355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Меняйлов » Подноготная любви » Текст книги (страница 23)
Подноготная любви
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:24

Текст книги "Подноготная любви "


Автор книги: Алексей Меняйлов


Жанр:

   

Психология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 55 страниц)

Итак, лишним был Ваничка.

Да и «работать» легче с маленьким, с младшеньким, последним.

Но вот незадача: он хоть и испробовал маменькиного молочка, но как назло оказался ещё и способен на ненавистное матери неавторитарное мышление, следствием чего всегда бывает здоровье. А может быть, потому у него и было такое мышление, что он яснее других в семье чувствовал и понимал, что его убивают, убивают психоэнергетически, а от этого защита одна – критическое мышление… У остальных детей не было такой детерминированности: убьют или не убьют – зависело от минутных капризов «хранительницы дома».

Итак, убиение пятого, самого трудного ребёнка.

Вот уж где Софье Андреевне помогла её предусмотрительность!

Ей на помощь пришёл целый город со своими нездоровыми условиями жизни: Ваничка всё ж таки умер – от инфекционной болезни, после которой в тот год хоронили детей только в Москве. Схоронили и Ваничку. Не окажись семья Толстых в Москве, Ваничке пришлось бы умирать другой смертью: в воде, от удушья, от отравления… Но в городе его смерть казалась естественнее.

Софью Андреевну вообще тянуло в Москву. Как к Танееву. Это не просто образ сравнения. Тот же, прежде всего, механизм притяжения: как и рядом с «музыкантом», уровень некрополя в столице всегда выше, чем где бы то ни было, ведь всякая столица – толпа проституток, начальников, штабных, модных врачей, учителей, точнее место их скученного проживания. Софью Андреевну вообще всегда тянуло прочь из Ясной Поляны, и дело было не только в более здоровых условиях проживания для её детей и потому сложностями с умерщвлением неизбежного тринадцатого. Ей также была важна и власть над детьми. Естественные условия существования способствуют укреплению независимого мышления (как, скажем, у Льва Николаевича и прочих гениев), и уничтожить его можно только так называемым университетским (иезуитским) образованием, основанном на внушениях. Давно известен факт, что так называемое «образование» ведёт к усвоению не столько знаний в данной области науки, сколько бытующих в ней предубеждений и суеверий. Науку и вообще знания человечества (и свои тоже) продвигали вперёд всегда только самоучки. Это знание столь доступно, оно столь на поверхности, что используется для составления предсказаний. Скажем, тот же знаменитый Шерток сказал, что психология в XX столетии топчется на месте и прорыв вперёд будет совершён непрофессионалом. Разрушительность «университетского» образования замечена давно, успехи самоучек тоже, и, видимо, отчасти этими соображениями руководствовался Лев Николаевич, оставляя университет с многочисленными старательными и не очень старательными студентами, равно канувшими в безвестность. Казалось бы, та мать, у которой, как у Софьи Андреевны (всё-таки, жена Толстого!), была возможность осмыслить оба подхода к принципам образования и которая, действительно, любящая (не анальная), должна мечтать о том, чтобы её ребёнок (в особенности – сын) и близко не оказывался с городами вообще, а с университетскими в особенности. Если она мечтает, чтобы её ребёнок стал гением, рядом с которым полной грудью дышали бы ему подобные личности. Именно об этом мечтал Лев Николаевич.

Но не такие были желания у Софьи Андреевны!

Некастрированность мышления детей для Софьи Андреевны означала их самостоятельность, адекватность суждений, а следовательно, реальную оценку ими матери и, как следствие, выход их из-под её контроля. Задавить их как личностей можно было только путём раскачивания маятника садомазохизма любыми способами – лишением общения с отцом, перемещением в зону с повышенным уровнем некрополя (столицу), извращением способов адекватного мышления («дать образование»), чтобы они оставались гипнабельными для всяких некрофилов вообще и для неё в частности.

И Софья Андреевна засобиралась в Москву. Лев Николаевич сопротивлялся. Он так активно защищал право на жизнь и для себя, и для своих детей, что переезд с первой попытки Софьи Андреевны не состоялся. Но вот Софье Андреевне осталось родить ещё только двух детей, из которых один должен был умереть. Силы Софьи Андреевны были распылены на многочисленных кастрированного ума детей, поэтому в деле достижения её планов насчёт рожания и рыданий над детским гробиком мог помочь только большой город. Она увеличила напор – и Лев Николаевич сдался. Переезд состоялся.

А там для её Машеньки – многочисленные страстные любови, для остальных её повзрослевших детей – университетское образование со всеми вытекающими отсюда последствиями, но зато для набожной Софьи Андреевны – безутешное горе над гробиком Ванички и всеобщее восхищение перед её подвигом «идеальной матери».

Можно представить чувства отца, потерявшего, по сути, единственного своего ребёнка! Отца, собственными руками помогшего своей жене привезти его в умерщвляющий город!..

Ужасно.

Не обратить внимание на то, что в результате смерти Ванички у Софьи Андреевны, в точности как у её матери, стало восемь живых (в точности трое девочек и в точности пять мальчиков) и пять умерших в детстве детей, могут только те, кто очень не хочет этого замечать.

Нет, мы не подозреваем, что имеющих власть над умами населения толстоведов вызывал некий конкретный партийный бонза и под угрозой прекращения выплаты ежемесячного содержания приказывал выставлять Софью Андреевну «идеальной женой, любящей матерью и т. п.», а Льва Николаевича, сопротивлявшегося переезду в столицу, – мракобесом, человеконенавистником, насильником и губителем жены и детей, а его тягу к жизни на природе – дурного тона оригинальничаньем, не соответствующим вкусам благоволящего к гитлерщине и сталинщине пролетариата. Нет, дело, разумеется, не в конкретном бонзе, хотя бы уже потому, что «идеальной самопожертвенной женой и хранительницей семейного очага» Софья Андреевна была признана в России не только коммунистической, но и православной. Да и по всему миру тоже так считается. Здесь чувствуется анонимный кукловод.

Глава двадцать третья

Фарфоровая кукла

Менее чем через год после своей свадьбы Лев Николаевич написал Тане Берс такое письмо: «23 марта. Я(сная). Вот она (Соня. – А. М.) начала писать и вдруг перестала, потому что не может. И, знаешь ли, отчего, милая Таня. С ней случилось странное, а со мной ещё более странное приключение. – Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (ещё как громко) и т. д.; главное же владела всеми своими членами, которые, как то – руки и ноги, могли принимать различные положения; одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! Я знаю, что ты всегда её любила (теперь известно, какое она возбудит в тебе чувство), – я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе всё, как было.

В тот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она ещё могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тётенькой (она всё была, как всегда, и обещала придти) и лёг один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, всё сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постели. Я открыл глаза… И увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, – её, Соню, – фарфоровую! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с чёрными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых чёрная краска стёрлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными чёрным на оконечностях в слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул её за руку, – она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была всё такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: да, я фарфоровая. У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на её ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь представить себе мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею дощечке, изображающей землю и выкрашенной зелёной краской в виде травы. Около её левой ноги, немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, – ты, которая любила её. Я всё не верил себе, стал звать её, она не могла двинуться без столбика с земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землёй, чтобы упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать её, – вся гладкая, приятная и холодная фарфоровая. Я попробовал поднять её руку – нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь между её локтем и боком – нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэтбаха и из которой делают соусники. Всё было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку – снизу и сверху всё было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла, и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но всё было так хорошо, натурально, что это была всё та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцом, и чёрный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы – всё было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она была и рада бы помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо? Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови – всё было как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она всё раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил её и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавливались в её холодное фарфоровое тело, и, что ещё больше поразило меня, она сделалась лёгкою, как стекляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и всё точно такою же. Я схватил подушку, поставил её на угол, ударил кулаком в другой угол и положил её туда, потом я взял её чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл её до головы. Она лежала там всё точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородою. Вдруг я услыхал её голос из угла подушки: «Лёва, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчать её и сказал, что ничего. Я опять ощупал её в темноте, – она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. – Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, – мне всё показалось натурально. Я её вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей всё было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушёл, не оглядываясь на неё. Мне так было страшно всё вчерашнее. Когда я пришёл к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить её и тётеньку. Я никому, кроме тебя, ещё не сообщал об этом. Я думал, что всё прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаёмся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькою и фарфоровою. Как при других, так всё по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.

Пишу же я тебе об этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через пап`а у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребёнка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как её маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошёл в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила её в угол, играет с ней и чуть не разбила её. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унёс в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал, и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застёжкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом с сделанным для неё местом, так что она ровно локтями, головою и спиной укладывается в него и не может уже разбиться. Сверху я ещё прикрываю замшей.

Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье. Она стояла на столе, Н. П. толкнула, проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли пожалуйста».

Это загадочное письмо после его первой же публикации наделало много шума. Им заинтересовались психоаналитики, исследователи и биографы. Мнения разделились, разумеется, в соответствии с личным опытом исследователей (типом женщин, с которыми они соглашались на интимность) и глубиной его, этого опыта, осмысления.

Н. Н. Гусев пишет, что «здесь под формою шутки скрывается изображение действительности, действительного душевного состояния, пережитого тогда Софьей Андреевной и больно отозвавшегося тогда в душе Льва Николаевича». «Это письмо – письменный след глубочайшего переживания Льва Николаевича в его взаимоотношениях с Софьей Андреевной в первый период его брака с ней. Каждому известно, что во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной такой период, когда его спутница жизни представляется ему, хотя на время, неодушевлённой, „фарфоровой», совсем не столь редкое явление. Каждый женатый переживал то же, что и Л. Н. Толстой. Разница лишь в интенсивности переживания и ощущения отчуждённости, потери или превращения в „фарфоровую» жены каждым. Ясно, у Льва Николаевича, как у гения художественных образов, это свойственное каждому мужчине в любви к женщине переживание вылилось в соответствующую по диапазону эпически-художественную форму».

В. И. Срезневскому же кажется странным, что в семейную драму можно посвящать постороннего юного (!) адресата, и он не соглашается с мнением Н. Н. Гусева, «усматривающего в письме Льва Николаевича зародыш будущей семейной драмы Толстого… Первый период брака Толстого не был омрачён ни одной тучкой, отношения супругов были безоблачные, и такая шутка в письме Т. А. Кузминской вполне вероятна».

А что посоветовали бы мы с высоты опыта психокатарсиса? Мы бы тому, кто увидел фарфоровую куклу, посоветовали спросить себя: а что надо с этой куклой сделать, чтобы было лучше, чтобы видящий эту куклу вообще мог жить? И посоветовали бы довериться подсознанию: если разбить – то разбить. Если утопить – то утопить. Мы бы посоветовали спросить себя, что сделать не с Софьей, а именно с куклой. Ведь Софьей на бытовом уровне мышления, мы нисколько не сомневаемся, можно только восторгаться. Если бы у человека мышление было чистым, по типу «дважды два – четыре», то мы бы посоветовали пойти гораздо дальше и спросить, что надо сделать с куклой такого, что бы одобрил Христос. И не удивляться неожиданности, нетривиальности решения.

У образов, как известно, есть свойство в дальнейшем реализовываться.

Жаль, Толстой не мог услышать нашего совета.

А ведь с принципом работы с мыслеформами он был знаком. Во всяком случае, под старость. В чём можно убедиться, прочитав «Смерть Ивана Ильича». Знал, но посмеялся.

Спустя тридцать четыре года, 15 января 1897 года, Л. Толстой записал в дневнике:

«Почти всю ночь не спал. Проснулся от того, что видел во сне всё то же оскорбление. Сердце болит… Думал, и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем Божеским: служением Богу жизнью, раздачей имения, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, – вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии… (поведение Софьи. – А. М.) Мои страдания – доказательство того, как я мало живу жизнью служения Богу… Буду бороться».

Здравые суждения в тексте дневника есть. Но, к сожалению, не только они. Чтобы была любовь, надо отказаться от любви – это странная мысль. Странная, разумеется, только для человека с неповреждённым телом сознания, мировоззрения и духа. Чтобы была полноценная любовь между мужчиной и женщиной, необходимо отказаться от «любви» болезненной, страстной, и тогда будет всё, прежде всего будет возможность подарить счастье своей половинке. С этим утверждением мы не можем не согласиться. Но у Толстого всё наоборот. Чтобы сохранить взаимоотношения с Софьей, которые он по недоразумению называет любовью, он отказался от Божеского, от Любви. И чувствуется в его записи некоторый оттенок обиженности:

Как так, отказался от Божеского – и никакой за это от Софочки награды – одни истерики, угрозы самоубийства, измены. Как такое могло случиться? Ведь отказался от того, что повсюду объявлено самым главным для человека – от Божеского!! Да и сам признаю: главное. И отказался! И почему ничего не получается?! Я купил жертвой – мне должны. Должен даже Он, про Которого я всегда говорю – Главное.

Что и говорить, мышление явно не «дважды два – четыре». Остаётся только удивляться, что после сорока восьми лет сборов, через 48 лет после первой брачной ночи, после которой он записал в дневнике: «Не она», – он из дома всё-таки ушёл. Вот только было ли это воплощением принципа «суббота в субботу»?!

Глава двадцать четвёртая

Отец Сергий

«Я разуверился в Евангелии за четыре месяца до своей смерти», – слова Толстого, записанные его личным врачом Душаном Маковицким, поражают!

Фантазия это или способность гения прозревать будущее?

В каком смысле разуверился? Есть ли основание полагать, что когда-то верил? Какого рода была эта вера?

Можно рассуждать так. Сам факт того, что человек смог в Евангелии разувериться, позволяет сделать определённые выводы. Разувериться в Евангелии в состоянии не все. Например, этого не в состоянии сделать ни сатана, ни увлечённые дьяволом ангелы: они Бога видели, они знают, Кто Есть Христос, и, зная Его, разувериться не в силах. Другое дело, что жить по законам Божьим они не хотят. Следовательно, разувериться может только тот, для кого Бог был не более чем умственным построением, построением, быть может, возведённым на фундаменте гипнотического внушения. Разувериться в Боге, Который Един только и производит в душе единственно значимые в этой жизни изменения, может только тот, кто Богу никогда не доверялся.

С другой стороны, Лев Николаевич признавал своим только то, что он напечатал. А от того, что за ним записывали, и от писем отказывался – чего только в письме не напишешь по слабости?! Скажем, 9 августа 1909 года по почте было получено письмо, судя по штемпелю, со станции Урюпинской:

«Милостивый государь Лев Николаевич! К глубокому нашему сожалению, ходят слухи, что вы, проездом по Балашово-Харьковской железной дороге, выдали жандармерии ехавших с вами в одном вагоне троих пассажиров, которые были арестованы, и им теперь грозит смертная казнь. Мы просим вас опровергнуть или же подтвердить этот слух корреспонденцией в газете „Современное слово“».

На конверте Лев Николаевич написал: «Выдал и получил за это вознаграждение 500 рублей».

Красиво построенный ответ. Тем более от человека, который приблизительно в это время отказался от гонорара в миллион рублей золотом за своё собрание сочинений. Отказался, чтобы издания его произведений были дешевле. Во фразе: «Я разуверился в Евангелии…» красота не меньшая, хотя и несколько более мрачноватая. Определённо, это причуда художника, поскольку до самого конца признаков подсознательного разочарования Толстого во Христе не было.

В произведениях Льва Николаевича, особенно поздних, отчётливо борются два начала: художник и проповедник (художественное и логическое – если не разные функции соответствующих полушарий мозга, то, во всяком случае, – разные акценты). Толстой-художник почти безупречен, то есть в художественном изображении судьбы героя обстоятельства и повороты его жизни следуют из предыдущих закономерно, – настолько закономерно, что могут служить учебником по психологии. Но в сферу деятельности Толстого-художника беспрестанно вторгается Толстой-проповедник, который, несмотря на некоторые удивительной глубины осмысления, Толстому-художнику противостоит. В результате детали судьбы человека, её эпизоды сменяли друг друга закономерно, но толкования некоторых деталей были неточны и ошибочны[9],в особенности, как только выходили за пределы явлений чисто психологических. Преклонение перед величием гения (а гений он уже хотя бы потому, что от общения именно с его текстами удивительным образом проясняется в голове, начинаешь ощущать изумительную мощь мысли, а потому хочется навести порядок в собственных убеждениях и собственной жизни, а главное – появляется ощущение, что верный путь есть и он доступен) – гения, глубже других заглянувшего в глубины нашей жизни, – Истину заслонять не должно.

Льву Толстому было уже более семидесяти лет, когда он написал своего знаменитого «Отца Сергия». Написано это произведение было в тот долгий период, во время которого писатель во многих своих произведениях усердно искал объяснения, почему он мог оказаться в браке с женщиной, столь ему по устремлениям чуждой. Он искал ту силу, которая принудила его оказаться с ней. Его метод был с пером в руках, только так он постигал закономерности этой жизни.

В «Отце Сергии» – судьба иеромонаха (то есть монаха не простого, а ещё и священника – он имел право отправлять в храме таинства), который стал, как и Софья Андреевна, целителем, чудотворцем, и ещё при жизни народом был признан святым. Признан ещё до того, как пал.

Будущий отец Сергий, князь Степан Касатский (Стива) по рождению к высшим придворным кругам не принадлежал, но всячески туда стремился. Князь был одарён от природы: он был высок, красив, страстен, и всякий, оказавшийся рядом с ним, чувствовал нечто такое, после чего приходил к выводу, что князь Касатский – породистый, родовитый, «достойный», попирающий остальных человек. Стива умел добиваться первенства во всём. Раз заметив за собой ошибку во французском, он выучил его настолько, что стал на нём изъясняться не хуже, чем на родном. Возжелав овладеть науками, он преуспел и в этом, став в военном корпусе, где он в то время учился, первым. И так во всём.

Стива Касатский был страстен и, в силу этого, Государя тоже обожал страстно. Страстно до полного самоумаления, настолько, насколько на то способны лишь те, кто всем своим естеством поглощены страстью быть выше всех и чувствуют к тому способности.

По окончании корпуса князь поставил себе целью взобраться ещё выше, то есть быть принятым в придворных кругах. Этого он мог достичь только женитьбой на девушке, которая принадлежала к этому кругу уже в силу рождения. Такую девушку Касатский себе выбрал, стал ухаживать за ней, даже страстно влюбился и, к удивлению своему, легко добился победы. Стива боготворил свой предмет, наверное, не менее, чем Государя, считая её образцом чистоты, возвышенности и невинности. Ей это было приятно, она желала выйти за него замуж и для достижения этой цели ей оставалось только рассказать своему жениху, что она уже не девушка, а некогда была любовницей Государя.

И рассказала.

Удара жених не перенёс. После объяснения он вышел из сада уже не женихом.

Что делать, Касатский не знал. Он привык всегда быть победителем, быть выше всех, или, во всяком случае, привык, поставив себе цель, со временем побеждать. А что сейчас? Если бы любовником его возвышенной, такой, в которую можно страстно влюбиться, невесты был бы обыкновенный человек, Касатский нашёл бы повод вызвать его на дуэль и убить. Но любовником был сам обожаемый Государь, над которым взять верх невозможно – невозможно ни убить, ни превзойти «благородством» генетического происхождения. Но Касатского ещё до корпуса учили, что есть иная сфера, в которой одни более значительны, чем другие. И Стива Касатский, князь, военный, оскорблённый жених, становится на этот единственный для себя путь – уходит в монастырь.

Из всех возможных форм монашества Стива Касатский выбрал форму, признанную публикой наивысшей, наитруднейшей, наидуховнейшей: он выбрал старчество, разумеется. Признанное мнение и мнение признанных о старчестве таково: человек должен полностью отказаться от своей воли и довериться Богу. За волю Божью признаётся воля монаха-старца, старца не по возрасту, а только по тому, что он сам некогда «отказался от своей воли» и беспрекословно выполнял пожелания другого старца. Этот вид монашества признан как наиболее достойный и привлекающий внимание. Следовательно, именно в этой среде, столь напоминающей армейскую, следует ожидать массовых чудес и исцелений. Равно как подсиживаний и блудодеяний.

История старчества на Руси начинается с XVIII века и связана с именем Паисия Величковского. Старчество, как полагают, существовало и прежде, и было бы странно, если бы не существовало: распространено оно было и в других государствах православной веры. Но, по каким-то причинам, на Руси в прежние времена старчество не прижилось. Когда же Паисий Величковский, подражая другим, решил это старчество ввести, то монахи – то есть те, кто худо-бедно, но с текстом Евангелий знакомы были, – воспротивились. Утвердилось же старчество по вмешательству простого народа, то есть тех, кто с Евангелием знаком не был, да желания с ним познакомиться и не испытывал. Этой части населения старчество пришлось по вкусу и, как водится во всех национально-государственных религиях, уже в следующем поколении утвердилось настолько, что противостоявшие ему прежде богословы уже искали умственных построений, его оправдывающих. Делалось это чтобы сохранить своё положение богословов государственной религии.

Аргументация богоугодности старчества государственниками подбирается, разумеется, из трупной тематики. Скажем, приводится рассказ о послушнике, который не исполнил некоего послушания, возложенного на него старцем, ушёл из прежнего своего монастыря умерщвлять плоть свою в другое место. После долгих и, как утверждают, великих подвигов он сподобился, наконец, претерпеть истязания и мученическую смерть. Когда же церковь хоронила тело его, почитая за святого, то вдруг при возгласе диакона: «Оглашенные, изыдите!» – гроб с лежащим в нём телом мученика сорвался с места и вылетел из храма. (Всё это православные и католики рассказывают очень серьёзно!) Труп вернули обратно, но его опять выбросило. Так же и в третий раз. И лишь после того как старец позволил трупу не исполнять его повеление, тело удалось похоронить. Комментарии, очевидно, излишни.

Почему Стива выбрал старчество? Весьма вероятно, что не только потому, что это была наиболее признанная форма и вхождение в неё очевидней означало первенство. Весьма вероятно, что эта форма жизни была для князя и военного просто ближе: в армии тоже всякий нижестоящий отказывается от своей воли и исполняет волю вышестоящего начальника с надеждой в будущем стать таким же признанным начальником, который чужую волю подчинит своей собственной. Надо также учитывать, что князь Касатский жил в те времена, когда государственно-православная форма религиозности для населения была обязательна, царь носил военный мундир, считался помазанником Божьим, отдавал приказания нижестоящим, а те, в свою очередь, своим подчинённым, и, следовательно, всё это для них было воплощением воли Божьей. Касатский и в монастыре не мог не ощутить того удовольствия, которое испытывает на военной службе всякий человек, физически с ней справляющийся и не обладающий, хотя бы в незначительной степени, даром сомнения.

Итак, Касатский был пострижен в монахи и принял имя отца Сергия. На монашеском поприще отец Сергий, как и везде, преуспел, то есть достиг всего, чего, по мнению церковного руководства, мог достичь монах: был замечен, признан и повышен – его перевели, с одобрения его духовного отца, в монастырь поближе к столице. Здесь во время службы на отца Сергия приезжие дамы указывали пальцем, восхищались его внешностью, а также тем духом значительности, который всегда сопровождал князя и который от монашеских упражнений чувствительно для дам усилился. Дамы им любовались, и отец Сергий замечал, что это было ему приятно.

После одного скандального поступка отца Сергия не понизили; наоборот, он получил благословение на отшельничество. Он поселился один в пещере, где тут же, за тонкой дощатой дверью, был недавно погребён труп его предшественника.

Год за годом отец Сергий умерщвлял свою плоть, отказываясь от различных видов пищи, прежде всего здоровой, и, наконец, стал довольствоваться одним чёрным хлебом. На шестом году такой жизни произошёл случай, который окончательно прославил отца Сергия. В ближайшем городке жила богатая вдова, которая проводила время, совершая поступки, привлекавшие внимание всего города. Одним словом, она относилась к тому достаточно распространённому типу шлюх, которые в недавнюю атеистическую эпоху, не веря ни в Бога, ни в чёрта, привлекали внимание не только определённого рода поведением, но и угрозами уйти в монастырь, что закономерно, поскольку, несмотря на обилие восхитительных приключений, не могут не замечать своей в сексе генитальной бездарности. Долговечней же выделяться не в толпе, но в кажущемся одиночестве. Однажды эта весёлая и богатая вдова отправилась с поклонниками кататься на лошадях и на пари решила провести ночь с отцом Сергием. Из текста «Отца Сергия» не очевидно, что она под этим подразумевала, но при желании можно понять и так, что речь шла лишь о пребывании под одной крышей.

Отец Сергий, как всегда, молился, когда в окно постучала весёлая вдова. Отец Сергий выглянул, и тут произошло то, что весьма ценится у садомазохистски настроенной части населения: они сразу узнали друг друга. А узнали они друг друга в том смысле, что она ему очень понравилась, он немедленно её захотел, она это поняла и почувствовала, что и она его хочет. Он тоже увидел, что он ей понравился с первого взгляда, что она его захотела и поняла, что и он её хочет. Но, как обыкновенно принято в подобных случаях, они стали вести себя так, как будто друг друга не узнали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю