Текст книги "Пересуд"
Автор книги: Алексей Слаповский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
И он стал главным на «Техстекле», получив прозвище Маха – от фамилии, но Игорю нравилось думать, что кличку дали еще и за умение «махаться», то есть, драться на языке тогдашнего времени.
Вскоре случилось первое убийство в драке, колония, потом тюрьма. И началась взрослая жизнь.
Не раз сидевший в тюрьме, Маховец преступником себя не считал. В его понимании преступник – это тот, кто нарочно хочет украсть, ограбить, строит планы. Маховец презирал эти планы, в жизни любил все только естественное. Он презирал и гражданский, и тюремный люд, всех этих воров в законе, шестерок, свистунов, сексотов, мужиков и прочую сволочь. Все пытались установить какие-то законы и правила, а Игорь ненавидел законы и правила. Законом и правилом для него было только то, что он узнал еще от Ляпы: бей сразу, потом будет поздно. Бей – чтобы никто над тобой не посмел властвовать.
Маховец подчинялся не расчетам, а порывам, которые очень любил. Эти порывы были чем-то вроде приступов болезни, но приятных – кровь играла в такие моменты, как шампанское.
А еще он очень любил моменты, когда уже знал, что будет с человеком, которого он решил сделать мертвым, а человек еще об этом не ведал. Так было с тем самым выпившим мужчиной в костюме, у которого Маховец попросил закурить. Человек дал охотно – и сам закурил, сел на лавку рядом с Игорем. И принялся рассказывать о том, какой он уважаемый человек, как без него все дело стоит, как любит его одна женщина. Игорь кивал, а потом глянул на него и вдруг понял, что сейчас этого дурака убьет. Не потому, что злится на его благополучие, завидует его костюму и запаху одеколона. Не потому, что хочет ограбить. Неизвестно почему. Однажды он услышал обычную городскую историю: шла женщина по тротуару, молодая, красивая, ехал мимо грузовик, на полной скорости отлетело колесо, он выскочил на тротуар и наехал на женщину. «Судьба!» – многозначительно отозвался кто-то на этот рассказ. Игорь подумал, что он тоже – судьба. Он внезапен и всесилен. Если подумать, жизнь почти любого человека, кто встречается на его пути, зависит от него. Хочет – казнит, хочет – милует. Это его цель, путь, долг.
Он и впрямь чувствовал что-то вроде долга, когда готовился убить пьяного хвастуна в костюме. Чтобы тот понял, как плохо напиваться и хвастаться постороннему. Пусть перед смертью, но понял бы.
И он его даже пожалел, не стал мучить, а просто, оглянувшись, достал нож и всадил ему очень точно в сердце. Наверное, тому даже было не больно. Только глаза удивленно расширились, и он спросил:
– Что это?
– Ничего, ничего, – сказал Игорь, укладывая его на лавку, чтобы не упал и не ударился об землю. И при этом испытывал к нему братские чувства, почти любовь – за то, что дал возможность так приятно себя прирезать.
Кстати, ему, не имевшему сестер и братьев, часто снился странный сон, что у него все-таки есть брат и он, хоть смертельно его любит, все-таки его почему-то убивает. Маховец недоумевал, откуда этот сон, но однажды посмотрел по телевизору старый фильм «Спартак», который видел еще подростком, – тот эпизод, где Спартак закалывает мечом друга, чтобы того не распяли, – и понял: вот откуда.
Еще Маховца интересовал момент смерти, вопрос смерти. Как это? – вот человек живой, а через мгновенье он точно такой же, но уже мертвый! Загадка!
Он и фарцовщика того убил не ради его поганых денег, хотя пригодились, а из любопытства. Никаких товарищей с Маховцом не было, он принес фарцовщику золотые серьги, доставшиеся по случаю, фарцовщик задешево купил и стал провожать, показывая всем своим видом, что он с этого момента Маховца знать не знает. Маховцу стало обидно и интересно: ну-ка, а если тебя пырнуть сейчас, станешь вежливым и добрым? И он пырнул – не до смерти. Фарцовщик сполз по стенке, завыл, заплакал. Ему было очень жалко себя. Ему хотелось назад – всего за несколько секунд до этого он был цел, без ужасной раны, откуда текла кровь.
– Скажи: извините, дяденька! – велел ему Маховец.
– Извините, дяденька! – взмолился фарцовщик.
– Поздно, – вздохнул Маховец. – Но ты теперь понял свою ошибку? Понял?
– Понял! – искренне сказал фарцовщик.
Маховец закрепил просветление умирающего, добив его.
И с прапорщиком так же: он был таким живым, таким румяным, свежим, будто младенец, добрым и к женщине, что была с ним, и к подсевшему за столик Маховцу. Игорю захотелось посмотреть, как уходит такая живая жизнь, как он сделается мертвым. И он удовлетворил свое желание.
О женщине и говорить нечего – женщину всегда есть за что убить, потому что она раздражает своими желаниями, капризами и уверенностью, что, если мужчине с ней хорошо, он на все готов. Он придумал, будто женщина обозвала его животным, иначе его бы просто не поняли. То есть называла ласково зверем, откуда и возникла придумка, но не более. Он убил ее потому, что очень хорошо к ней относился, почти любил, а до этого убивал людей посторонних, чужих. Вот ему и стало невтерпеж попробовать убить того, кого любишь. И это оказалось лучше всего, что он испытывал прежде.
Кроме эпизодов, раскрученных и доказанных следствием, у него было много тайных приключений, о которых не знал никто. При этом он не был маньяком, вроде Притулова, то есть психом, зацикленным на идее. Идеи Маховец не имел. Он убивал бескорыстно, даже когда злился на того, кого убивал. Но чаще было чистое вдохновение. Как-то в Самаре он шел по набережной вечером, а навстречу шагала ничего не подозревавшая девушка. Да он и сам не подозревал, что захочет ее убить, – понял, когда поравнялся с нею. Подумал: вот она идет, ничего не боится, а я – как дерево, которое падает на проходящего под ним человека, как сосулька зимой с крыши, и нет в этом ни моей вины, ни прихоти, убить эту девушку не плохо и не хорошо, а просто – сосулька упала, дерево упало, нож возник, это равные вещи. И Маховец, сделав молниеносный выпад, убил ее, не дав возможности понять, что произошло, как не дает понять сосулька или дерево.
Он был доволен своей жизнью, даже когда сидел в тюрьме, доволен собой, но не давало покоя то, что другие считают его злодеем, никак не могут уразуметь, что он всего лишь следует логике жизни, в которой нет никакой логики. Жил-жил человек да помер – какая тут логика? Приходит смерть, ее никто не спрашивает, за что, а если кто спросит, никогда не получит ответа, почему же Маховец должен отвечать? В каком-то смысле не он убивал людей – смерть убивала, он только посредник между смертью и человеком, так сказал бы он, если бы умел.
Вот почему захотелось устроить пересуд.
Правда, Маховец остался не вполне доволен – все свелось к тому, что он будто бы нуждается в оправдании, а ему этого не требуется. Но все-таки стало веселее – еще и оттого, что все оказались трусами и подлецами, это подтвердило уверенность, что люди являются такими на сто процентов.
20.30
Драницы – Мокша
– Давай, – сказал Маховец Личкину. – Теперь твоя очередь.
Притулов ожидал, что Маховец предложит держать речь ему, как ближайшему другу и единомышленнику (таким он себя видел в создавшемся положении) и обиженно отвернулся. Маховец хлопнул его по плечу, Притулов обернулся, увидел его усмешку и догадался: Маховец поступил правильно, оставил его на сладкое, когда все окончательно разогреются. И усмехнулся в ответ, давая понять, что все понял.
Личкин встал перед пассажирами.
– Мне как для суда или по правде? – спросил он Маховца.
– А для суда у тебя что?
– Адвокат говорит: невменяемость.
– Не надо. Говори по правде.
Это совпало с желанием Сережи, и он начал, невольно подражая Маховцу:
– Граждане присяжные!
И тут же сбился.
– Ну, как вам… В общем, у меня была невеста. В одном классе учились с шестого класса. Ну, и я, как сказать… Я только с ней ходил, больше ни с кем.
– Подвиг! – похвалил Притулов.
– А то! Хотя мне другие нравились. Я тоже некоторым. Вот… Ну, что еще? В общем, мы решили пожениться. И я тут пошел в армию. Нет, а как? Денег у родителей нет, чтобы там, ну, в военкомате договориться, здоровье нормальное, а поселок маленький у нас, куда спрячешься? Это в городе можно. А тут – на улице повестку при свидетелях. Ладно, отслужу.
– Надо служить! Надо любить Отечество! – заявил Притулов, сам никогда не служивший, но Отечество любивший от души.
– И я, в общем, пошел в армию.
– Я знаю, что дальше будет, – сказала Елена.
– Да? А что?
– Ты служил, она замуж вышла. Так?
– Не порть парню рассказ! – предостерег Маховец.
Но было поздно – Сергей сразу сник, обвял, ему стало неинтересно. В этих очень простых словах: «Ты служил, она замуж вышла», – для него были вся соль и вся боль истории.
Он сел, сказав:
– Не хотите, мне не надо.
– Нам интересно, давай! – исправилась Елена.
Сергей, помешкав, опять встал.
– Ну, я пошел служить. На Южном Урале служил, мы там дорогу строили.
– Стройбат? – уточнил Димон.
– Нет. Но вроде того. То есть общевойсковые, но строили. Вот. Ну, письма пишем, она пишет, я пишу. Потом я в госпитале лежал, она приезжала. Ну, все нормально. Потом мне два месяца осталось. Она не пишет. Я позвонил: ты чего не пишешь? Она: ну, то, се, времени нет. Потом написала: выхожу замуж. Я опять звоню: ты чего, сразу не могла сказать? Она, вроде того: не хотела расстраивать. Ладно, а сейчас ты чего не подождешь? Два месяца осталось. А она: через три дня свадьба. Я говорю: я не против, но ты подождать можешь или нет?
– Зачем? – спросила Елена.
– Как зачем? – удивился Сергей. – Поговорить надо или нет? Объяснить.
– Что объяснить? Почему она тебя разлюбила?
– Ну, хотя бы. Про свою подлость. То есть, по-человечески, а не так: бац, я замуж выхожу.
– Другая бы вообще промолчала, а она сказала честно, – пожала плечами Елена. – Не понимаю, какие у тебя претензии?
– Сама такая, что ли? – спросил Притулов.
А Сергей заволновался:
– Как это, какие претензии? Она за кого замуж собиралась? За меня. Поговорить надо или нет с человеком, кого замуж хотела? Надо!
– Обязательно! – подтвердил Маховец, веселясь и балуясь: на самом деле он так не считал. Кто хочет, тот может, поступает по своему разумению и ни у кого спрашиваться не обязан.
– Ну вот! – обрадовался Сергей поддержке. – Если хотела за одного, а не дождалась и вышла за другого, получается предательство.
– А если она его полюбила? – спросила Елена.
– Как это – полюбила? – недоверчиво усмехнулся Сергей. – Я что, хуже, что ли? И мы же договорились, как вы не понимаете? Мы договорились же! Поэтому ты сначала объясни, – обратился он к воображаемой невесте, – а потом замуж выходи, если хочешь.
– Она разве по телефону не объяснила? – Елена продолжала не понимать.
– По телефону не разговор! – с досадой разъяснял ей Сергей. – Мы лично договаривалась, что мы поженимся, значит, должны лично договориться, если что не так. А то я там служу, а она там за меня все решила!
– Почему за тебя? – упорствовала Елена. – Она свою жизнь устраивала, за себя и решала. Полюбила другого, он ее – это их теперь дела, а не твои.
– Ну ни фига себе! – возмутился Сергей. – Он-то, Вовка этот Дерюгин, он же тоже знал, что я с ней! Все знали вообще!
– Так что было-то? – спросил Притулов, которому надоели теоретические споры.
– Я же говорю: она говорит, что ждать не будет. Меня завело, само собой. Я хотел даже сбежать. Только сообразил, что все равно не успею, – пока до города доберусь, пока на поезд сяду, а как, если денег нет? Короче, не успеваю. Ладно. Я стал терпеть. Дослужил, пришел. Ну, и…
Сергей замолчал.
– И что? – ласковым голосом подбодрил Маховец. – Невесту прикончил? Жениха?
– Нет, они в отъезде были. Я по другим пошел. Другие же знали, что я с Татьяной был, все знали. А если знали, получается предательство. Они не должны были на свадьбу ходить. А один вообще свидетелем был, хотя был мой друг. Какой это друг, если он у другого свидетелем был?
– И ты его убил? – догадался Димон.
– Ну да. За предательство. И еще там некоторых…
– Сколько? – поинтересовался Притулов.
– Пятерых…
Маховец одобрительно присвистнул. И встал рядом с Сергеем.
– Вы всё слышали, граждане судьи, то есть присяжные! Как вам кажется, осудить его или оправдать?
И он посмотрел на Елену как на главную возможную противницу оправдания.
Но Елена подняла руку. Происходящее становилось полным уже идиотизмом, а идиотизму сопротивляться бессмысленно.
Это поняли и остальные, поэтому тоже подняли руки. Кроме Вани, который очнулся и сидел, потирая голову, – никак не мог прийти в себя.
Выглядело это не очень серьезно, Маховец хмыкнул.
– Ясно, – сказал он. – Сережа, ты доволен?
– Вполне, – ответил Личкин: он не желал зла этим людям и понимал, что, если обнаружит недовольство, Маховец начнет с ними что-нибудь делать, как в прошлый раз.
На самом деле, конечно, никакого довольства он не испытывал.
20.40
Мокша
Сергей не раз уже рассказывал свою историю, и она неизменно вызывала сочувствие, его поступок оценивался с одобрением. Он ожидал, что одобрят и тут, однако видел по глазам многих – не только не одобрили, но даже не поняли. А эта красавица вообще взялась спорить. Может, защищала общую женскую подлость?
Нет, не так он все рассказал, не только ведь в ней, в Татьяне дело, в ее предательстве, хотя, само собой, все-таки в ней, ничего бы не случилось, если бы она не предала.
В том ведь еще вопрос – кого предала. Человека, который работал в нечеловеческих условиях, под дождем и снегом, который думал о ней каждый день и каждую ночь, который после первых трех месяцев службы, когда замордовал его взъевшийся неизвестно за что сержант Никитичев, готов был застрелиться и еле удержался от этого, да и то помогло, что накануне поранил ногу, отдыхал в вагончике (у них вагончики были вместо казарм), от караульной службы был освобожден.
Как им, кстати, расскажешь об этом вагончике, где их было двадцать человек в два яруса? Оставят иногда на уборку, войдешь с ведром воды и тряпкой – тут и одному-то не разбежаться, не повернуться, моешь пол и ушибаешься об углы, как же они все вместе помещаются? Ничего, помещались, жили в этой тесноте, в духоте, которая давила и летом, и зимой, зимой даже больше, потому что командиры следили, чтобы лишний раз не открывали форточки: личный состав может простудиться и не выйти на работу, а спрос не с солдат, а с командиров. Работа была, как твердило начальство, важная и нужная: строили в глухом лесу глухую дорогу, ведущую неведомо куда, к какому-то военному объекту.
И никогда не бываешь один, нигде и никогда, и томит множество с виду необходимых, а на самом деле бессмысленных занятий. Те же караулы, охрана пяти вагонов, стоящих за сто километров от ближайшего жилья, на которые напасть никогда не соберется – зачем? Надо, устав караульной службы подразумевает. А есть еще устав строевой, в соответствии с которым солдаты после тяжкой работы маршируют на ближайшей поляне (в двух километрах от дислокации части) под командой свежего, не уставшего офицера. Для чего? Ну, во-первых, для исполнения самого устава, который нельзя не исполнить. Во-вторых, может нагрянуть проверка и, если обнаружится неумение солдат продемонстрировать навыки строевой подготовки, командирам будет втык. Имеются еще уставы гарнизонной службы, дисциплинарный, все надо знать, все обязательны. И это не как в школе, где отсидел уроки и свободен до завтра, – здесь быстро понимаешь, что свобода не скоро, хочется каждый день отметить какими-то зарубками, некоторые пытались это отразить в письмах, но и письма пишешь прилюдно, каждый может заглянуть тебе через плечо. Никитичев однажды, проходя мимо, ухватил безошибочным на подлость взглядом слова «роднуся моя», написанные Сергеем с нежностью, и заорал:
– Роднуся моя! Роднуся, я усруся! Дай письмо, я подотруся!
Он собирался и дальше фантазировать на эту тему, но Сергей вскочил, толкнул его – и был, конечно, бит сержантом и двумя его товарищами, бит зверски, однако при этом, надо отдать должное, рук и ног не ломали, потому что командиры строго предупредили старослужащих: дисциплину поддерживайте, но из строя не выводите, не то под трибунал или сами будете работать. Старослужащие боялись трибунала, а еще больше – работы: они, то есть деды и дембеля, по уставу негласному, не менее обязательному к исполнению, чем уставы писанные, последние месяцы службы выполняли функции надсмотрщиков, ловко действовали окриками и зуботычинами, и пользы приносили больше, обеспечивая должную производительность, чем если бы сами работали лопатами и кирками.
А еще Сергей вспомнил, как его мучили понятные ночные мысли и желания, которые не в силах была убить никакая работа, хотелось освободиться, облегчить участь, но как – если все рядом, ноги к ногам, головы к головам, до всех можно дотянуться рукой. Иногда кто-то все-таки рисковал побаловать себя нехитрым юношеским удовольствием, и вот Кузьма, Кузьмичев, добродушный парень, выждал, когда все уснут (несколько раз окликал, никто не отозвался), и приступил, не зная, что один из дедов лежит с коварной улыбкой, сообразив, зачем Кузьма проверяет, спят ли товарищи.
Вспыхнул свет, одновременно солдат разбудил дикий вопль:
– Глянь, глянь, глянь!
Рука Кузьмы еще металась по инерции под одеялом, как пойманная мышь, и это все увидели.
– Ах ты, гад! – возмутился Никитичев и кинул в Кузьму сапогом.
Другой дед, дотянувшись, ударил Кузьму по роже. Тут и другие вскочили и начали месить Кузьму по чем попало, и Сергей месил со злостью и обидой: всем хочется, но все терпят, терпи и ты! А кроме обиды была еще радость: не меня застукали, не меня!
Кузьма после этого, полежав с недельку в вагончике (в госпиталь отправляли только серьезных больных), неосторожно был назначен в караул, где и застрелился, после чего солдатам некоторое время не выдавали боевых патронов, объяснив, что, хоть устав караульной службы и важен, но жизнь человеческая еще важнее, потому что она нужна родине и строящейся дороге. Впрочем, и про нужность этой жизни оставшимся на большой земле родным и близким майор Веденеев тоже говорил:
– Они вас ждут, приятно будет им узнать, что их сын и брат погиб на мирных учениях в мирное время? Потому что про ваше геройство, если кто так думает про самострел, они не узнают, потому что кто же им скажет? Они же могут подумать про армию то, чего нет, а это является клеветой. Поняли меня?
Все поняли.
Сергей с мечтой думал о нормальной армии и нормальной казарме, о нормальной столовой, о возможности служить, учась стрельбе и другим боевым делам, он был уверен, как и многие другие, что им просто не повезло, везде лучше, веселее и правильнее. Единственная передышка выдалась Личкину: попал в госпиталь с переломом ноги и двух ребер (неосторожно оказался под падающим деревом) в большой город Челябинск, хоть и видел его только из окна. И туда приехала Татьяна. Ее пустили только на третий день и только на два часа. Она пришла в палату. Все деликатно вышли. Татьяна плакала, Сергей сам немного поплакал, потом притянул к себе Татьяну, чтобы хотя бы обнять ее и поцеловаться с нею, как следует (дальше этого они до его призыва в армию так и не дошли), и тут увидел, как в стеклянной двери, до половины замазанной белой краской, торчат головы – намного больше, чем было людей в палате.
Вот это все – как им расскажешь?
Или про то, как дорога, углубляясь в неизвестность, почти наткнулась на деревню, вернее, оказалась от нее всего в семи километрах, и ребята из второго отряда (так назывался один из вагончиков) смотались туда, получили самогонку и добыли двух женщин. Отправилась туда ночью и группа смельчаков из отряда, где был Сергей. Он пошел со всеми – был готов куда угодно, лишь бы оторваться от надоевшего уклада. Нашелся, в самом деле, самогон. Были, действительно, и женщины, ожидавшие гостей в избушке на окраине. Счастливые солдаты гоготали, выходя оттуда, Сергей полюбопытствовал глянуть: женщины, одна под сорок, другая под пятьдесят, ему не понравились, он вышел, кто-то из товарищей спросил:
– Чего так быстро?
– Я не ежик, в каждую норку лазить, – гордо ответил Сергей, считая, что он не изменил Татьяне из-за любви к ней.
Он вообще в это время уже заматерел, сам стал почти дембелем, сам учил молодых солдат уму-разуму. И вовсе при этом не вымещал на них обиду, как любят писать некоторые злорадные газеты, – он просто подрос и разглядел, что в армию, к сожалению, из-за недостатков в воспитании и физической подготовке, приходят хлипкие заморыши, из которых надо быстро сделать людей – чем скорее, тем лучше для них же. А беседовать с ними не будешь, для этого нет времени и на это есть командиры, поэтому закон такой: «Два раза объясняю, третий раз бью». То есть, Сергей, в отличие от многих, все-таки пытался сначала пронять словами, но тупость новобранцев, их упрямство, их какая-то самоотверженная говнистость были беспредельными, приходилось полировать им скулы, отчего молодежь становилась только крепче.
Как расскажешь о том страшном письме, которое он получил, – и шел, ослепнув, по лесу, ветки хлестали по лицу, было больно, но зато немного легче, как наткнулся на ручей и захотел утонуть, лег в ручей, но оказалось мелко, даже голова не помещалась, он все равно вжался лицом в илистое дно, чтобы задохнуться, не выдержал, вскочил, пошел обратно, понимая, что страшен от грязи и радуясь этому. Встретившийся офицер Кравченко окликнул:
– Личкин, в чем дело?
– Уйди, лейтенант, убью! – заревел Сергей, бросаясь на него.
Лейтенант убежал, Сергей пошел в вагончик, там был только убиравшийся дневальный, Сергей сшиб его ногой, тот упал, закричав:
– За что? – а спрашивать в армии, за что, как известно, не положено и просто даже неприлично: всегда есть за что, а если не за что, то впрок, ибо кто сегодня не виноват, завтра обязательно провинится. И Сергей, взбеленившись, начал лупить его по бокам:
– За то! Сейчас поймешь, за что!
Ворвавшиеся солдаты во главе с Кравченко, схватили его, скрутили. Потом, связанному, дали стакан водки. Потом Кравченко, хоть и командир, сидел с ним рядом на полу и – вот человек, дай бог ему здоровья! – похлопывая по плечу, грустно говорил:
– Сереж, успокойся. Жизнь долгая, все у тебя будет нормально.
– Она гадина! – рыдал Сергей от водки, от жалости к себе и от страшной любви к Татьяне, которая, он чувствовал, уходила, уходила из его жизни, из него, как кровь быстро и невозвратимо уходит из человека, – он видел это, когда одному из солдат трелевочным тросом перешибло горло.
– Ну, и гадина, – успокаивал Кравченко, – и что дальше? Хочешь буянить, чтобы тебя под трибунал? Хочешь застрелиться? Так она только рада будет!
Это были умные слова.
В тот момент Сергей и понял, что и как надо сделать.
Рассказывая, он немного изменил показания, как говорят в суде. Он не звонил Татьяне, да и неоткуда было, командиры не позволяли пользоваться служебной связью, а мобильная, сотовая в этих краях не работала. Он не хотел с ней говорить раньше времени. Не ответил на письмо. Он хотел высказать все при личной встрече.
А встречу мечтал устроить так: он спокойно приглашает Татьяну и гада Вову в самый шикарный ресторан, говоря, что все простил, он угощает их по высшему разряду, заказывая лучшее шампанское, черную икру, фрукты, коньяк… что там еще бывает в ресторанах? И, когда они успокоятся, он скажет им: «А теперь объясните мне свою подлость и что мне с вами теперь сделать?»
Музыка в это время зарыдает какую-нибудь старинную музыку с плачущей и воющей скрипкой, Сергей спокойно возьмет блестящий нож – не ресторанный, они все там тупые, а тот, что принесет с собой, и скажет: «Ну? Давайте, объясните мне свою подлость, и что мне теперь делать?»
Народ вокруг испугается, кто-то убежит, кто-то отсядет подальше, кто-то, возможно, крикнет, что не надо, но Сергей строго посмотрит на него, и он заткнется, а Сергей спросит, задумчиво глядя на лезвие ножа: «Давайте, давайте, объясните свою подлость, и что мне теперь с вами делать?»
А будет он при этом в дорогом костюме, на руках дорогие часы, дорогой мобильник с инструктацией (смешно сказал башкир Ялаев, видевший такой телефон у супруги лейтенанта Кравченко, приезжавшей к нему на неделю, больше не выдержала), то есть, с инкрустацией драгоценными камешками, то есть, он будет выглядеть красиво и, можно сказать, благородно, и нож будет, конечно, не столовый, а настоящая финка, которая четко и убедительно щелкнет, когда выскочит лезвие.
«Ну? – спросит он. – Будем говорить или я буду действовать?»
И Вовик упадет на пол, и поползет к его сверкающим ботинкам из крокодиловой кожи…
Однако выяснилось, что Сергей не в состоянии купить ни ботинок из крокодиловой кожи, ни телефона с «инструктацией», ни даже угостить предателей в ресторане. Он ведь надеялся на те деньги, которые должны были выдать за долгую работу, – об этом командиры постоянно говорили, обещая, что каждый получит кучу денег и будет благодарен, что оказался не в обычной армии, а в той, где солдатам позволяют заработать на мирную жизнь. Сергей расписался в ведомости за пятизначную цифру, не веря своим глазам: там было, он запомнил это навсегда, восемьдесят шесть тысяч рублей. На руки же ему выдали, по другой ведомости, двенадцать тысяч, что, конечно, тоже деньги, но не такие, какие предполагались.
– Почему? – спросил Сергей.
Майор, сидевший рядом с кассиршей, девушкой в военной форме, вежливо объяснил, хотя мог бы и наорать, что остальное пошло на вычеты за дополнительное питание, не предусмотренное общевойсковой нормой (Сергей смутно припомнил шоколадку и апельсин, розданные солдатам под Новый год), за порчу имущества (Сергей вспомнил сломанную лопату и пару дюжин стертых до дыр рукавиц), за выбранные не за наличные, а под расписку лакомства в передвижном магазине-кафе, то есть фургоне, приезжавшем раз в два месяца (Сергей вспомнил какие-то пирожные и несколько бутылок «Байкала»)…
Он молча повернулся и ушел. Заглянул к прапорщику Веревкину, мужику в возрасте, но понимающему, сказал, что хочет устроить всем праздник перед дембелем. С хорошим вином и хорошей закуской.
– Можно, – покладисто сказал прапорщик, зная, что, если запретишь солдатам организованную пьянку, неорганизованная будет хуже. – Давай гроши, завтра же все добуду.
И Сергей отдал ему все деньги, оставив себе только на проезд и на карман.
Как об этом расскажешь? Это свое, личное. Его, конечно, можно выразить словами, но все они будут казаться неправильными, потому что никаким словом не опишешь сосущую пустоту в мозгу или когда душа скручивается в судороге, причем ты даже не знаешь, где она, эта самая душа, но уверен, что она есть, – иначе что так болит без видимости внешней боли?
А как поведаешь о жестоком разочаровании, которое испытал Сергей, узнав, что Татьяны и ее новоиспеченного мужа нет? Конечно, можно было дождаться, но он не сумел, не вытерпел – учитывая, что остальной мир, позволивший предательству совершиться, тоже достоин наказания. И, может, большего, чем жених и невеста. У Татьяны с Вовкой все можно оправдать хотя бы физиологией, коряво размышлял Сергей, тем, что их друг к другу тянет, то есть, они не совсем в себе, но другие-то – они же не ушиблены этой тягой, они в здравом уме и трезвой памяти, то есть, знали, что творили!
Или – как рассказать об одном из самых счастливых моментов в жизни Сергея, перед которым был день, когда к ним заехал войсковой священник и вел беседу, стоя на ступеньках штабного вагончика, а солдаты расположились кругом на пеньках, на траве, на бревнах. Они слушали, стесняясь и исподтишка переглядываясь, некоторые боялись рассмеяться – очень уж странным и даже нелепым казалось то, о чем говорил батюшка в этой обстановке, не располагавшей к высокой духовности, говорил тем, кто в большинстве своем о религии не имел никакого понятия, говорил, что Бог есть любовь, смущая солдат этими словами, а майор Веденеев сидел сбоку и строго следил, чтобы никто ни ухом, ни рылом, как он любил выражаться, не позволил себе усомниться, что Бог есть именно любовь, а не что-то иное, и это так же непреложно, как строевой или гарнизонный уставы.
А на следующее утро, перекуривая, греясь под последним, быть может, осенним солнцем, Сергей посмотрел на березу, на ее белый с черными полосками ствол, на желтые листья и подумал о Татьяне, и вдруг ясно понял, что между этими желтыми солнечными листьями и Татьяной, и им, Сергеем, есть какая-то связь, и, наверное, она и есть та самая любовь, про которую твердил поп. Не будь этой любви, он бы, возможно, и не обратил внимания на эти листья, а сейчас вот рассматривает, как зачарованный, и чуть не плачет от счастья, возникшего не по какой-то причине, как привык Сергей видеть все возникающее в его жизни, а неизвестно откуда, из ничего. А это ничего, невидимое и неощущаемое, но рождающее любовь, и есть, наверное, Бог.
– Ты чего? – спросил его Ялаев, оказавшийся рядом.
– А чего? – не понял Сергей и тут почувствовал, что лицо у него – мокрое. – Соринка попала, – сказал он, усилено моргая глазами.
– Не три, хуже будет. Промаргивайся.
– А я что делаю? И ты иди работай! – заорал на Ялаева Сергей. – Будет он тут советовать!
20.50
Мокша – Лихов
Рация в милицейской машине неожиданно затрещала, захрипела, и громкий голос спросил:
– Коротеев, вы куда это заехали? Алё! Вас чего за Мокшу понесло? Возвращайтесь, усильте восьмой километр, там нет никого! Слышите меня?
Петр Кононенко молчал. Он не растерялся, он размышлял.
Далеко шагнул технический прогресс: милиция ставит на свои машины спутниковые системы слежения. Эти системы сильно испортили Петру жизнь, когда появились на дорогих иномарках, а потом даже и не на очень дорогих. Главная проблема – найти кнопку, чтобы систему выключить. Казалось бы, Петр всему уже научился, справлялся с любыми замками, с любой сигнализацией. Он любил эту веселую работу, но при этом терпеть не мог иметь дело с людьми. Жизнь заставила – из-за этой самой кнопки. Люди, обеспечивая свое железо защитой, делают беззащитными себя. То есть: дан заказ на такую-то машину, машина найдена, одно существенное но – проклятая кнопка может оказаться где угодно. Под водительским креслом, под декоративной накладкой на приборной панели, в кузове, под капотом. Без водителя на ее поиски может уйти час, а то и больше, а надо ведь уже ехать, уводить машину за город либо в гараж-отстойник, но как это сделать, если сигнал включен и твой маршрут прекрасно виден всем, кому не лень? Поэтому угонщики вынуждены применять силовые схемы: подстеречь, когда владелец выйдет из дома, чтобы сесть в машину, либо подъедет к дому, чтобы выйти, напасть, двое волокут его на заднее сиденье и работают с ним, третий садится за руль. Петр наотрез отказался выбивать из водителей информацию о кнопке. «Мое дело – руль, дорога, скорость». За это ему урезали долю и косо посматривали. Петр даже начал подумывать, не бросить ли специальность. Потом ему объяснили в тюрьме: хочешь завязать – завязывай сразу. А если скажешь себе: ну, пойду на последнее дело – все, на этом-то деле и попадешься. Сто процентов. Так и вышло. При этом двое подельников сбежали, а он не успел. Потом, прокручивая в памяти, как все было, он догадался – подставили его. Так сделали, чтобы именно его схватили. И у не злого в общем Петра появилось желание как можно скорее выйти и посчитаться с бывшими товарищами. Потому он и согласился на побег.