Текст книги "Олег Рязанский"
Автор книги: Алексей Хлуденёв
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Сама она до обеда раза три выходила на гульбище – смотрела на город. Улицы кишели ратными в толстых стеганках – тягиляях. На площадях сотские и десятники выстраивали воинов для смотра. Новеньких обучали искусству владения копьем или рогатиной. По приставленным к башням и крепостным стенам крепким лестницам взбегали и сбегали люди, таская наверх камни, кули с песком, кади и бочки с водой. Множество народа толпилось у оружейного двора – получали оружие. Туда-сюда скакали верховые. Но чем ни деятельнее готовились рязанцы к сражению, тем все больше беспокоилась княгиня. Сумеют ли устоять? Что станет с мужем, детьми, ею? Не наступает ли конец Ольгову княжению на отчине и дедине? Бежать бы ей заранее – да князь позволит ли?
После обеда, согласно обычаю, полагался отдых. Князь ушел в свою опочивальню, княгиня – в свою (шел пост и супругам предписывалось спать поврозь). Не успели служанки раздеть княгиню, как явился князь, стал успокаивать её – не следует тревожиться, ныне Рязань сильна, как никогда, и ещё не было за двадцать лет его княжения – тьфу, тьфу! – такого, чтобы его кто-то одолел в сражении. Говорил уверенно, несмотря на то, что его уже всерьез задевало и беспокоило поведение удельного князя Владимира Пронского.
Фрося вдруг спросила, нельзя ли ей с детьми и двором удалиться из Переяславля – например, в Городец Мещерский, где княжил друг Олега Ивановича князь Александр Укович; или в Козельск, к Титу, за подраставшего сына которого, Ивана, она рассчитывала отдать одну из своих дочерей Агриппину; или в Муром, дружественный Рязани.
Олег Иванович разочаровал её своим ответом: было бы негоже, отправив семью, показать народу, что он не уверен в победе.
– А если ночью, потаясь от народа? – настаивала Фрося.
– Ночью ещё постыднее. Уж лучше погибнем вместе со всеми!
Тогда Фрося уныло заключила, что, коль случиться беде, то перебьют первыми семью князя. Но не зря Олег Иванович слыл твердым и упрямым. Он сказал:
– Беде не быть! Ну, а коль оплошаем, воины мои дрогнут – тогда и двору моему бежать. Накажу слугам быть наготове. Коней запрячь, возы уложить. А ты, свет мой, сама присмотри, чтоб сундуки и коробья не были уложены чем попадя.
Когда князь вышел, Фрося провела ладонями по лицу, как бы смывая оцепенение и тревогу. Ей стало легче. Уверенность и предусмотрительность князя, его твердость, его ум, а в прибавок ещё и забота обо всем народе, не говоря уже о семье – успокоили её.
Глава одиннадцатая
Кого пожалел Савелий
На другой день после того, как дума решила собрать городское ополчение, старосты всех улиц, называемых рядами, – кузнечный ряд, кожевенный, бондарный и тому подобное – оповестили хозяев дворов о решении князя и думцев.
Ко двору кузнеца Савелия по прозвищу Губец подъехал на лохматом гнедке татарской породы бахмат староста Пимен. Крепко постучал кнутовищем в ворота и, когда их открыл сам хозяин – в кожаном запоне и клещами в руке (забыл оставить у горна), – Пимен сказал приветствие, пожелав хозяину и его семье здоровья на много лет, и тут же, без паузы, озадачил Савелия решением думы взять с каждого двора в ратное пешее ополчение, называемое посохой, от двоих молодых мужчин – одного, от четырех – двоих. Клещи из темной руки Савелия выпали наземь, тотчас же подобранные младшим его сыном Павлом.
По обычаю, когда надвигалась война, князь и бояре старались обходиться силами своих конных дружин. Посоху же набирали в самых опасных случаях, да и то – по одному человеку от троих. Теперешнее решение князя и бояр означало: сражение предстоит серьезное, что само по себе было неприятно. Но ещё неприятнее было узнать о том, что от двора Савелия, в семье которого было четверо сыновей, требуются сразу двое. "Ишь чего! размышлял он, опустив голову и шевеля раздвоенной губой. – Двоих им отдай! А кому работать и кормить семьи?"
– Я не ослышался? – спросил он. – Двоих иль, может, одного?
– Не ослышался, православный, – двоих.
Савелий прикинул в уме, в состоянии ли он, чтобы не подвергать сыновей риску быть убитыми или покалеченными в бою, откупить их обоих. Ибо можно было откупить – за серебро, за коней, за добро, за все, что имело ценность. Всегда и всюду находились охотники подменить собой в бою любого, кто сможет оплатить. Более всего таких было в Диком поле, за окраиной Рязанской земли, где-нибудь в верховьях Дона или по течению реки Воронеж, среди бродней, этих буйных отчаянных головушек, промышлявших войнами да разбоями. Да и в самом Переяславле хватало таких охотников, особенно среди голья. Для того, чтобы откупить двоих, пришлось бы отдать четырех добрых коней, в то время как в хозяйстве Савелия было лишь две лошади.
– Нет, не откупить мне обоих, – пробормотал Савелий; расплющенная когда-то в кулачном бою верхняя губа его как бы пришлепывала. – Разорюсь...
Староста посоветовал откупить хотя бы одного из тех, кто оженен, а на войну можно послать неожененного – вон того (указал на Павла). Он тронул коня, хорошенько ожегши плеткой бросившегося ему вослед пса.
Отозвав собаку и заперев ворота, Савелий стоял, поникнув головой. Еще и ещё раз прикидывал, как ему выкрутиться. По обычаю, откупали в первую очередь старших, ожененных. Согласно этому обычаю, Савелий должен был направить в ополчение самого младшего – Павла. Но Павел был его любимцем: он баловал его больше других сыновей. Никому так желанно не передавал свой опыт кузнец, как ему. Ни с кем так ласково не обращался, как с ним. Никого не баловал такими дорогими подарками, как его. Справил ему коня, сафьяновые татарские сапоги... Хорошо было бы откупить не только предпоследнего сына, Карпа, у которого жена была на сносях, но и этого, любимца Павла.
Однако, чтобы откупить обоих, требовалось свести со двора, кроме лошадей, ещё обеих коров и выставить на торжище сундучное добро, оставив все свое большое семейство на положении голи перекатной. Серьезный хозяин такого допустить не мог. "Хошь-не хошь, – подумал, – а Павлуню придется отдать в посоху..."
Догадываясь, о чем размышляет отец, Павел вдруг пал перед ним на коленки, с хрустом подмяв под себя свежий снег. Умолял отца откупить его, то припадая лбом к обшитой кожей головке отцова лаптя, то поднимая на него взгляд синих, как молодой ледок, глаз.
– Да ты встань, сынок! Охотно бы откупил, да не на что. За Карпа отдам коней, а за тебя что сбыть?
– А коровы, а сундук с поневами братниных женок и с холстами?
Савелий покачал головой:
– Без молока детишек оставить?
– Не погуби, батюшка! Боюсь войны! Убьют там меня...
Порывом ветра по шишковатому, белому от снега двору понесло клочья снега, соломы. Колесом прокатилась сухая коровья лепешка. Савелий зябко повел плечами. "О Господи! – смотрел на сына с чувством острой жалости. – В самом деле, кто знает, суждено ли Павлуне вернуться с поля боя живым?.." Он, в некоторой растерянности, хотел отступить на шаг, чтобы побудить Павла подняться с колен, но тот вцепился обеими руками в его лапти, стал целовать голени.
В это время из кузен один за другим вышли старшие сыновья – Миняйка, Иван, Карп: все в захватанных колпаках, в запонах из кожи. Еще из дверей они увидели кузнецкого старосту, поняли – тот неспроста пожаловал, – но подойти постеснялись. Когда же староста отбыл, двинулись к воротам.
– Ишь, как обнялся с батьковым лаптем! – насмешливо сказал Миняйка, вцепившись здоровым глазом (другой повредил в лесу, наткнувшись на сучок) в коленопреклоненного и согбенного младшего брата.
– Видать, леготу какую-то выспрашивает, – предположил второй сын, Иван.
Третий, Карп, ничего не сказал – лишь часто-часто заморгал, предчувствуя беду.
Отец меж тем взял Павла за плечи – встряхнул с силой. Когда старшие подошли, Павел уже не плакал. Отвернулся от братьев, рукой отирая слезы. Савелий обескураженно поведал о наказе князя и бояр брать в посоху от каждого семьянина по одному сыну от двоих. Так что ему, Савелию, придется отдать двоих.
Миняйка и Иван, сообразив, что боярский наказ их не затронет – у каждого из них давно уже свои дети – выслушали отца спокойно. А Карп вздохнул с каким-то пристоном. Он был женат, но детей у него ещё не было. Правда, молодая жена его была уже на сносях, но это не меняло дела. Ему не миновать идти на войну...
– Стало быть, Павлуха наш не хощет брать в руки рогатину? – спросил Миняйка, вспоминая недавнее его коленопреклонение перед отцом.
– Можно подумать – ты рад взяться за оружие! – буркнул Павел.
– Куда мне – кривому! – оскалился Миняйка. – Острие направлю на ворога, а кольну своего. Нет, я так и так не кметь1.
– А я – кметь? – надрывно крикнул Павел, резко обернувшись. – Я, по-твоему, зверь, чтоб убивать людей?
– Не шуми, тут тебе не торжище, – заметил Миняйка. – Молод ещё шуметь-то на старшего. Никто не рек, что ты зверь. Что ж, по-твоему, мне идти на брань или Ивану? Ты холостой, у тя и детишков-то нету...
Иван подхватил:
– Среди нас дураков нет, и все мы знаем, кому идти воевать. И неча увертывать! Ты пойдешь, а не я и Миняйка!
Савелий свел брови – не терпел семейных ссор:
– Нишкни! Не хватало вам ещё подраться! Не допущу распрей...
Наступило молчание: всем был известен суровый отцовский норов. Спустя минуту Савелий помягчел:
– Уж и не знаю, чем вас утешить. Одного-то откуплю лошадьми, а вот другого – нечем, ну никак нечем!
Вернулись в кузни. Горны успели поостыть, и во всех трех шумно, с прихлопом, заработали кузнечные мехи. Сунув клещами кус железа в жар, Савелий по-стариковски тяжело отступил, присел на куцую, до лоска затертую, скамейку. Разгорающийся в горне жар высвечивал на его крутой, под колпаком, медной лобизне густую сборку морщин – печать изжитых лет и очередной заботушки. Как выручить Павла, любимого сынка? (Тот стоял у рукояти мехов и накачивал воздух с остервенением, зло.) Не удастся выручить – не только Павла обидит, но и себя накажет. Случись, убьют в бою – Савелий не простит себе, изведется в муках запоздалого раскаяния...
Выхватив клещами раскаленный кус железа, Савелий мягко положил его на наковальню, под злые удары сыновней кувалды. Искры – снопами наземь, на обутку, на толстокожий запон. Отмолотив, распаренный Павел швырнул кувалду на пол – и вон наружу. "Рвет и мечет, рвет и мечет, – подумал Савелий. Дерганый какой-то... Эх, кабы было серебро! Рази пожалел бы?"
Освежась на морозном воздухе, Павел переступил порог.
– Почто, сын, так убиваться? – сказал Савелий, жалеючи Павла. Знаешь сам – нет, нет у меня серебра!
– А я и не прошу, – ответил тот с раздражением. – Токмо, батюшка, попомни – лучше в петлю залезу, чем на войну...
Савелий замахал на сына руками:
– Такие думки, едреныть, брось, брось! Грех заводить такие думки!
Павел вновь ухватился за рукоять мехов – закачал резко, зло.
– Они, думки-то, сами лезут в голову! – бросил через плечо.
"Ишь, нахал, чем вздумал испужать отца... – размышлял Савелий . – В петлю... Чего доброго, и впрямь полезет!" Как его успокоить, умягчить? Само собой вырвалось:
– Обожди, сынок, – посоветуюсь с твоими братьями – глядь, и тебя откуплю... Коров, овец продам – перебьемся как-нибудь до весны...
Улыбнулся сын – словно солнце выглянуло из-за туч. "Батюшка, да коль бы так-то... да я..." – от радости Павел не знал, как отблагодарить отца за обещанную милость.
В другой кузне старшие сыновья, Миняйка и Иван, обмолвились меж собой:
– Не знаю, как тебе, Иван, а мне дак лошадей сводить со двора, как сердце отдать. Без них – ни за дровами в лес, ни за водой в реку, ни за сеном в луга.
– А мне не жалко? – подхватил Иван. – Батюшке-то что? Ему помирать скоро – вот и трясет нажитым...
– И я о том же баю...
Постно приумолкли, как воды в рот набрали.
В третьей кузне, где были Карп и нанятый Федот – рябоватый, с честными глазами, безотцовщина (отец был убит в бою с татарами под Шишевским лесом) – произошел такой разговор:
– Вишь, Федотка, – сказал Карп, – пока ты тут бегал чистить конюшню (Федотка успел выбросить из-под лошадей несколько навильников свежего навоза), меня урядили в пешую рать...
– Тебя? – не то удивился, не то испугался Федот. – А почему не Павла?
– Павлуху тоже...
– Как же... без тебя-то? (Пауза) Без тебя я тут буду лишним. Дядя Савелий выдворит меня...
Федот высказал опасение за себя, а на самом деле он испугался за Карпа (только сказать о том постеснялся) – всей душой был привязан к своему наставнику – тот заботливо, словно старший родной брат, обучал его ремеслу и всячески опекал.
– Небось, не прогонит, – успокоил его Карп. – Батюшка обещал откупить меня.
Настал час обеда. Отерли снегом руки и лица, повесили на деревянные гвозди шапки и запоны и, по чину, за стол. В красном углу, под образами, глава семейства (под нависшими седатыми бровями – озабоченность); рядом, по старшинству, сыновья: самый крайний – Федот. Женщины – одни подавали на стол, другие пряли. Чада сидели на печи – всем им садиться за стол во вторую очередь. Во время трапезы помалкивали. Только и слышно постукиванье ложек о деревянные, налитые рыбьей жижей с пшеном, тарели, да чавканье, да возня детей на печи. Все ждали, что скажет глава. После хлебова подали щучатину. Черными ногтястыми пальцами Савелий разорвал рыбу на куски, себе взял кус поувесистей.
– Давеча, сыны, я сказал – откуплю одного... А теперь давайте вместе обмыслим: не откупить ли обоих?
При этих отцовских словах Павел как-то даже подпрыгнул на лавке – от радости. Повеселел и Карп – бросил ободряющий взгляд на свою беременную Варю; та, суча веретеном шерстяную нитку, пыхнула ответно мелкозубой улыбкой. Невзрачное, в коричневых пятнах лицо её высветилось, стало вдруг привлекательным. Миняйка же выпучил на отца холодный, как у лягушки, глаз, крякнул досадливо:
– Голозадыми не оставь нас, батюшка!
– Мыслимо ли? – подхватил Иван. – Одни на войне наживаются, а мы сами себя норовим разорить... Чем будем ребят кормить? Не мякиной же! Нет, батя, не дело ты замыслил, пекшись о Павлухе. Знаем, он у тебя дитятко балованный, но и о внучатах бы подумал... Послать бы тебе, батюшка, обоих на войну: и Карпа, и Павла!
– Тебе-то с Миняйкой легко так рассуждать, – возразил Савелий. Знаете – вас не пошлю. А каково молодшим? Ну, помысли, какой из Павлуни ратный? (Про Карпа нарочно не упомянул. Сам Карп лишь хлопнул ресницами и непонятно, огорчился ли он словами отца. А Варя насторожилась – веретено в её пальцах замерло.) Не оперился он ещё для ратного дела. Свинью, когда её колют, и то боится подержать за ноги...
– Не выгораживай Павлуху, – опять вставил Миняйка. – Он и так у тебя занянченный!
Глаза Савелия сверкнули – понял, что старшие сыновья в сговоре. Настаивать на своем не имело смысла, к тому же, старшие по-своему были правы. Но голос слегка возвысил:
– Вот вырастут ваши детки и настанет пора послать их на брань попомните меня! (Постучал пальцем о край стола.) Что ж, за обоих стоять не буду, а Павлуху не отдам.
Веретено из рук Вари выпало и покатилось. Карп сидел белый, как снег. Грохнул кулаком о стол – тарелки и ложки загремели: "Ы-и-и!"... Вопль отчаяния тут же прервался, словно обрезали горло – Карп умел взять себя в руки. Придерживая живот, Варя склонилась со скамьи, долго шарила под лавкой, ища веретено. Тихо спросила:
– Почто, батюшка, пойдет на брань мой муж, а не Павлуха?
– Карп – он приспособчивый, сохранит себя. А Павлуха жидковат еще...
– Не видишь – на сносях я? Не наказал бы тебя Господь за нас с Карпом...
Колко взглянул свекор на занозистую сноху, но не отмолвил: грех было бы обижать за оговорку.
Старуха, пока обедала первая очередь, тоже пряла. А когда разговор зашел о том, кому идти на брань, прясть перестала: открыла рот, слушая. Веретено в руке замерло. Потом, как только чада слезли с печи и брызнули за стол, она молча залезла на печь.
Савелий окликнул ее:
– Онюшка, ты-то почто не садишься за стол?
– Не в охо-отку чтой-та, – жалобно протянула она.
Глава двенадцатая Брат сердится на брата
После обеда легли отдохнуть. Савелий полез на теплую печь, ко внучатам. Под его крепкий храп вскоре поуснули все: мужчины – на полу, на соломе, застеленной меховыми овчинами; женщины – на полатях и лавках. Лишь Карп и Варя не сомкнули глаз – он ворочался на своих овчинах, и солома из-под них выбилась, а Варя лежала на полатях недвижно, уставя взгляд на темный от копоти потолок.
Савелий первым же и проснулся. Раздирая рот и крестя его, зевнул широко, с легким завываньем. Тем и разбудил семейство. И сразу – возня, говор, смех. Обувались, одевались. Крепко обернув ноги онучами, Савелий ходил по избе твердой походкой, поторапливая сыновей к делам и поварчивая де, мешкаете, время упускаете! Но был доволен (отстоял-таки любимца!), благодушен. Стали разбирать с деревянных гвоздей запоны – ухватил за руку Карпа:
– Тебе, сынок (в голосе – заботливость) завтря на сбор пешцев отдохнул бы... С Федоткой попои скотину, задай корму да и, коль в охотку, сбегай в лес за тетеревом. Знаю, любишь, едреныть, ходить на тетеревов...
Карп кивнул – был удоволен хотя бы этой малой отцовской поблажкой.
Тут вступил в разговор племянник Савелия – Федот, – обратился к нему за разъяснением: ему-то теперь как быть без своего старшего напарника и наставника Карпа? Федот был сильно озадачен решением Савелия послать на войну Карпа – ведь без напарника он мог остаться не у дел. Но, оказалось, хозяин успел подумать и о нем.
– Тебе, Федотка, удача в руки идет, – сказал Савелий. – Иди-ка, милок, в посоху заместо Павлуни – так и быть, чем чужому-то человеку отдать коней, лучше тебе их отдам!
Федот давно мечтал завести свою лошадь. "Убьют на войне – что ж, на то воля Божья, – размышлял он. – Зато, коль останусь жив – двумя конями разживусь! А кони-то какие у Савелия – ухоженные!"
– А почто не пойти? – сказал, раздув ноздри. – И пойду!
– Вот и гоже, – удовлетворился и хозяин. – В таком разе, вместях с Карпом попои скотину – и ты волен. Скажешь матке – небось, будет рада! То на дворе одна коза, а то – сразу две лошади!
Вкруг колодца и колоды на дворе обледенело, и Федот, в куцей, выше колен, шубейке, на рукавах замызганной соплями, обколол ломом лед. Под веселый скрип журавля стал черпать бадьей воду. Облака, с утра загромоздив небо, заметно пожижели, раздались, заискрясь на солнце закрайками. Синели их промывины. Хлопнула дверь – вышел на крыльцо Карп в хорошей шубе, подпоясанной синим кушаком. Взгляд – непривычно холодный. На воротах конюшни вынул из скоб запор, позвал: "Серко! Бурунька!" Лошади, сытые, лоснящиеся, вышли из полумрака конюшни. Обсвистал их, и, ласково похлопывая мерина, Карп за холку повел его к колоде. Кобыла следовала сама. Лошади пили колодезную воду неотрывно, а Карп смотрел на них потеплевшим взглядом, задумавшись.
– Вместях пойдем на брань, – сказал Федот, вылив в колоду очередную бадью и с трудом отлепив от железной дужки примерзшие пальцы.
Карп так задумался, что смысл сказанного до него дошел лишь минуту спустя.
– А? Да...
– Вдвоем-то все будет веселее...
Вышел из кузни Савелий, обсмотрел лошадей. Жалко ему было отдавать их. Одно утешало: не совсем чужому, а родственнику, хоть и дальнему. Крепко сморкнулся в снег и, как таракан в щель, упятился в низкую дверь. А Карп, поглаживая и похлопывая лошадей, отвел их на конюшню. Затем выпустил из хлева коров и жавшихся друг к дружке овец и с вилами направился к копнам овсяной соломы и сена у дальней ограды двора. Федот тоже взялся за вилы вдвоем управились быстро.
– Ну, а теперь беги домой, – велел Карп.
В лаптях бегать легко – и Федот без передыху засучил ими по улочкам града, задержав бег лишь в Глебовских воротах под суровым взглядом стражей. Но уже на мосту через ров снова зарысил. Жил он в Верхнем посаде, где обитал люд в основном ремесленный. Редко тут встретишь дом двухъярусный, с высоким дубовым тыном вкруг двора. Чаще – низкие избы, в большинстве с соломенными крышами. Подворья, как обычно, огорожены частоколом либо плетнями, как у Федота. Вот и его изба – о двух волоковых окошках, с земляной завалинкой, с плетневыми сенями. В сенях на него пахнуло запахом березовых веников. Сильной рукой дернул примерзшую обитую овчиной дверь – и теперь пахнуло на него кислятиной избяного тепла. Мать, в меховой безрукавке, в темном платье, сидела за ткацким станом, занимавшим чуть ли не пол-избы. На конике лежал туго скатанный темно-зеленый холст:весной, после вымочки в Трубеже и высушки на солнце, он станет таким белым, что на торжище его с удовольствием купят свои, рязанские, либо заезжие купцы.
Федот снял шапку, помолился на икону и сел на лавку, не раздеваясь, как чужой. После бега часто дышал. Мать, повернув к сыну лицо – надо лбом торчал хохолок плата – открыла от удивления рот да так и не сомкнула уста, чтобы лучше расслышать – была туговата на ухо.
– Матка, – сказал Федот, – ты не дивись и не пугайся, – мы с тобой скоро разживемся!
В другой половине избы, свободной от стана, стояла коза с тяжело оттянутым выменем, спокойно выбирая из кошелки пахучее сено. Козлята бегали по лавке, один из них запрыгнул на полати, с полатей сиганул опять на лавку.
– Как, сынок, разживемся-то?
Федот объяснил, как он разживется. Но мать, вместо того, чтобы обрадоваться, огорчилась.
– Сыно-ок! – голос её был хрипл от долгого молчания. – Да зачем же ты навязался? Да лучше одну козу водить, чем за двух коней идти на верную погибель! Слышно, московитов идет тьма-тьмущая!
– Эх, мати! – с досадой сказал сын. – То ли убьют, то ли нет, а кони наши!
– Не нужно нам богатство, наше богатство – ты... Откажись!
– Дак дядя Савелий попросил – как я откажусь? Не я ему навязался, а он попросил... Дядя Савелий мне – заместо отца родного...
Мать заплакала. Сын был прав: дяде Савелию в его просьбе отказывать было нехорошо.
– Да не плачь ты, мати, – начал успокаивать её сын. – Не я один иду Карп со мной... Будем друг друга оберегать...
Известие о Карпе немного успокоило её. Карпа она считала очень надежным и верным товарищем, способным оберечь другого, хотя и понимала, что на войне гибнут даже бояре, даже князья, окруженные множеством сберегателей.
Карп тем временем на широких, с дырочками на носках, лыжах, спустился на заснеженный лед Лыбеди и заскользил к Трубежу. Сразу за Трубежем, на левом берегу, начинался дубовый лес. Могучие деревья, с остатками скореженных листьев, как бы радушно расступились, впустив его под кровлю своих раскидистых ветвей.
При нем были лук и колчан со стрелами, нож за ременной подпояской, кожаный мешочек с огнивом, трутом, кремнем. Самое же главное, при нем была собака-лайка, ещё щенком вымененная на шлем-шишак у новгородских купцов, каждый год наезжавших в Переяславль Рязанский за хлебным зерном. Как только вошли в лес, собака сразу же ушла вперед, скрылась где-то в кустарнике. На пути охотника часто вставали кучи валежника, но Карп легко преодолевал и кучи валежника, и заросли кустарника. Чем больше было препятствий, тем ему становилось на душе легче: она освобождалась от давящей сознание несправедливости. Обида была и на отца, и на младшего брата, Павлуху, сумевшего, пользуясь слепой привязанностью к нему родителя, уговорить того поступить против обычая.
Павлуха, пока Карп собирался в лес, просил его взять с собой под предлогом, что он, Павлуха, хорошо знает лес, метко стреляет из лука и будет хорошим помощником. Видно, совесть в нем проснулась, вот и восхотел загладить вину. Но Карп не взял его с собой, как с удовольствием брал прежде. Кивнул на лайку – вон, мол, какая у него помощница...
И теперь Карпу хорошо было одному в лесу, который действовал на него успокаивающе. Укрывшись в лесу, он, хотя бы временно, почувствовал себя вне мира несправедливости, и ему было приятно уходить все дальше и дальше. Правда, через какое-то время, как послышалось ему, позади него стали с подозрительной настойчивостью производиться какие-то шумы: то ли с веток деревьев срывались комья снега, то ли кто-то двигался за ним наподдальке. Но он шел и шел, не оглядываясь, как бы боясь растерять неожиданно наплывшее на него успокоение.
Впереди залаяла собака. Значит, выследила тетерева. Теперь он пробирался осторожнее, прячась за стволы деревьев. Вскоре увидел, как лайка, подняв морду, лает на тетерева. Топырясь, тот ходил по толстому суку – сердился. Карп даже помедлил, жалея птицу, но страсть охотника пересилила – натянул тетиву... Упав на снег и кровавя его, тетерев побежал, таща за собой стрелу. Собака догнала его, лапой прижала к снегу крылья.
Не успел охотник привязать дичь к подпояске, как совсем близко раздался треск сучьев. Обернулся – Павлуха! Карп в бешенстве крикнул, чтобы Павлуха шел от него прочь, но тот не уходил под предлогом, что хочет поговорить со старшим братом.
– Мне не о чем с тобой разговаривать! Ты мне не брат! Чужой ты мне! Прочь с моих глаз!
Карп пошел дальше, но Павлуха все ещё тащился за ним, и тогда Карп неожиданно наложил каленую стрелу на тетиву и пригрозил пустить стрелу, если Павлуха не оставит его в покое.
Павлуха быстро развернул лыжи, чуть постоял, раздумывая, и медленно удалился.
Карп вернулся домой затемно, бросил трех тетеревов на пол и, не раздеваясь, встал на колени перед иконой Спасителя. Молился горячо, плакал, вспоминая, как чуть не выпустил стрелу в родного брата. Варя обняла его, спрашивая, что, что с ним?.. Он рассказал. Жена, как маленького, погладила его по голове – мало кто, кроме нее, знал, какой мягкой, какой ранимой была его душа.
Посреди площади, на конях, кучковались воеводы. Молодые пешие ополченцы с рогатинами, копьями, боевыми топорами выстроились на смотр четырехугольником. Карп и Федот рядом – они зачислены в одно копье: так ещё по старинке называлось воинское подразделение в десяток воинов. Оба в стеганых тягиляях со вшитыми в них железками – для предохранения от удара меча или сабли. На головах – шлемы-шишаки. Затрубили трубы. Стольник Глеб Логвинов, отделившись от группы воевод, напрыгом поскакал к той сотне, где стояли Карп и Федот, горласто крикнул:
– Брате! Всем вам ведомо: на Рязань идут московиты! Гонцы доводят оружие у них доброе. Голыми руками их не взять... Коль у кого нет рогатины иль копья – шаг вперед!
Десятка четыре пешцев вышагнули из шеренги. Стольник велел им по очереди подойти к санным повозкам, нагруженным оружием из оружейного двора, и взять себе облюбованное. Когда пешцы, уже с оружием, вернулись в строй, Глеб крикнул:
– Не забудьте, брате, после битвы вернуть оружие! Кто не вернет голову оторву!
Кто-то из новобранцев, видно, лихая головушка, сказал из-за спины Карпа: "Пес!.. "Сказал тихо, явно рассчитывая на то, что расслышит лишь посоха, но никак не воевода; однако это оскорбительное слово услышал и Глеб Логвинов, и вот он уже скачет на караковом коне с криком: "Кто сказал "пес"?". Все расступились, но Карп остался на месте, не чувствуя себя виновным. Плетка взвилась над ним. Карп в один миг отскочил и выставил рогатину, смотря на Глеба, на его выкаченные и мутные от ярости глаза спокойно, твердо и умно. Этот спокойный и твердый взгляд и остановил Глеба: перед ним был либо невиновный, либо крайне отчаявшийся в чем-то человек.
Глава тринадцатая
Проводы на войну
– Гуляй, родня, и-ех, едреныть! – покрикивал Савелий, притопывая и похаживая средь пляшущих на дворе. В руках у него были бочонок с хмельным медом и деревянная кружка – без промедления наливал каждому, кто хотел.
Карпа провожали на войну. Обычай требовал проводов веселых, как бы беспечных – с застольем, обилием хмельного и закусок. Хозяин не ударил лицом в грязь: гостей созвал много, столы ломились от еды и пития постарался создать впечатление, что он, Савелий Губец, не последний в ряду ремесленного сословия.
Плясали все. Вприсядку пошел даже сам новобранец, будто впереди у него не бой, который, может быть, закончится плачевно для него и всей родни, а широкая масленица. В разгар веселья из-за Лыбеди, со Скоморошенской горы, явилась чудно разодетая шумная толпа скоморохов. На одних скоморохах рукава вывернутых шуб были вздеты на ноги, а полы подняты и стянуты веревками под мышками; на других висли ватолы; третьи беззябко ходили по снегу босыми... Один водил на железной цепи медведя. В передних лапах ученого медведя был бочонок с медовухой, а вожатый черпал ковшом медовуху и угощал ею всех желающих.
Несколько скоморохов играли в дудки и рожки, били в бубен. Пели:
Ай, дуду, дуду, дуду,
Сидит голубь на дубу,
Он играет во трубу,
Труба точеная, золоченая...
Еще один с решетом в руках, приплясывая, подступил к Савелию:
– А вот, хозяин, не удержишь решето на спине.
– Это как так не удержу? – хвастливо заявил Савелий. – Да я, брат, лошадь на своей спине удержу.
– Ну-тка! Подставь!
Савелий нагнулся и тотчас почувствовал – скоморох плеснул в решето воду... Под гогот гостей Савелий кинулся в дом переодеваться в сухое... Не успел выйти из избы уже в сухой одежде, как к нему подскочил другой лукавец:
– Хошь, призову со стола, прямо сюда, во двор, жареную щуку?
– Пошел вон! – с деланной грубостью отмахнулся Савелий.
– А хошь, призову к тебе парчовый серебряный кафтан старшего воеводы Софония Алтыкулачевича?
– Да как ты призовешь, коль среди нас и самого-то воеводы нету?
– А вот и призову... А хошь, золотой хрест с жирной груди болярина Манасеи призову тебе на грудь?
– От, прилепился, репей! Ну, что с тобой делать, с поганцем! Ну, призывай, коль ты такой кудесник. Но смотри: опрохвостишься – взашей погоню!
Скоморох подал Савелию свою шапку и велел ею водить по лицу и вторить за скоморохом: "Хрестик, хрестик золотой, перейди ко мне на мою белую грудь со широкой груди болярина Манасеи...". Савелий послушно делал и говорил то, что велел скоморох. А когда отнял от лица шапку, поднялся всеобщий хохот: лицо было в саже.
– Ах, прохвост! Ну и прохвост!
Стоявший близ отца Павлуха подтрунил:
– А ты, батюшка, ощупай грудь – хрест-то, небось, уж на тебе!
Савелий вдруг испытал приступ горечи. Досадно, что меньшой, коего он освободил от ярма ополченца, смеет теперь насмешничать над ним...
– Твоя шутка, сынок, в пазуху не лезет...
– Прости, батюшка, – спохватился тот, – не ради насмешки я...
Настал час идти на кладбище. Гости перестали веселиться, скоморохи спрятали свои дудки и рожки, удалились гурьбой. Кладбище было у церкви, и шли туда уже тихие, угнетенные необходимостью скорого расставания с Карпом. Куда только подевалась недавняя беспечность! Впереди шли Карп с женой Варей, Савелий со старухой Оней – та в застолье не пригубила ни меда, ни бузы, но её все отчего-то кособотило и пошатывало, словно у неё одна нога была короче другой. Старик крепко держал её под руку. За ними шли Миняйка и Иван с женами, Павел. Шествие замыкали гости. Вот и кладбище, огороженное плетнями из хвороста. Там уже было много ратных: обычай требовал проститься с предками.