Текст книги "Взыскание погибших"
Автор книги: Алексей Солоницын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Глава четвертая
Вера – сестра Марфа
Сколько Вера себя помнила, она все время мыла и стирала. Как будто Господь определил ей навести, наконец, в этой жизни чистоту и порядок. По крайней мере, в той жизни, которая ее окружала.
Еще девочкой она начала мыть и стирать. Утром, после завтрака, отец, мать и брат Павел уходят на завод. Отец слесарь, своему ремеслу научил и сына. Мать кладовщица.
Вера понимала, что в кладовых что-то хранится, но что именно охраняет мать, она не знала. Видимо, что-то грязное, потому что домой она приходит перепачканная. Как и отец, как и брат Павел.
Завод для Веры – что-то такое гремящее, железное, коптящее.
Все уйдут, Вера вымоет посуду, потом ножом поскоблит стол. Потом примется за полы. В квартире всего две комнатки да кухня, однако уборки много. Потому что отец курит, Павел тоже, окурки бросают на пол, а если пьют, то еще и плюются.
Когда комнаты убраны, полы вымыты, Вера начинает стирать. Стирает она не только одежду родных, но и других семей. Это ее заработок. Отец собирался устроить ее на завод, но Вера, побывав там, решила, что лучше идти в прачечную. По крайней мере, нет копоти, грохота. В прачечной духота, жара, но что поделаешь, если пока Вера ничему другому не научилась, кроме стирки! Учиться бы надо, конечно, но об этом в семье никто даже не заикается.
Руки у Веры сильные, ладони красные, а лицо бледное. На нем застыло выражение вечной озабоченности. К шестнадцати годам она стала расцветать, превращаться в девушку. Но то ли оттого, что Вера плохо одета, то ли от бесконечных трудов, но вид она имела унылый и непривлекательный. Губы всегда плотно сжаты. Глаза вроде бы красивые, но уж очень их портит угрюмое выражение. Это из-за того, что отец часто приходит пьяный. Ладно бы, веселился, как другие, а потом ложился спать. Нет, враг над ним явно взял власть – отец ищет, к чему придраться, чтобы начать скандал. Мать пытается его успокоить, но напрасно. Брат Павел уходит из дома, у него друзья, своя жизнь. Да и не хочет он смотреть, как отец куражится. Пьяный отец бьет посуду, доводит мать до слез, а если она сопротивляется, отец ее бьет.
Не дерется он, если приводит с собой заводских товарищей. Тогда они говорят о делах, поют песни. И все б ничего, но кто-нибудь из отцовских гостей обязательно норовит пристать к Вере где-нибудь в углу. И от всех воняет водкой, табаком, машинным маслом. Странно, но даже когда отец видит, что к Вере пристают, не вступается за нее. А чаще и не видит, потому что гости подливают ему побольше. Вот и научилась Вера отбиваться сама.
А однажды случилось так, что Вере пришлось укоротить и отца. В тот раз Семен бил мать особенно жестоко. Повалил ее на пол, сел верхом и, высоко взмахивая руками, бил по лицу.
Вера поняла, что он может забить мать до смерти. Бросилась на выручку, отшвырнула его. Он ударился головой о железный край кровати. Удар получился сильный, на лбу выступила кровь. Семен так удивился, что даже протрезвел.
– На отца руку поднимать? Ну, держись!
Он встал и начал драться с дочкой, как с мужиками, когда всерьез бились «на кулачках».
После каждого его меткого удара Вера падала, но вставала. И это так разъярило Семена, что он начал бить еще яростней.
Матрена поняла, что дело принимает нешуточный оборот. Она подползла к Семену и схватила его за ноги:
– Хватит! Убьешь!
– А и пусть!
Кровь заливала ему глаза, он размазывал ее по лицу, и вид его был так дик и страшен, что Вера видела в нем не отца, а какое-то чудовище.
Обороняясь, она схватила табуретку, и когда он опять пошел на нее, сбоку треснула его по голове.
Семен рухнул на пол.
Сначала подумали, что он помер. Потом услышали, что дышит. Матрена промыла раны, забинтовала их. Вдвоем с Верой они раздели его и уложили в кровать.
День он отлеживался, опохмелялся, на второй уже ходил, а на третий, как обычно, пошел на завод. Жизнь опять пошла по заведенному порядку, но только с одной новой особенностью: Семен теперь как бы не видел и не слышал дочь. Словно она перестала для него существовать, превратившись в пустое место. Но иногда, при внезапном взгляде на Веру, глаза его леденели, в них появлялось лютое, волчье выражение.
Со страхом ждала Матрена очередной пьянки. Чуяла, что произойдет что-то ужасное. И Вера это чувствовала, но что делать, не знала.
Пошла она в церковь, к своему духовнику отцу Игнатию. Выслушав Веру, священник тяжело вздохнул, погладил свою жидкую бородку. Был он слаб здоровьем, службы в последнее время вел с большим трудом. Надо бы ему на покой, он просился у правящего архиерея, но пока замены отцу Игнатию не было.
– Ну что же, деточка, – сказал отец Игнатий. – Терпеть надо. Или не помнишь пятую заповедь?
– Как не помнить, батюшка! Так он маманю мог убить.
– Да откуда ты взяла? Рукоприкладство – грех, да не ты ему судья. Увидишь, что он пьян, – уйди.
– Куда?
– Разве нет у тебя подруги какой? Знакомых?
Девушка вздохнула и опустила голову. Признаться, что у нее нет близкой подруги и таких знакомых, у которых можно было бы переночевать, Вера не смогла, постеснялась.
Девушка ушла, а батюшка подумал о том, как испортились нравы в России, и заспешил домой – пора принимать лекарства да полежать немного перед вечерней. Ноги-то как чужие, совсем не держат.
А Вера, выйдя из церкви, пошла куда глаза глядят. Была весна, и Волга вот-вот должна была разорвать ледяные оковы. С крыш капало, весело гомонили воробьи. Дворники скалывали лед, направляли воду по канавкам на мостовые. Проезжали мимо пролетки, коляски, а по Дворянской проехал автомобиль, крякая, как утка, клаксоном.
Вера вышла на откос. Хотела полюбоваться отсюда Волгой, да нельзя, потому что здесь уже расставлены столы и стулья под тентами – господа сидят и пьют пиво. Это заведение владельца пивоваренного завода фон Вакано. Еще он устроил площадки для игры в мяч и катание на велосипедах. В мяч еще не играют, а на велосипедах уже катаются – вон проехала сосредоточенная, бойкая барышня.
Вера хотела зайти в Струковский сад, посидеть на скамейке, да раздумала – еще кто-нибудь привяжется. Пошла дальше и нашла местечко для обзора реки за Пушкинским сквером, у стены, ограждающей Иверский монастырь.
Солнце светило весело, рассыпало лучи на тающий снег и лед, вспыхивало тысячами искр. Уже никто не ходил через реку в заволжское село Рождествено. Вода блестела, кое-где выступив наружу. Около воды важно расхаживали вороны.
Скоро начнется ледоход. Какое это зрелище! Льдины трещат, наползают друг на друга, сталкиваются, рушатся. Обязательно найдутся смельчаки, которые прыгают с шестами с одной льдины на другую, соревнуясь, кто заберется дальше по реке. Бывает, что и под воду уходят, но обязательно выбираются на берег, где охают, ахают, кричат…
А потом льдины пойдут по реке важно, торжественно, иногда даже величаво…
Ах, еще бы раз увидеть ледоход…
Справа, в дымке, виднелись Жигулевские горы. У поворота реки, близко сойдясь, они высились так, что получались врата для реки.
Сейчас солнце хорошо освещало горы. Покрытые хвойным лесом, они были почти голубыми, охваченные снизу белой рекой, а сверху синим небом.
«Благодать Божия, – думала Вера, глядя на простор реки, на горы, небо. – А мы живем в грязи и смраде. Почему в домах вонь, во дворах помойки и крысы? Неужели нельзя сделать жизнь чистой? Ну хотя бы не так загаживать прекрасный Божий мир? Живите, радуйтесь! Сколько раз отец Игнатий говорил, что человек создан по образу и подобию Божию. Но почему мой отец превратился в зверя?»
И Вера нашла ответ: «Потому что живет без Бога».
Ответ был найден, но легче ей не стало.
Домой она не вернется – и не из страха, что отец убьет. Просто опостылело ей все в этом доме, вот в чем дело.
Идти ей некуда. Что же остается? Раз нет места для жизни, значит надо с ней расстаться.
Бог поймет и простит. Она ведь не грешила. Приставали к ней дружки отца, но она не поддалась. А отца ударила, потому что защищала мать. Работала, сколько было сил, но так и не сумела навести порядок даже в своей маленькой квартире. Прости, Господи!
Если пойти прямо через Волгу, то в каком-нибудь месте провалишься под лед. Несколько раз следует глотнуть воды – вот и все.
Она стала искать спуск к реке. Оказалось, что это не так-то просто. Подходы к воде были перекрыты сараями, складами. Пришлось обойти всю монастырскую стену. По тропинке между деревянными постройками она вышла наконец к Волге.
Здесь, у воды, на деревянных мостках сидела монахиня и полоскала белье.
Мостки были довольно высокими, и монахиня с трудом дотягивалась до воды. Когда Вера подошла, монахиня, неловко изогнувшись, тащила на себя пододеяльник. Задела им за столб, испачкала и, бросив в таз, с обидой посмотрела на Веру:
– Ну почему доски так высоко?
– Потому что когда лед сойдет, вода поднимется.
– А сейчас как быть?
– Сейчас лучше в бак воды натаскать да согреть хоть немного – вода-то ледяная.
– А я думала, что тут быстрее управлюсь, – монахиня улыбнулась.
Она уже немолодая, глаза большие, синие, смотрят ласково.
«Красавица!» – подумала Вера.
– Можно вам помочь?
Вера сбросила плюшевую жакетку, подвернула рукава кофты, ловко согнулась и, опустив пододеяльник в полынью, сильно повела им из стороны в сторону. Подняла, опять опустила, так несколько раз. Вытащила, привычно отжала, бросила в таз.
И скоро все белье, что принесла сестра Евфросиния (а это была она), лежало в тазу, готовое к сушке.
Подхватив таз с бельем, Вера пошла за сестрой Евфросинией. Развесили белье, и Вера попросила:
– Можно я вам постираю? Я умею.
– Вижу я, что умеешь. Так ведь тебе свои дела надо делать?
– Нет у меня никаких дел.
– Как нет? Ну-ка сядь, милая. Что у тебя случилось? Расскажи. Ты мне помогла. Может, и я тебе помогу.
Лицо у монахини было такое хорошее, глаза такие добрые, что Вера все рассказала без утайки.
– Вот что, милая, – сказала сестра Евфросиния, раздумывая, – переночуешь у нас, в комнате для приезжих. А я пойду к матушке игуменье и про тебя расскажу. А как она назначит, ты к ней пойдешь и все расскажешь, как мне рассказала. И если матушка благословит, останешься у нас послушницей. Хочешь?
У Веры дыхание перехватило. Разве такое счастье возможно? Она такая некрасивая, грубая…
– Я ведь только стирать и мыть умею.
– А молиться?
– Люблю. Только мало молитв знаю.
– Я тебя научу. Что самое главное в вере Христовой?
– Возлюби ближнего, как самого себя.
– Правильно, да не совсем. Сначала возлюби Бога всей душой, всем сердцем и всем разумением своим. Запомни: матушка любит об это спрашивать.
Но Вере не пришлось отвечать на этот вопрос. Войдя к игуменье в кабинет, она оробела так, что язык будто отнялся.
Игуменья была сухопарой, суровой женщиной. Она сидела в кресле, перебирая четки.
– Подойди ближе. Сядь вот тут, – и указала на стул, который стоял рядом с креслом.
Вера послушно села.
– Знаешь ли ты, что значит в монастыре жить? Сколько молиться надо? Да не по принуждению, а чтобы сердце само приказывало? Если тебе просто деться некуда, так я тебя в прачки устрою и на жительство определю.
Вера замотала головой. Она представила, что опять будет жить на квартире, вроде той, где живут родители, с замерзшими во дворе помоями, с вонью на кухне, с пьяными мужиками, которые опять будут к ней приставать.
– Нет… я у вас, матушка!
И вдруг рыдания вырвались у нее из груди – горькие, отчаянные, истовые. Прежде Вера очень редко плакала, да и то ночью, украдкой. А сейчас будто вырвалось из сердца все горе, вся взрослая боль, что накопилась за годы. Вера закрыла лицо руками, пытаясь унять рыдания.
– Это что же… это сколько же ты претерпела, – игуменья приподнялась, взяла Веру за руку, приблизила к себе, обняла. – Ну, будет, будет! Матерь Божья Заступница наша. И тебя защитит, и сердце твое отогреет. Ты только молись усерднее.
Вера кивнула, а матушка, достав большой платок, вытирала ей слезы и гладила по голове.
Когда Вера уже была пострижена в мантию с именем Марфа, однажды пришел к ней отец. Он сильно изменился. На лице появились крупные морщины – это водка изжевала его лицо. Спина ссутулилась, плечи выдвинулись вперед, отчего грудь казалась вдавленной к позвоночнику. В глазах появилось незнакомое Марфе выражение забитости.
Он рассказал о том, что она и без него знала: Павел женился, живет отдельно. Мать болеет, да и он стал часто хворать.
И когда встал, чтобы уйти, сказал, опустив голову:
– Я прощения у тебя пришел просить.
– Давно тебя простила и молюсь за тебя.
– Нет, ты не знаешь, – он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза. – Я тогда… убить тебя хотел. Все момент выжидал, чтобы поудобнее… и чтобы незаметно.
– Я знала.
– И простила?
Она кивнула.
– Ты… ходил бы в храм, папаня. Помолился бы.
– Не умею, не хочу, – в голосе появилось раздражение, будто уже жалел, что покаялся.
– Все же как-нибудь попробуй. А я за тебя и за маманю все время молюсь. Ну, ступай с Богом, к обедне звонят.
Она проводила его до аллеи, которая вела к монастырским вратам. И когда он удалялся, она перекрестила его.
Глава пятая
Прасковья и Варвара
Рядом с Марфой сидели две хрупкие девушки. Они были сестрами не только по вере, но и по крови. Девушки сидели, тесно прижавшись друг к другу, и старшая, Прасковья, как могла, успокаивала младшую, Варю. Паше и самой было жутко и страшно, но когда сестра Евфросиния запела и все подхватили молитвенное пение, Паша забыла о страхе смерти. Потому что голоса сестер звучали стройно, как в храме, и не было в них ни тоски, ни отчаяния, даже когда бесновался ветер.
– Сестры! – плачущим голосом сказала Варя. – Сестре Марфе плохо!
Ветер утих так же внезапно, как и налетел. Монотонно шумел дождь, и после испуганного голоса Варвары те, кто находился рядом, услышали, как льется в трюм вода.
Сестра Евфросиния нащупала руками пробоину.
– Тут дыра! Марфа закрывала ее!
– Заткнуть бы чем, – подала голос сестра Феодора.
– Да вот моей шалью… передайте-ка!
Еще и другие сестры передали одежду, и кое-как Евфросинии и Прасковье удалось заделать пробоину, хотя вода все равно сочилась сквозь нее. Баржа осела, завалилась на правый борт, но все еще оставалась на плаву. А та пробоина в днище, на которую больше всего надеялся рулевой катера, показав ее начальнику как главное доказательство, что баржа через час-другой пойдет ко дну, та пробоина по-прежнему удерживалась приплывшим бревном, застрявшим под днищем.
– Сестра Марфа! – позвала Паша.
– Не тревожь ее, – отозвалась сестра Евфросиния и продолжала читать Канон молебный при разлучении души от тела: – «Содержит ныне душу мою страх велик, трепет неисповедим и болезнен есть, внегда изыти ей от телесе, Пречистая, юже утеши».
И Прасковья, и Варвара поняли, что читает сестра Евфросиния. И если умерла самая сильная из сестер, значит, настает и их час…
«Се время помощи, се время Твоего заступления, се, Владычице, время, о немже день и нощь припадах тепле и моляхся Тебе».
Горько плакала Варя. Ей 17 лет. Паше – 19. В монастырь они пришли семь лет назад, спасаясь от голода.
* * *
Летом, когда солнце выжгло все до последней травинки, деревня, в которой жили Паша и Варя, начала вымирать.
В их доме первым умер отец. Он больше всех трудился и все надеялся спасти семью.
Надорвался. Лег в постель, сложил руки на груди:
– Мать, позвала бы ты отца Тимофея.
– Да ведь он помер! – отозвался дед Кузьма.
Он слез с полатей, подошел к шкапчику, достал завернутые в белое полотенце Евангелие, молитвослов, икону Богородицы.
Все, что положено для предстояния перед Богом, порушила новая власть. Церковь разграбили и растащили по кирпичику, иконы и святые книги сожгли. Секретарь партячейки Влас Полушкин еще и по домам ходил и отбирал иконы. Но большинство народа, как и дед Кузьма, иконы и духовные книги спрятали.
Дед Кузьма сел рядом с сыном.
– Ты, и вправду, помираешь?
– Вправду, – ответил Прокофий. – Там, внутри, чего-то печет шибко.
У деда оставался сухарик. Он, развернув платок, дал его сыну:
– Накось!
– Не надо. Позови всех и прочти что положено.
Дед Кузьма вышел на подворье. Был он белый, как одуванчик. Ничего не ест, все детям отдает, а вот поди ж ты – самый здоровый. Помолится, перекрестится, пососет сухарик, водички попьет – и за дела. То драный валенок подошьет, то доски стругает – все умеет дед Кузьма. Но главные его дела – плотницкие. Если бы сейчас кому дом ставить – первый бы пошел. Но никто не ставит домов, гниют и рушатся они. Теперь все работы деда – у себя дома.
Любо-дорого смотреть на его инструмент. И сейчас Кузьма содержит его в наилучшем виде – все время подправляет, подтачивает, словно ласкает.
Игрушек внучкам наделал самых забавных. Есть кузнецы, которые попеременно опускают кувалды, есть клоун: дернешь за нитку – он руки и ноги в стороны растопыривает. Есть и лошадки, и куклы есть.
Дети сидели прямо на земле. Копались, как куры, в испревшей соломе, выискивая зернышки.
– Идите в дом!
Дед заглянул в коровник – никак не мог привыкнуть, что он пустой. Забрали и Зорьку, и годовалую Субботку, и бычка Тимку. Ну ладно бы, содержали в своем колхозе скотину, как обещали – чтобы всем было молоко и молочные продукты. Где там! Постепенно всю скотину забили, мясо продали. А тут еще засуха, да такая страшная, как до революции. Тогда граф Лев Толстой, знаменитый писатель, помогал. Доходы от конезавода, который у него в Гавриловке, отдавал крестьянам. Ныне выручает какой-то Помгол, да разве до них помощь дойдет?
Скорее этот Помгол сам от голода сдохнет.
Невестка деда Кузьмы, Василиса, варила кору. Весной и в начале лета травки выручали. Оставалось немного муки, картошки. А теперь ничего нет – даже картофельные очистки съели.
– Пойдем-ка, Василиса, в горницу. Богу душу отдает Прокофий.
Василиса худа. Сарафан висит на ней, как на чучеле огородном. Скулы выперли, щеки ввалились, глаза горят нездоровым огнем.
Вся семья сгрудилась около Прокофия. Дед Кузьма поставил икону Богородицы в изголовье кровати и начал молиться.
Прокофий смотрел на родных измученным взглядом. Был он человеком добрым, исполнительным – все делал, что власть велела.
Когда дед Кузьма закончил читать молитвы, Прокофий сказал:
– Уходите. Тут одна смерть!
– Куда уходить-то?
– В Самару. Там храмы остались. И ты, тятя, может, работу найдешь.
Они посидели около Прокофия в молчании. Потом каждый пошел по своим делам: Василиса – доваривать суп из коры, дети – искать зернышки, а дед Кузьма – сколачивать гроб.
Назавтра Прокофия похоронили, и дед Кузьма стал собираться в дорогу. Взял с собой самое дорогое – лучший инструмент. Детям мать собрала одежду, а сама идти отказалась:
– Тут я родилась, тут и умру!
Дети расстались с матерью без слез. Да и у нее слезы все высохли. Поцеловала, перекрестила и сказала:
– Сбереги их, тятя!
– Не боись. Прокофий-то верно сказал: где храм – там народ православный, выручит. Последней корочкой поделится. Лучше бы шла с нами!
Но Василиса оставить родной дом не смогла.
Дед Кузьма путь держал в Самару. Почему в Самару, он и сам толком не знал. Оренбург ближе, там тоже храмы есть. Но сын сказал «Самара», и как-то само собой решилось, что туда и надо идти, пусть и дальняя дорога.
Шел дед Кузьма бодро, пел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…»
– И сущим во гробех живот даровав, – тоненько, как птички, подхватывали Паша и Варя.
– А помнишь, дедушка, как на Пасху-то дождик был, помнишь?
– Как не помнить! – дед так и расплылся в улыбке. – До нитки вымокли, а никто не ушел!
Девочки засмеялись, вспоминая радостную Пасху.
Ждали тогда отца Никодима, уже после праздничной службы, чтобы он освятил куличи, яйца, пасхи. Вся деревня стояла у церкви, все с узелками и корзинками.
И тут внезапно начался ливень.
Прежде никогда такого не было, а тут потоки дождя обрушились с неба. Переполошились, испугались, а потом кто-то громко крикнул: «Ух ты, за шиворот льет!»
И засмеялся кто-то, смех перекинулся дальше. И, закрывая торбочки, узелки, корзиночки, смеялись православные, прижимаясь к стенам храма, как к матери родной, радуясь сильному весеннему дождю, жизни, Воскресению Христову.
А тут и батюшка Никодим вышел из храма, смело шагнув под струи дождя. Высокий, крепкий, с густой окладистой бородой, с ясными голубыми глазами, приветливый, он всегда был готов отдать последнее ближним. Отец Никодим радостно возгласил:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе!
Нет теперь отца Никодима, увезли его куда-то люди в фуражках и гимнастерках.
А другой батюшка, отец Тимофей, умер от голода.
…Дорога длинная. То дети вспоминали что-нибудь интересное, то дедушка. Рассказывать он любил, а девочки с удовольствием его слушали.
В деревнях встречали по-разному, но какая-нибудь завалящая корочка хлеба все равно находилась. Да и как им не подать, если две тоненькие голубоглазые девочки – точно полевые васильки, а дедушка – как одуванчик! Легкий, с пушистыми белыми волосами…
Однажды в пути их застала ночь.
Нашли местечко за холмиком, натаскали хвороста, разожгли костерок. Стали кипятить воду в котелке, и тут из темноты вышли двое. Небритые, грязные – видимо, тоже долго шли пешком. Кто такие, куда идут и зачем, ответили деду Кузьме так, что не разберешь. Может, тоже из голодной деревни, а может, прячутся, что-то такое сделав, за что по головке не погладят.
Дед не стал приставать с расспросами. Уложил внучек поближе к костерку, накрыл своим стареньким пиджачишком. И сам улегся.
Проснулся он оттого, что звякнуло железо. Поднял голову, увидел, что незнакомцы роются в его котомке, где лежал инструмент.
– Это, ребятки, брать нельзя, – сказал, вставая, Кузьма. – Мне без инструмента деток не прокормить.
– Ничего, обойдешься! – ответил тот, что был ростом выше и в плечах шире.
Рассмотрев рубанок и переложив его в свою торбу, он теперь держал в руках топорик:
– Гляди, какой острый! Тебе, дед, с таким топором нельзя ходить. Это, считай, оружие!
– Да ты что же, да как же! – Кузьма опять потянулся к котомке.
Тогда незнакомец кулаком ударил деда по лицу – размашисто, сильно. Дед охнул и повалился.
– Ну вот, успокоился, – незнакомец забрал весь инструмент Кузьмы.
Второй, присматриваясь к лежащему навзничь деду, подполз к нему, приложил ухо к груди.
– Слышь, давай-ка уходить отседа!
– Да ладно, кого бояться? Умер и умер. Ныне все мрут.
– Я вот думаю, ежели он умер… может, попробовать?
– Чаво?
– Ну я слыхал, в Федоровке ели мертвых… И в Сосенках, сказывают, ели. Да ты что вылупился? Сам, что ли, не слыхал?
– Слыхал, а есть не буду.
– Ну и подыхай. А я не хочу!
– Да как ты будешь? – озлобился второй. – Рубить?
– А что? Ты корову не забивал? Барана не резал?
– То животина. А это человек.
– Глянь, какой топорик вострый!
– А если дети проснутся?
– Тихо! Мы деда оттащим к реке. А если что… так и с ними управлюсь.
За ноги они потащили тело старика, а Паша, которая услышала их разговор, растолкала сестренку и тихо повела ее к большаку. Спросонья Варя ничего не понимала, но Паша крепко держала ее за руку и тащила вперед.
Большак выделялся среди полей в светлой ночи, и девочки побежали. Ангел Хранитель не оставлял их, и они добрались до Самары. Когда они сели на паперть Сретенского храма, сестра Марфа увидела их.
Она подошла к девочкам.
Дети исхудали настолько, что кожа туго обтягивала кости.
Но души их были живы – светились в синеньких глазах.
Девочки смотрели на Марфу с надеждой, будто заранее знали, что именно она спасет их.
– Пойдемте-ка со мной! – Марфа повела их в моечную, раздела, бросив тряпье в печь.
Она мыла девочек в корыте, с мочалкой и банным черным мылом. Нищих детей Марфа видела много раз, но эти две сестренки, такие худенькие, с синими васильковыми глазами, перевернули ее душу.
Марфа всегда любила детей. Матушка-игуменья заметила, что, помимо своего основного послушания, сестра Марфа работает еще в доме сирот – стирает, моет и убирает там. И со временем ее перевели туда.
Любовь Марфы к детишкам расцвела. Ей не суждено было родить ни одного ребенка, хотя у нее могла быть большая семья. Но Бог дал ей такую семью, какой нет ни у кого из мирян, – она стала матерью для всех детей сразу.
Паша и Варя тоже стали ее детьми. Они выросли в монастыре, окрепли. Когда монастырь закрыли, они уже были рясофорными послушницами.