Текст книги "Олег Рязанский"
Автор книги: Алексей Хлуденёв
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Князь Владимир Серпуховской, возвратясь из погони за ордынцами, объезжал с другими воеводами Куликово поле: искали великого князя Дмитрия Ивановича... Многие из встречных говорили, что видели князя. Васюк Сухоборец, Сенька Быков, Юрка Сапожник и другие поведали, что Дмитрий Иванович сражался крепко. Гридя Хрулец зрил великого князя, когда тот бился с четырьмя басурманами. А Степан Новосильцев сказал, что уже перед концом боя он увидел Дмитрия Ивановича раненым: пошатываясь, великий князь шел вон к той лощине (указал рукой). Владимир Серпуховской поспешил к указанному месту. Великий князь лежал без памяти под ветвями срубленной березки. Доспехи измяты и порублены, лицо бледное, глаза закрыты, черная борода и платье в крови. Владимир Андреевич опустился перед ним на колени, осторожно коснулся пальцем века.
– Великий княже, слышишь ли меня?
Веко приоткрылось! И другое. Князь смотрел мутно. Бровь его вопросительно изогнулась.
– Слышишь ли? – повторил вопрос Владимир Андреевич. – Это я – брат твой... С Божией помощью ордынцы побеждены!..
Великий князь, словно успокоясь таким сообщением, вновь закрыл очи. Его с превеликой осторожностью переложили на ковер, освободили от доспехов, платье на нем разрезали. Теперь грудь его заметно вздымалась. Раны омыли настоем лечебных трав. Мало-помалу заботливо опекаемый слугами князь пришел в себя. Вновь открыл глаза, и взгляд его был осмысленным.
– Слава Богу!.. – тихо, с легкой улыбкой на устах, молвил он. Победили! Сколько же пало наших?
– Много, но поменьше, чем татар...
Лик князя стал скорбен. Он попросил одеть его в чистое платье и помочь привстать. Осмотрел поле брани. Его поддерживали под руки. Утвердясь на ногах и переждав приступ тошноты, попросил подвести ему коня.
По всему полю – от Смолки до Непрядвы, от Дона до Красного Холма тела павших воинов, убитые лошади... В ноздри бил горьковатый полынный воздух, смешанный с запахом крови и первым сладковато-трупным запашком. Серебристый ковыль, коням в колено, был измят по всему полю, а там, где воины рубились мечами или кололись копьями, багрился кровью. Кое-где земля была покрыта черной коркой: кровавые лужи ссыхались, не успев впитаться в землю.
Трупы, рассеченные вполголовы или по грудь, пронзенные торчащими в них стрелами, лежали то скрюченными, то ничком, то на спине. Возле поверженных русских воинов князь останавливался и крестился. Возле убитых воевод стоял дольше, поникнув головой. В одном из убитых узнал Микулу Вельяминова, свояка и друга: лежал тот лицом кверху, и один глаз его был выклеван коршуном. Дмитрий Иванович, превозмогая боль и поддерживаемый стремянным, сошел с коня, встал возле Микулы на колени и поцеловал его в лоб.
Так же он сошел с коня и перецеловал в лоб князей Белозерских: Федора Романовича и его русокудрого сына Ивана; чернобрового воеводу Андрея Серкизовича, чей отец, именем Черкиз, потомок Чингисхана, приехал из Сарая служить в Москву и целовал крест московским князьям; воеводу Семена Мелика – это он искусными действиями своих сторожевых отрядов привел войско Мамая именно на Куликово поле; громадно распростертого на земле богатыря Александра Пересвета... Но когда увидел и по княжой одежде узнал Михаила Андреевича Бренко, иссеченного несколькими ударами сабли, то, как ни крепился, не удержал слез, склонясь над ним и оглаживая на его голове перепутанные, в ссохшейся крови, волосы. "Прости, друже. Не уберег тебя..." Скорбь усиливалась чувством вины перед ним: велев облачить друга в великокняжеские доспехи, надеялся уберечь его от смерти, а вышло наоборот... Как наоборот вышло и в случае с самим собой: шел на бой в передние ряды почти что на верную смерть, чтоб уравняться и слиться с простыми ратными, а вот не убит, уцелел...
Теперь оставалось исполнить перед павшими последний долг: похоронить по православному, для чего потребовалось восемь дней, и только тогда победители вернулись домой – со скорбью, но и великой радостью.
Глава двадцать восьмая
Ссора и примирение
Павел Губец, Сеня Дубонос и Вася Ловчан получили от воеводы Тимоша Александровича приказ следовать за московским войском, наблюдать за его действиями, осведомлять о них рязанских воевод.
Следуя за воинством, разведчики чаще всего ночевали в поле либо в лесу, а иногда в рязанских селениях, в избе старосты или какого-нибудь крестьянина. Первые дни, усердствуя, лошадей не жалели, гоняли их без толку, всем скопом старались подъехать поближе к растянутому на многие версты войску, чтобы рассмотреть – хорошо ли оно вооружено. Даже пытались пересчитать, хотя бы приблизительно, количество ратных. Через три дня сообразили: коней надо беречь ибо следовать, судя по всему, придется долго, может быть, до самого Дона, по возможности давать им полноценный отдых, хорошо кормить на остановках. Не спешили расходовать и прихваченное с собой продовольствие: вяленое мясо, сушеную рыбу и пшено в мешках, притороченных к седлу запасной лошади. Благо, хозяева (если ночевали в селениях) на угощение обычно не скупились.
И вот, когда, казалось бы, троих разведчиков водой не разлить, меж ними вдруг возник легкий сквознячок взаимного отчуждения.
Случилось это в небольшом сельце под вечер. Солнце уже садилось, ветлы перед избами отбрасывали длинные тени к пруду, в коем плавали и плескались зажиревшие домашние гуси. По берегу, напротив каждого двора, посельские на кострах варили ужин. Аппетитные запахи пшенки либо рыбной ухи распространялись по всему селению. Приютивший разведчиков хозяин степенно зачерпнул из медного котла деревянной ложкой на длинной палке каши и, подув на нее, сначала сам лизнул, а потом дал попробовать на вкус окружавшим его детям. Девочка лет восьми уже расстилала на траве холстину, раскладывала ложки. По-доброму, благостно щурился на внучат, на стаи гусей в пруду, на белые клочкастые облачка, развешанные по небу, словно нательное белье, старик в лаптях и посконной рубахе...
В эту минуту из-за городьбы появился верхом на лошади Вася Ловчан, с утра посланный на разведку к колонне московитов. Сидел он небрежно-разудало, занеся обе ноги на одну сторону, и склабился. К седлу были привязаны две переметные сумы на широком ремне. Соскочив с коня и продолжая ухмыляться, Вася Ловчан развязал сумы – в них пшено, фунтов по десять сухарей, шматки говядины, баранье сало в требушиных мешочках.
Первым подошел к сумам Павел – потер на пальцах добротное пшено, повертел в руках вяленую говядину.
– Кого ограбил?
– Не ограбил, – отнял... – улыбнулся Ловчан.
– У московита?
– Не у крестьянина же рязанского... Московский ратный отстал от своих: понос его прохватил. Сидел на корточках, порты спущены. Рядом конь с сумами. Мне бы взять у него и коня, да я пожалел его – надвинул ему на глаза колпак, а сумы с его лошади перекинул на мою. А он в ответ лишь трещит – видать, крепко животом маялся...
– Эх, не надо бы! – огорчился Павел. – Они рязанцев не обирают – и нам бы их не трогать...
– Нашел кого жалеть! Мало нам от московитов убытков? Забыл, как били они наших у Скорнищева? Твоего брата убили, а ты...
– Время ныне другое. Сам князь Ольг Иванович запретил задирать московитов. Не то пойдут на нас всей силой, дотла разорят! Не тронь их впредь, говорю!
Сеня Дубонос с ножом в руке подошел к сумам, отхватил от говядины кус, кинул его в алую пасть рта.
– Не тронь, не тронь... (Пожевал.) Вася разве его тронул? Экое дело сумы отнял! (Смачно пожевал – ходуном ходили скулы и хрящи больших ушей.) Ты вот, Паша, загорелся жениться на девке с московской сторонки и уж порешил, что московиты нам свои. Не свои оне нам! Вороги! Ты не смотри, что оне пока нас не трогают. Еще тронут! Вот повернут на Переяславль – дотла разорят! Для того и послали нас, чтоб следить за ними в оба...
Приободренный поддержкой товарища, Вася Ловчан заключил:
– Вот что, Паша. Хоть ты у нас и старший, а как кончится у тебя довольствие, на мое не рассчитывай. Хоть сусликами кормись, а я на тебя своего харча тратить не буду. Сене дам, ты же сам себе добывай... А я чую ещё долго нам иттить...
"Вот уж и встопорщились. Ладно. Обижайтесь, дуйтесь, но грабить вам московитов не дам. Не хощу позор на себя примать," – думал в запальчивости, чувствуя, что некая ледяная стена встала меж ним и сотоварищами.
Ночь спал плохо: то ли блохи кусали, то ли тяготился размолвкой со вчерашними друзьями. Встал чуть свет, долго стоял на коленях перед иконами и молился, прося у Спасителя душевных сил не ожесточаться. Но холодок взаимной неприязни остался. Сотоварищи насмешливо стали называть его московитом, а когда дня через три заметили, что мешок его тощает, то, как бы дразня его, на привалах выволакивали из мешков шматки мяса и уминали, не угощая его. Он подстреливал из лука диких гусей или уток, но и колчан его тощал, ибо выпущенную стрелу в траве отыскать было почти невозможно.
Павел был уже и не рад, что посерьезничал с сотоварищами. В то же время чувствовал: он прав, а они – нет... Он тосковал по Катерине, думал о ней даже во сне, из-за неё ему московская сторонка была не только не чужда, но и мила. Они же того не понимали...
К Дону подъехали, когда рати Дмитрия Ивановича и Мамая уже сошлись на противоположном берегу, и оттуда разрастался страшный шум: ревели трубы, диким ором орали люди, ржали кони. Над степью туман пал, но над рекой он ещё стоял клубами, и Дон просматривался до середки. С того берега тянулись вспугнутые стаи лебедей и гусей...
Шум боя то угрожающе приближался, то как будто удалялся. Но вот, часа через три, шум стал явственно удаляться. И когда удалился этот большой шум и как будто установилась тишина, то мало-помалу из этой тишины проступили новые звуки, стоны раненых. Они сливались, и вот уже казалось – стонет сама земля...
Измученный ожиданием исхода боя, Павел спустился к воде, умылся. Взглянул на ряды свай, разобранных мостов. За них цеплялось все, что несло течением: осока, камыш, коряги. Возле одной из свай колыхался большой предмет неопределенной формы. Всмотрелся – труп человека. Позвал товарищей. Те спустились с пологого берега, всмотрелись: да, труп. Забросили привязанный к веревке багор, вытащили на берег. То был труп русского воина, совсем ещё молоденького, безбородого... Над верхней губой едва пробивались темненькие усики. В остекленевших глазах – страх...
– Видать, небывалец, – заметил Павел. – И усов-то ещё добрых нет...
– Похоронить бы его, – сказал Вася Ловчан, ладонью огладив на голове спутавшиеся волосы.
Заступом с короткой рукоятью по очереди рыли на берегу могилу. Едва погребли, как на противоположном берегу появились два московита на конях. Спешились и, отыскав тропку с пологим спуском, свели коней к воде. Разделись донага, поплыли, одной рукой держась за хвосты лошадей, другой придерживая связанные пучками камыша плотики с возложенными на них седлами, одеждой. Выйдя на берег, кони встряхнулись, а всадники стали одеваться, карныкая на одной ноге, а другую вдевая в порточину.
– Эй, земляки! – крикнул Павел. – Чья победа?
– А вы кто таковские?
– Рязане мы...
– А-а-а... (С добродушием.) Заединщики бусурманов...
– Какие мы им заединщики? – возразил Павел. – Мы заединщики только одного нашего Господа Бога...
Поглядывая на свежий холмик могилы, московит деловито осведомился:
– Чьего похоронили? Нашего? Татарина?
– Нашего... За сваю зацепился...
Московиты подошли к могиле, постояли, опустив головы. Помолились, надели колпаки, вскочили на коней. Поглубже вдвинув носки сапог в стремена, погнали коней наметом.
Подпрыгивая как-то козелком, Павел подбежал к своему коню, расседлал его в один миг, сам разделся донага. Прикрывая горстью срам, подобрал брошенный московитами камышовый плотик, сложил на него свою одежду, седло и, с конем, переправился на тот берег. Вернулся через полчаса возбужденный, вместе и подавленный:
– Братцы... – качал головой. – Народу-то полегло... Только что и радости, что победа наша...
– Какая – наша? – возразил Вася Ловчан.
– Ну, не Орды же... Не Орды, слава те, Господи. Ну, а теперя домой!..
Он и не заметил, как отчуждение его к ним истаяло. И их к нему тоже.
Глава двадцать девятая
Кто-то огорчен
На краю глухого, заросшего ольхой и липой оврага, горел в ночи костер. Вкруг костра сидели и стояли дозорные. За оврагом – лагерь рязанских ратей, уже притихший – воины почивали. Слышались оттуда лишь храп да фырканье коней. Как встали три дня тому назад на этом месте, на вотчине старшего воеводы Ивана Мирославича, так и пристыли. Чего ждали – простым ратным не понять. Куда шли – тоже не понять. Вроде бы к Дону, но кое-кто говорил, что куда-то на Одоев, на соединение с литовинами. Однако были и такие слухи, что дальше рязанское войско и шагу не ступит: так, мол, повелел сам князь Ольг Иванович.
Один из дозорных, кто, отбрасывая длинную тень от костра, стоял, опираясь на бердыш, одним ухом в южную сторону, вдруг навострился, повернул лицо. И остальные навострились. Оттуда, с южной стороны, слышался как будто топот коней.
– Не татарва ли? – сказал опиравшийся на бердыш. – Избави Бог...
Те, кто сидел, встали разом. Вслушивались. Лица сразу посуровели, озаботились.
– Их мало, – сказал другой.
– Мало-то хорошо бы...
Топот коней приближался. Немного спустя в свете костра появились трое рязанских ратных. Впереди Павел Губец. Растянул толстые губы в улыбке:
– Ага, наши! Я так и знал, что наши, рязанские, должны быть тута... Верно мы правили... Ну, братцы, отвечайте: поздорову ли вы?..
– Мы-то поздорову, а вы-то как? Откуда? – голос от костра.
– Издалека, братцы, от Дона...
– Ну, коль от Дона, сказывайте, что вы там увидели...
– Случилася битва, и Мамай бежал от Дмитрея Ивановича...
– Ой ли?..
– Вот те крест!
Павла, Васю Ловчана, Сеню Дубоноса тотчас окружили. Слушали, удивлялись, покачивали головами. Были рады, что победили православные. Тем временем один из них сходил за овраг и привел из лагеря воеводу Софония Алтыкулачевича с четырьмя воинами. Тот, почесывая рубец старой раны на бедре, озабоченно спросил:
– Кто, говоришь, кого?
– Наши – их...
– Наши?! – сощурился Софоний. – То есть – московиты?
Павел, спохватясь (к тому же его толкнул локтем Вася Ловчан):
– Московиты.
Воевода явно был огорчен. Он качал головой, жевал губами, думал. "Эх!" – сказал он. Потом, велев разведчикам ехать вместе с ним, повернул коня к лагерю. Павел с сотоварищами ехали чуть позади. Овраг был темен и сыр, но дно его загачено хворостом и землей. По ту сторону оврага дважды их останавливали, но, узнав воеводу, тотчас же пропускали. Возле какого-то шалаша Софоний Алтыкулачевич сказал тусклым голосом:
– Ну, ребята, располагайтесь. Хороша ли, плоха ли весть, а вы свое дело сделали.
Коней расседлали, стреножили, пустили на луг. Во тьме шалаша нащупали свернутый войлок, раскатали по соломе, присели. Слушали, как кони с хрустом щипали траву.
– Не в радость ему, воеводе-то, наша весть, – сказал Вася Ловчан.
– А то... – откликнулся Сеня Дубонос. – Чему радоваться?
Павел ничего не сказал: ему больше, чем им, было в диво нескрываемое воеводой огорчение по поводу победы русских.
Сходили по нужде, посмотрели на звезды, на лошадей, на другие шалаши – из ближнего доносился храп – и возвратясь, сморенные усталостью, уснули сразу.
Что бы там ни было, а они – у своих.
Глава тридцатая
Сложные чувства
На пути к князеву шатру стоял, белея дымоходной шейкой, шатер главного воеводы Ивана Мирославича. Иван Мирославич, при зажженной свече, сидел, скрестив ноги, на подушке и невесело размышлял. Его смущало странное поведение князя. Оно не очень-то согласовывалось с союзническими обязательствами. Требовались активные действия, а князь, на словах оставаясь приверженцем союза, проявлял такую чрезмерную осторожность, что невольно порой возникала мысль: он не союзник Мамая. Заслон на пути московского войска он не поставил, а теперь не спешит соединиться с силами Мамая.
Князь, как будто нарочно, все делал для того, чтобы разрушить союз. Иван Мирославич уже начинал нервничать. Ведь Мамай не простит Олегу Ивановичу его уловок, его измены. Будущее Рязанского княжества представлялось Ивану Мирославичу мрачным. На кого тогда надеяться? На Тохтамыша? Но вряд ли Тохтамыш сладит с Мамаем, если он, Мамай, победит Дмитрия Ивановича.
Во время этих размышлений к его шатру – его дымоходная шейка была белой оттого, что пропитана порошком из костей – подъехал Софоний Алтыкулачевич.
– Не спишь? – ржаво, как полуфунтовый ключ в старом пудовом замке, проскрипел голос вошедшего Софония.
Поразило его постное, растерянное, сугубо озадаченное лицо.
– Садись, – Иван Мирославич указал на низкую скамейку. – Сказывай.
Софоний Алтыкулачевич взволнованно рассказал о вестях с Дона, и ошеломленный хозяин шатра некоторое время сидел с открытым ртом. Голова его была неподвижна, но зраки забегали. "Мы пропали, – подумал он. – Князь Московский не простит нам..."
– Обидно, – со свойственным ему прямодушием сказал Софоний Алтыкулачевич. – Не успели помочь Мамаю... При нашей помоге Мамай не проиграл бы. Верно?
– Как не верно? Верно... Теперь уж не поправить. Проворонили свою удачу. Говорил князю – не мешкай. Не послушался. Промешкали...
– То-то и оно. Какое огорчение! Страшно докладывать о том князю!
– Страшно, страшно... – вздыхал Иван Мирославич. – Ох, и не знаю, как мы войдем к нему... А идти надо...
Пока слуга помогал одеться Ивану Мирославичу, Софоний рассказал, что разведчики, привезшие весть, да и те из простых воинов, что слышали о поражении Мамая, ничуть не огорчены, даже и рады.
– Рады, говоришь? – переспросил Иван Мирославич.
– Не пойму – чему тут радоваться, но это так.
– Гм...
Последнее сообщение удивило старшего воеводу, и он с Софонием Алтыкулачевичем отправился к князю потерянным и вместе с тем все ещё удивленным непониманием простых воев происшедшим.
Олег Иванович в эти минуты вместе с сыновьями, которых он приучал к походной обстановке, пребывал в своем шатре. Сыновья спали за занавесом, а он в темноте сидел один, в который раз размышляя об одном и том же: оправдается ли его хитрость, которая заключалась в том, чтобы под видом каких-то передвижений, обещаний и даже заверений уклониться от боя. Или это обернется для него бедой?
Давно уже ставя под сомнение свой союз с Мамаем, направленный против православной Москвы, он втайне был доволен ошеломляюще быстрым маршем войск Дмитрия Ивановича к Дону и особенно – его приказом не обижать местных рязанских жителей. Втайне он был доволен и тем, что Тохтамыш шел или уже пришел в Сарай: этого, как чингисида, можно признать за законного царя, рассчитывая на его помогу в случае, если Мамай, одолев Москву, учинит Рязанской земле новый разор.
И все же, прав ли он, что лицедействует перед Мамаем? Сомнения продолжали его мучить, и чтобы утвердиться, или, наоборот, разувериться в своей правоте, он внимательно прислушивался и присматривался к простым ратным.
Позавчера вечером вместе с Иваном Мирославичем он ехал по лагерю. На сиреневом небе уже проступали звезды. Повсюду горели костры, и князь, приблизясь к тому или иному костру, разговаривал с воинами, называя их "братыньками". Один из воинов спросил, куда их ведут. И когда Олег Иванович сказал, что к Дону, на помогу Мамаю, то спрашивавший воин, кряжистый, в плечах косая сажень, ноги короткие и толстые, как сваи, черная борода шкворнями, протянул разочарованно: "А-а-а..." Князь спросил:
– Ты, братынька, как будто чем недоволен?
– Дак, прошел слух, что мы к Дмитрею Московскому приложимся...
"Вон как", – подумал Олег Иванович и вслух спросил:
– Ну, а ты-то к кому бы приложился?
Ратный взял в кулак бородиные витени, крутанул их:
– Я-то? Я бы, княже, к православным пристал...
Стоявшие рядом с ним сотоварищи молчаливо одобрили его слова: кто кивком головы, кто – глазами.
Тот разговор и посейчас не выходил из головы князя, ибо коль простой ратный скажет что-то якобы лишь от себя, то знай: его глас – глас народа.
За окном послышался приглушенный разговор. Тотчас вошел в шатер Каркадын с докладом: воеводы Иван Мирославич и Софоний Алтыкулачевич просят принять их. Князь велел впустить их.
– Государь, – тихим, удрученным голосом сказал Иван Мирославич, недобрую весть привезли разведчики Тимоша Александровича: князь Дмитрей одолел Мамая...
Олег Иванович сразу же привстал с креслица и зажженные перед приходом воевод свечи колыхнули огнями, колыхнув и тень князя, падавшую на бархатный занавес, за коим спали княжичи Федор и Родослав.
– Что? Повтори, что ты сказал...
– Беда, княже. Войско Мамая побито, и сам он бежал с поля боя...
Иван Мирославич думал, что князь при этом известии схватится за голову. И ошибся. Олег Иванович не только не схватил себя за волосы, но, улыбнувшись, пошел к воеводам с растопыренными руками. Взял за плечи сначала зятя и потряс его, затем потряс и Софония Алтыкулачевича. Он был рад, и потому в первую очередь рад, что избегнет мести Мамая и что победа Дмитрия Ивановича сохранит и укрепит православие.
– Это как же беда, коль не беда? – возразил он. – Слава Богу, что верх одержали православные... А нет – не сдобровать бы нам...
Только теперь Ивану Мирославичу окончательно стало ясно, почему князь волокитил поход к Дону... Ивану Мирославичу нелегко было свыкнуться с мыслью, что победа Москвы во благо Рязани – для этого требовалось какое-то время, однако ему стало легче хотя бы оттого, что князь доволен и даже рад. Легче-то легче, но та самая месть, которой боялся князь со стороны Мамая, могла обрушиться и со стороны Москвы...
Стали совещаться, что делать, коль Дмитрий Иванович занесет свой карающий меч над Рязанью. Но и на этот случай имелись выходы: просить помоги у Тохтамыша либо у дружественных рязанскому князю некоторых литовских князей.
Разошлись. Князь улегся на раскатанный войлок, но уснуть не мог забылся чутким сном лишь на рассвете. Разбудили его трубы, играющие "зорю". Пока слуги свертывали войлок, а князь умывался свежей родниковой водой над лоханью, вышли из занавеса в длинных белых рубахах княжичи.
– Я вчера слышал, – обратился Федор к отцу, – из твоего разговора с воеводами, что Москва одержала верх над Мамаем и больше войны не будет. Это правда?
– Правда, сынок.
– Вот и ладно, – рассудил старший княжич. – Вернемся домой... Матушка обрадуется! Она так опасалась за нас!
Родослав в эту минуту топырил губы, дулся, в карих глазах – отчаяние. Чтобы не заплакать, прикусил нижнюю губу. Князь бросил на руки слуге расшитую травами и петухами утирку, погладил Родослава по головке. Хотел было взять его на руки – тот увернулся, он, мол, не маленький. "Ты-то чем недоволен, сынок?" – шепотом, заговорщицки, сказал ему на ухо отец. "Я хощу в бой, а боя не будет..." – посетовал младший. Князь – снова заговорщицки: "О, сынок, на твоем веку ещё много будет битв", – и ласково потрепал за кудрявые вихры. Легонько подтолкнул пальцами к лохани, где слуга уже держал наготове медный ковш с холодной водой.
СВЕТ И ТЕНИ
Глава первая
Ни в какие ворота
Иван Мирославич проснулся рано. Мягко – не разбудить бы Настасью, теплую, с тугим животом, – отодвинул занавес кровати. В узких слюдяных окнах, забитых снегом, едва виднелся свет. На улице завывала пурга, оборванной дранкой стучала крыша, скрипели ворота конюшни ("Приструню конюшенного – лодырь!").
Иван Мирославич сунул ноги в белые чесаные валенки, на исподнее набросил стеганый татарский халат, на голову – соболью шапку. В сенях, куда вышел по легкой надобности, было зябко – бр-р-р!.. Поскорей вернулся в опочивальню, уселся на низкий, привезенный им из Сарая, диван, скрестил ноги в валенках: так-то, по старинной привычке, обмысливалось яснее.
А поразмыслить было над чем. Жизнь не то что кусала – рвала клыками. Еще до крещения вернулся из Москвы посол Епифан Кореев. В княжой двор въехал тройкой, на рысях; лошади в нарядной сбруе, в лентах и лисьих хвостах, а посол вылез из возка необычайно постный, куда только и девалась его прежняя самоуверенность! Под тяжестью ли бобровой шубы или под впечатлением встречи с московскими правителями поднимался по лестнице на второй ярус сгорбленный. Еще бы! Московские правители, как объяснил Епифан, войдя в повалушу князя, требуют от рязанского князя признать Дмитрия Ивановича старейшим братом...
Признать московского князя старейшим братом значило плясать под его дуду. Он против Литвы иль Орды – и ты, его младший брат, с ним заедино. Он сел на конь, и ты садись на конь и поезжай с ним, куда он укажет. Ни в какие ворота!
Бояре загудели, как встревоженный улей. Такого унижения от Москвы их князю не ожидали.
Конечно, вина рязанцев перед Москвой была. Когда московиты возвращались с Донской битвы с добычей, то некоторые небольшие рязанские отряды, без разрешения на то своего князя, грабили победителей, иных пленили. Дмитрий Московский пригрозил наказать рязанцев суровейшим образом. Епифану было поручено уладить дело. Угрозу войны Епифан, кажется, отвел, но лишь ценой унижения своего князя...
– Рашпояшалша Дмитрей! – шамшил почтенный Павел Соробич, тряся поверх шубы узкой белой бороденкой.
– Истинно распоясался, – поддакнул Софоний Алтыкулачевич.
– Как же – Мамая победитель!
– Да кабы мы встали за Мамая – разве одолел бы он?
– Ни в жисть!
– Ишь, чего удумал – государя нашего Ольга Ивановича подмять под себя...
Посматривали на князя. Ждали – стукнет сейчас перстнями на пальцах по подлокотнику: "Не бывать тому!" Не стукнул. В притухших карих глазах виноватость. Ведь уговаривали его иные бояре, в первую очередь Иван Мирославич, встать рядом с Мамаем и ударить на Дмитрия Московского – нет, не послушался. А теперь вот – утрись!
С дотошностью расспросил Епифана: каких ещё уступок требуют московиты. Выяснилось: московиты не точат зубы на те волости, что на рязанской стороне Оки, но просят и рязанцев отступиться от своих волостей на московском берегу. Не полезут они и в Тулу, если и Олег туда не полезет; пусть там правят татарские баскаки, как они правили ещё при царице Тайдуле, вдове хана Джанибека... Не должен Олег соваться и в Мещеру, купленную Москвой...Словом, кое в чем давали поблажку, но наглости, как всегда, было с избытком.
Теперь-то уж, как надеялись рязанские бояре, князь наверняка ударит по подлокотнику. Но князь опустил очи долу, выслушал, затем тихим голосом объявил: "Ступайте, бояре, по домам. Как нам поступить – подумайте. С ответом не спешите. Отмолвите, как вновь соберу вас..."
Бояре один за другим кланялись и уходили. Первыми – те, кто сидел подальше от князя. Иван Мирославич, как самый ближний, всегда откланивался последним, и при этом часто князь задерживал его: побеседовать ещё и с глазу на глаз. И на сей раз Иван Мирославич надеялся: князь попросит его остаться. А поведать князю было о чем: Иван Мирославич задумал строить по весне церковь в вотчине Верхдерев, а в другой вотчине, Венев, пожаловать тамошнему монастырю Николая Чудотворца угодья. Может быть, посетует тестю: стали выпадать, непонятно от чего, зубы у любимого коня Джигита, купленного им минувшим летом в Сарае, куда ездил выкупать у хана Тохтамыша ярлык на великое Рязанское княжение. Само собой, обмолвится и о сыне Грише: тот гораздо постигает грамоту и преуспевает на воинских игрушках. Ну, а потом, потом выплеснет из себя негодование по поводу невыносимых требований московитов.
Наконец, поясно поклонясь и коснувшись рукой ковра, удалился из палаты Ковыла Вислый. Взор князя упал на Ивана Мирославича.
Но каким был тот взор! Не дружески-родственным, располагающим к приятной беседе с глазу на глаз, а холодным... Ясно дал понять – иди... В чем Иван Мирославич провинился перед князем? В чем сплоховал? Встал, все ещё надеясь: задержит. Не задержал...
Не глядя на своего слугу, ждавшего его в сенях, быстро вышел на залитое скупым зимним солнцем крыльцо, сощурился. Саженях в десяти от крыльца стояли запряженные тройкой гнедых санки. Кучер уже отвязывал лошадей. Медленно сойдя со ступенек, Иван Мирославич умял поудобнее сено в кузове санок, сел, сам прикрыл медвежьей полостью ноги и, отрывисто, кучеру: "В Храпово!".
Село Храпово было вотчиной Едухана. Через полчаса крупного рысистого бега коней показалась на возвышенном приволье церковь, и вот уже визг полозьев врывается во двор усадьбы брата.
Двор широк, посреди его двухъярусный дом, вдоль тына – хозяйственные постройки. На большой навозной куче лежат два верблюда, купленные братом у московитов позапрошлой осенью, когда те гнали с Дона брошенный ордынцами скот. Две высокие поджарые собаки подбежали к возу, обнюхали валеные сапоги Ивана Мирославича (он почесал собак за ушами). Сам Едухан, во всем белом только что вернулся с охоты – вышел из дверей псарни, широко улыбаясь и раскинув руки для объятий.
Когда-то резкий и злой, Едухан, со времени переезда на Рязанскую землю, смягчился нравом: стал ровнее, благодушнее. Уже не кричит на встречных: "Пыстаранись! Еду хан!.." И плетка его теперь не хаживает по спинам слуг. Приняв и полюбив православное вероисповедание, он с удовольствием занимался хозяйством в своей вотчине, имел большие косяки лошадей, владел бобровым гоном на реке Бобровке (за тот гон в казну князя справно шла немалая пошлина), сеял на мягкой землице пшеницу, просо и овес. Главное свое дело – службу князю – исполнял честно, но не столь уж и ретиво, как Иван Мирославич. Государевы неудачи не воспринимал так близко к сердцу. Отступив от старшего брата на шаг, оценочно вгляделся:
– Ты что как ошпаренный? Ну?
– Есть о чем перетолковать... – Уста Ивана Мирославича сомкнулись, обозначив печально-значительную морщинку в уголках рта.
– Перетолкуем... Пойдем-ка, посмотришь волка. Собаки взяли. Зверина матерый...
Повел Ивана Мирославича к соломенному навесу меж двумя хлевами, где толпилось с полдюжины дворовых людей, чем-то взбудораженных. По приближении бояр расступились. Меж ними на соломенной подстилке лежал серо-белесого окраса связанный по ногам волк: большеголовый, с широким лбом, косым разрезом глаз. Под щеками – колко торчавшие баки, в пасти – короткая палка, засунутая в нее, видно, в тот момент, когда собаки мертвой хваткой вцепились зверю в горло или загривок. Морда крепко обвязана веревкой. Волк взглянул на Ивана Мирославича остро, зло, яро... Не будь морда обвязана так и щелкнул бы своими мощными клыками и зубами. Иван Мирославич невольно поежился...
Едухан засмеялся:
– Каков, а? У-у, бирюк! (Погрозил волку пальцем). Я т-тебе! Волк ответил рычанием. Челядинцы посмеивались.
– Вот что, дорогой мой брат, – обратился Едухан к Ивану Мирославичу. – Идем завтра со мной на охоту... Ей-богу, тебе придется по душе.