и Мария-Антуанетта ожидали его. Простота и добродушие Людовика XVI всегда с первого раза торжествовали над политическими предубеждениями прямодушных людей, которые с ним сближались. Он принял Гюаде, как принимают последнюю надежду. Он изобразил перед ним весь ужас своего положения. Королева проливала слезы. Разговор продолжался долго. Искренность проявлялась и с той и с другой стороны, но постоянства и твердости в решениях не обнаружилось. Когда Гюаде хотел удалиться, королева спросила его, не хочет ли он видеть дофина, и, взяв сама свечу, провела его в комнату своего сына. Маленький принц спал. Спокойный Гюаде убрал рукой волосы, закрывавшие лицо дофина, и поцеловал ребенка в лоб, не разбудив его. «Воспитайте его для свободы, сударыня, она составляет необходимое условие его жизни», – сказал Гюаде королеве, пряча слезы, и вышел из дворца в таком смущении, как будто предвидел зловещую пропасть под своими ногами. Человек с нежным сердцем устрашился в нем политического деятеля. Так устроены люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю