Текст книги "Поэзия рабочего удара (сборник)"
Автор книги: Алексей Гастев
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Вот ночь невиданная.
Рабочие кварталы первый раз шумели так весело.
Во всех клубах, читальнях, союзах, всюду шли приготовления к новогодней встрече.
Тысяча рабочих поэтов готовили новые стихи и поэмы, оркестры разучивали новые танцевальные марши, летучий хор должен был на автомобилях объездить все клубы и захватить молодые рабочие массы победным гимном.
«Лига пролетарской культуры» выбилась из сил, чтобы обставить светом, музыкой и пением все залы рабочих районов.
Но главный замысел «Лиги» был не тот. Ровно в двенадцать часов ночи с одного из крейсеров дается залп из крупных орудий. Вечера и концерты на полуслове, на полутоне должны всюду в одно мгновение оборваться, и к часу ночи черные толпы трогаются к «Рабочему дворцу». Маршрут ко дворцу был обозначен по улицам красными световыми гирляндами, идущими со всех концов города. Горящие цветочные красные линии шли по главным артериям и у самого дворца поднимались кверху на его отточенный гордый шпиль. Сам дворец утопал в непрестанных фонтанах ракет и их взрывах. Лавы людей сразу осенялись морем огненного водопада, и бури уже не шли, а бежали к своему дворцу, ожидая чудес и небывалых ночных грез. Наверху, над зданием дворца, ракеты построили огненное сияние: над громадой домов подымались одна за другой огненные птицы с расправленными крыльями и, достигнув отчаянных высот, разрывались на тысячи звезд и искр с призывным и радостным пением. Когда рабочий город подойдет всей миллионной массой ко дворцу, игра огней и музыки превратит дворец в светлый воздушный призрак… С крейсеров грянут новые безумные залпы. Толпа входит во дворец с четырех сторон в радостных новых одеждах, с верхних хоров ударят двадцать оркестров, и бурные танцы радости начнет весь многотысячный зал. Оркестры потом мгновенно оборвутся, танцы застынут, и по воздуху, поднимаясь в куполы дворца, пройдут лучшие ораторы всего света, за ними поэты и музыканты, а потом зал опять утонет в новых радостных плясках. Пляски будут оборваны опять… Среди зала встанет привидение: человек-великан, серьезный, как прошлое, смелый, как будущее, и зашагает по праздничным толпам…
Прямо к главному выходу…
Прямо к востоку…
И скажет:
– Солнце, взойди!
…Солнце взовьется и расплавит последнюю ночь старого года…
* * *
В ночь света, пения, волшебного веселья я должен был пойти на работу в завод. Ни во дворце, ни в малых залах я быть не мог.
Весь путь к заводу по подземной дороге я думал о сказочном дворце.
Со станции к заводу некоторое расстояние пришлось идти пешком.
Завод был темный, неосвещенный.
Только что я прошел шагов двадцать, как со мной начало твориться что-то неладное.
Завод стал пошаливать…
Корпуса были те же, но они выстроились тяжелой мрачной толпой и шли на меня черным наступлением. Корпуса росли как гигантская скала в неведомом море, и неотступно грозили мне, грозили задавить, уничтожить.
«Врешь! – подумал я. – Не на таких напал. Я ведь был под твоими сводами… стучал. Я тебя понимаю, я тебе сродни».
И прибавил шагу.
Завод вырос до неба, крыл звезды и все шел на меня.
Наступила решительная минута.
Колебаться – значит погибнуть.
– Здорово! – крикнул я в тот момент, когда стены корпусов уже наседали на меня. – Здорово же, дружище!
Открыл дверь, сразу включил штепсель и осветил входные ворота.
Этап пройден.
Наскоро разделся и тут же подумал, что в заводе тоже есть своя дьявольщина, железное наваждение.
Что-то очень недурное и забавно-громадное должно родиться под этими балками и трубами.
Двери распахнулись, и в течение пяти минут вошла вся ночная смена.
Несколько моих милых приятелей и соседей по работе здорово смеялись.
– А великолепная, знаешь, чертовщина лезет в голову, – обратился один из них ко мне.
– Да, по временам в этом ковчеге и жутко и любопытно.
Третий товарищ, мало еще мне знакомый, счел долгом кинуть нам обоим:
– Уж если сходить с ума, ребята, так давайте все вместе.
– А ну-ка за работу. Авось эта дурь-то выйдет.
Двадцать горнов мигом зажглись, двадцать фиолетовых огненных вееров взвились вдоль стены нашей кузницы. Открыли цементировочные ванны, и вместе с гулом по заводу разлился шепот жидкой лавины. Как по команде, вышла шеренга сварщиков. В белых асбестовых костюмах они пролезли под старые котлы, раздались один за другим легкие взрывы паяльных трубок, и громадная мастерская сразу потопила весь говор и смех.
В нашей кузнице все шло как надо.
Но приходили из других отделений новые товарищи, смотрели на часы, кратко перебрасывались фразами и показывали на дальние механические кузницы и котельные мастерские.
Черт положительно не давал нам покоя…
Наконец не выдержали и побросали работу.
Всей мастерской мы хлынули к громадным дверям дальних отделений.
Отворили их. Слушаем.
– Ше-ве-лит-ся! – прохрипел старик.
– М-м… пыхтит… – испуганно отойдя от двери, проговорил другой.
Но юркие молодые ребята набрались храбрости и отмахнули обе двери.
Перед нами раскрылась черная пропасть неосвещенных мастерских, безлюдных и холодных.
Изредка, как метеоры, пробегали искры и проносился нечеловеческий вздох.
Как раз в это время послышались залпы с крейсеров.
Они было произвели впечатление.
– Пустяк.
– Хорош пустяк… девятидюймовый…
И черные мастерские опять съедали наше впечатление.
Там начиналась возня.
Мелькнула тень.
Вырвались искры.
Необъяснимая ночная жуть во всем воздухе. Но оторваться мы были не в силах. Тут было нечто очень наше, очень родное.
– Сейчас будет что-то скандально-интересное.
Товарищ не успел докончить фразы, – дверь механической печи открылась, вырвались огненным градом искры, и из печи быстро выплыло огненное чудовище, на которое нельзя было смотреть, но которое наполнило завод озером света.
Спустился кран и безудержно поволок двадцатисаженную огненную колонну к станинам молота, стоявшего в заводе без движения целое десятилетие.
Почти никто на заводе не знал ударов этого молота.
Колонна грузно рухнула на наковальню. Молот так зашипел, что, казалось, звук этого шепота идет отовсюду: со стен, с высоких железных крыш, из подземелья, где шли друг на друга маховики машин, и из дальних мастерских, разбуженных ночной возней.
Успели лишь включить электричество, быстро два раза прогудел свисток при молоте, и стальная громада неистово бацнула раскаленную колонну.
Пол затрясся, сверху сорвались сразу несколько десятков фонарей и вдребезги разбились, за ними рухнули верхние стекла крыши, стропила хряснули и, казалось, сейчас раздадутся и задавят весь завод, по мостовым балкам пошел гул, как от дюжины промчавшихся поездов, каменная кузнечная пристройка к заводу дала трещину, и толпа подалась в ожидании катастрофы.
Все ждали, что будет с заводом. Но молот после маленькой паузы грохнул опять, грохнул и сатанински зачастил своими ударами.
Завод подавался и наполнялся железным буйством.
Люди от этого грома должны или перепугаться насмерть, погибнуть, или уж вырасти как никогда…
Не умер, однако, никто.
Через пять минут уже забыли о разбитых фонарях и об обвалах.
Казалось уже наоборот: если бы из души отнять этот гром, то надо его снова родить, родить во что бы то ни стало.
Молотовой гром становился сильнее. Колонна хотя и медленно, но стыла; удары шли все жестче и трясли мощнее. Кран грузно переворачивал колонну и подсовывал под молот, молот обрывался и судорожно бил своей громадой лежащего красного великана.
А завод начал наполняться новой толпой.
Из города пришли с тревогой, с жалобой, с ужасом.
Пострадали десять окрестных кварталов. Всюду были выбиты окна от сотрясения земли и воздуха.
В «Рабочем дворце» рухнул потолок, и хоть никого не убил, но наделал немало несчастий.
Толпа входила и заполняла заводские мастерские. На минуту казалось, что собираются тысячи, чтобы притянуть к ответу страшного ночного стального колдуна.
Когда колонна была прокована и кран отнес ее в приготовленное ложе, из толпы вырвался настойчивый крик: «Да объясните же!»
Крик был подхвачен…
На станину молота по лестнице моментально поднялся один из наших, в синей блузе, и уже поднял руку для жеста, как его перебили:
– Имя, фамилия! Откуда?
Перебили и сами замерли, ждут ответа.
– Строительный слесарь я… фамилия моя Васильев. У нас на заводе Васильевых триста двадцать пять… Я – один из них…
– По существу говори!
– Начинаю по существу. Этот молот, на котором я стою, одна из лучших трибун всего света. Я вам объясню, слушайте.
– Десять лет тому назад этот молот прибыл к нам на завод. От вокзала до завода было тогда версты четыре по разным улицам и переулкам. Нашей железнодорожной ветки тогда еще не было. Надо было молот двигать с «Дубинушкой». Вот эту станину мы двигали три месяца и днем и ночью. Целое лето мы не давали спать нескольким кварталам. Припевы к «Дубинушке» были не особенно приличные, и вся знать из нашего района перебралась из-за этого на дачи…
Устанавливали и собирали молот два месяца.
Мы его испробовали.
Он ударил один раз, разбудил всех спящих, выбил окна в домах и повалил колокольню.
Нам больше не дали ковать…
Но знаете, – время пришло.
Пришло время торжества.
Вот первая колонна нашего здания.
Эта колонна будет всажена в землю. Надо еще отковать двадцать таких колонн. В глубинах они будут опираться на бетоны. На колоннах вырастет непотрясаемое здание… Для него не будут страшны не только удары: здание не будет разрушено даже землетрясением…
– Что за здание, черт возьми? – не утерпели в толпе.
– Здание наше– «Рабочий дворец».
– Но вы же вашим чертом-молотом разбили потолок нашего дворца.
– Чудаки. Вы ошиблись, вы поторопились. Рабочий дворец – вот он, вот этот великан-завод. Но вот что: я слово передаю… ему, вот этому оратору.
Он дружески похлопал рукой по станине молота и быстро спрыгнул по лестнице в толпу.
Жерло печи открылось, как занавес… Печь изрыгла новую, раскаленную добела колонну. Подхваченная краном, она поплыла по заводу, затопив его градом искр и сразу накалив его воздух.
Кран положил колонну на наковальню, и молот опять начал тешиться своими лязгами и ударами.
Первые клокоты кончились.
Сейчас разразятся новые удары.
И люди насторожились. Весь завод заковала тишина, у всех замерло сердце…
Молот срывался, и у всех освобождался вздох.
Молот выпускал лишний пар, и все мы через радостные перебои сердца отдавали жадно захваченный воздух.
Был момент, когда колонна чуть было не рухнула: мы знали, что пожар всего здания был бы неминуем, мы тогда ничего не видели, кроме молота. За него, за его железные замыслы мы думали, за его удары чувствовали, мы с ним вместе верили, вместе с его тревожным дрожанием мы надеялись. И когда перед ударами вызывающе блестели его цилиндры, казалось, – весь завод пронизывался новой металлической волей, и среди железных громад и над человеческой толпой молот рос, угрожал, строил замыслы… Молот все передумал, он все рассчитал, он… перемучился за свои удары.
Перемучился и… ринулся.
От размеренного удара он перешел к рокоту, удары догоняли друг друга и перешли в непрерывный гром.
Завод как будто тронулся…
Толпа встала в торжественные шеренги.
Отряд молодых женщин вышел вперед с зелеными хвоями и разбросал их кругом по заводу. Дети поднялись на балки и стропила и закружились воздушными хороводами. Горны подняли огненные веера на сажень кверху и приоткрыли невиданные театры, по рельсам въехали в завод, задыхаясь, локомобили и паровозы, остановились как вкопанные и своими гудками грянули гимн, который был слышен за десять верст.
Вся черная громада, вся тысяча тысяч подняла руки кверху и кричала наперебой: «Поэта, поэта нашему оратору!»
Быстро спустился кран.
Перевернул колонну.
Она забрызгала раскаленным металлом.
В заводе бушевал новый день…
Молот замолк.
А крейсера открыли новую беспримерную пальбу.
«Мы посягнули»*Кончено! Довольно с нас песен благочестия.
Смело поднимем свой занавес. И пусть играет наша музыка.
Шеренги и толпы станков, подземные клокоты огненной печи, подъемы и спуски нагруженных кранов, дыханье прокованных крепких цилиндров, рокоты газовых взрывов и мощь молчаливая пресса – вот наши песни, религия и музыка.
Нам когда-то дали вместо хлеба молот и заставили работать. Нас мучили… Но, сжимая молот, мы назвали его другом, каждый удар прибавлял нам в мускулы железо, энергия стали проникла в душу, и мы, когда-то рабы, теперь посягнули на мир.
Мы не будем рваться в эти жалкие выси, которые зовутся небом. Небо – создание праздных, лежачих, ленивых и робких людей.
Ринемтесь вниз!
Вместе с огнем, и металлом, и газом, и паром нароем шахт, пробурим величайшие в мире туннели, взрывами газа опустошим в недрах земли непробитые страшные толщи. О, мы уйдем, мы зароемся в глуби, прорежем их тысячью стальных линий, мы осветим и обнажим подземные пропасти каскадами света и наполним их ревом металла. На многие годы уйдем от неба, от солнца, мерцания звезд, сольемся с землей: она в нас и мы в ней.
Мы войдем в землю тысячами, мы войдем туда миллионами, мы войдем океаном людей! Но оттуда не выйдем, не выйдем уже никогда… Мы погибнем, мы схороним себя в ненасытном беге и трудовом ударе.
Землею рожденные, мы в нее возвратимся, как сказано древним, но земля преобразится: запертая со всех сторон – без входов и выходов! – она будет полна несмолкаемой бури труда; кругом закованный сталью земной шар будет котлом вселенной, и когда, в исступлении трудового порыва, земля не выдержит и разорвет стальную броню, она родит новых существ, имя которым уже не будет человек.
Новорожденные не заметят маленького низкого неба, потерявшегося во взрыве их рождения, и сразу двинут всю землю на новую орбиту, перемешают карту солнц и планет, создадут новые этажи над мирами.
Сам мир будет новой машиной, где космос впервые найдет свое собственное сердце, свое биение.
Он несется…
Кто остановит пламя тысячи печей-солнц, кто ослабит напор и взрывы раскаленных атмосфер, кто умерит быстроту маховиков-сатурнов?
Планеты бешено крутятся на своих осях, как моторные якоря-гиганты. Их бег не прервать, их огненные искры не залить!
Космос несется…
Он не может стоять, он родится и умирает, снова родится, растет, болеет и опять воскресает и гонится дальше…
Он достигает, он торжествует!..
– Упал, упал!
Тонет… Отчаялся…
Но огонь плавит все, даже тоску, даже сомнение, даже неверие.
И снова жизнь, клокотанье, работа!
Будет время, – одним нажимом мы оборвем работу во всем мире, усмирим машины. Вселенная наполнится тогда радостным эхом труда, и неизвестно где рожденные аккорды зазвучат еще о больших, незримо и немыслимо далеких горизонтах.
И в эту минуту, когда, холодея, будут отдыхать от стального бега машины, мы всем мировым миллионом еще раз, не то божески, не то демонски, еще сильнее, еще безумнее посягнем!
«Мы вместе»*Я живу в самом лучшем городе мира. Работаю в самом большом знаменитом заводе. Но утром, когда я еду воздушной дорогой с одной окраины города на другую, я вижу над этим городом большие города, а в городах бушуют и ревут невиданные фабрики и заводы.
Чьи они? Эти города, машины, железные пути и поднебесные постройки?
Я не могу прочесть издалека ни одной вывески, но из поезда видно, как мои товарищи, одетые в голубое, белое, коричневое, работают тысячами около тысяч машин, верстаков, тисков и сооружений.
А в стороне, где шумит город-проспект наших владельцев, всё играют, всё играют, всё кутят.
Они играют и проигрывают миллионы.
Мы едем по мосту, пересекая проспект.
И из вагона целой толпой кричим им в заплывшие лица:
«Продолжайте, господа!»
Они гордятся и говорят друг другу речи, пишут стихи и поют хвалебные дифирамбы. И все про то, что эти заводы, горы угля, дороги, это все – их, это принадлежит им… Они ликуют от радости.
А мы опять:
«Продолжайте, господа!»
Наш поезд мчится, нам хочется еще быстрее рвануться вместе с ним к заводам.
Мы входим. И первый наш привет, первый радостный салют – им, нашим друзьям, светлым машинам.
Они улыбнулись, вздрогнули. Крикнул гудок, и начался вихрь работы.
Завод все расходился, расправлялся, собирал силы, в работу входили новые станки и люди, входили и солисты и хористы, поднимали всё выше, всё настойчивее железную браваду завода. Грянула песня и помчалась в выси.
Кажется, что завод уже невесомый, он легкий, он бегущее привиденье, оторвался от земли, несется от горизонта к горизонту и все, что есть на пути: тоскующие поля, тихие селенья, молчащие города, – всё разит, всё разносит и колет, наполняет спящие равнины канонадой молота и мотора, заставляет перекликаться вечно немые горы, заливает пропасти озерами света и, весь полный своей стальной непобедимой гордыней, угрожает стихиям земным… небесным… мировым, и трудно понять, где машина, где человек. Мы слились со своими железными товарищами, мы с ними спелись, мы вместе создали новую душу движенья, где работник и станок неразрывны.
И уж если наступает, то железо, орудия с нами.
Несутся потоки, мчатся ураганы стального движенья, уверенно бьются за будущее и рождают непобедимые замахи и все растут, все растут.
И вдруг завод на минуту замолчал, замер, и мы, работники, встали перед ним нашей человеческой толпой и крикнули громаде застывшего металла:
«Где ты? Ты с кем?»
Мы кричали внизу, а эхо нашего голоса загуляло вверху металлическим гулом; человеческие слова родили железную песню, заставлявшую дрожать людей, и лишь только опустились и растаяли гулы, как снова поднялся и взвился к небу стальной хоровод станков; ближе к земле завод гремел неслыханными обвалами жизни, а вверху дерзкие штормы машин отбивали свой решительный ритм:
«Мы с вами, мы с вами!»
Без слов, без звуков, только в душе мы в последний раз вспомнили тех, что пируют на проспектах, и, вместо злобных проклятий, с улыбкой кинули в сторону:
«Так продолжайте же, господа!»
Железные пульсы*I
Двадцатого июля тринадцатого года во всех петроградских газетах опубликованы были предполагаемые дивиденды акционерного общества «Двигатель». Рассчитанные наполовину из чистой прибыли, они достигали двадцати.
На бирже началась вакханалия. Спекулянты распространили слухи, что основной капитал доводится до десяти миллионов, количество акций утраивается, во главе предприятия встает «Лионский Кредит», рынок «Двигателя» достиг Англии, вторгается в Америку… Размах «Двигателя» становится мировым.
Толпы акционеров каждый день являлись в мастерские «Двигателя». Весь июль завод работал без перерыва день и ночь. День и ночь рысаки и автомобили подвозили акционеров.
Операции на станках сократились, оставались только заключительные сборочные и установочные работы. Завод почти готов.
Биржа подогревалась все больше и больше. Наконец, в тот день, когда главный владелец «Двигателя» Фельдман закупил двадцать тысяч акций и они бешено рванулись вверх, – завод получил новый десятимиллионный заказ.
По городу побежали слухи о том, что Нобель со всеми своими заводами сливается с «Двигателем» и «Двигатель» превращается в трест.
И вдруг завод встал.
После собраний в союзе металлистов, на Большой Пушкинской, где были выяснены блестящие дела «Двигателя», рабочие предъявили требование увеличения цеховой платы на 20 % и штучной на 10 %.
Акции начали гореть.
Требовались меры экстренные, решительные, героические.
Нужно было сломить забастовку во что бы то ни стало. Иначе акции в будущем станут прыгать вниз от всякого нелепого слуха.
На экстренном собрании Правления, состоявшемся в день объявления забастовки, представители банка, вложившие большие капиталы в предприятие, указали, что приостановлен выпуск банкнот. Большинство Правления заколебалось. Кто-то заговорил:
– Надо потолковать с рабочими. Может быть, ведь просто недоразумение.
– Именно – не говорить с ними; это вопрос чести, – кинул голос с секретарского стола.
– Да-да, – оборвал его Фельдман, – но ведь не забывайте, что наш рабочий класс – еще стихия. Фраза оратора, и он бросает мастерские.
С испуганным, растерянным лицом поднимается директор.
– Господа, положение очень… ответственное, – начал он, держа в руках какие-то документы. – Неустойка нового заказа определяется в два миллиона. Это ведь не казенный заказ, а частный. Тут комбинации невозможны. Мы между миллионной прибылью и… скамьей подсудимых…
Он оборвал, как будто лишился голоса.
Казалось, – пауза будет тянуться бесконечно.
Тишина… гробовая…
Стало темнее в зале, замигали электрические лампы, задрожали люстры.
– Прошу полномочий! – сухо и громко, как выстрел, прозвучала фраза.
Среди сконфуженных, растерянных, потерявших голову дельцов стоял поднявшийся с своего кресла инженер Григорьев, затянутый на все пуговицы черного сюртука.
После речи директора эта фраза могла быть или величайшей добродетелью, или величайшей подлостью.
Правленцев пронзила одна общая догадка: вышел гнусный временщик, новый террорист биржи.
И всем казалось, что прокурор с своим портфелем уже идет, что он вот-вот вежливо, но спешно постучит в двери зала.
– Говорю с сознанием серьезности момента, – еще спокойнее, но увереннее говорил он.
– Что вы предлагаете? – приподнялся боязливо директор Правления.
Григорьев брал всех их в руки:
– Я предлагаю вам конфликт ликвидировать в неделю.
– На уступки? – набросились на него со всех сторон правленцы.
– Нет – нет! – не изменяя тона и не мигая, говорил Григорьев. – Я завтра пускаю завод вхолостую. Акционеры будут видеть, что завод идет. Мы спасем положение. Конечно, тут необходимы еще финансовые комбинации, – намекал он на спекуляцию с бумагами. – Мы дадим гудки, заведем топки, пустим моторы и трансмиссии. Мы покажем дым. А вы знаете, что наши трубы видны с Невского, Дворцовой набережной и даже с Морской.
Директор начал рыться в бумагах и что-то отмечать в записной книжке, но Григорьев впился в него, как будто ему одному говорил, и руки директора застывали.
– Сегодня же в ночь, – уже как будто о решенном деле, говорил Григорьев, – сегодня же в ночь я телеграфирую в Харьков о присылке ста слесарей-бельгийцев. Это люди, законтрактованные фирмой Гутланда, того самого Гутланда, который давал людей Сименсу во время забастовки. Теперь он даст их нам. И сегодня же ночью я телеграфирую в Козлов инженеру Беклемишеву о присылке артели клепальщиков. Вы увидите, что через неделю к нам повалят забастовщики, и мы же будем их цедить.
– А ведь это он в прошлом году справился с забастовкой у «Осветителя», – прошептал директор представителю банка.
– Да, как будто… – рассеянно отвечал банкир.
А Григорьев говорил:
– Я предлагаю вам ва-банк. Других средств нет. Надо действовать быстро, вот сегодня, вот в эту ночь, вот сию минуту.
– Ну, что вы скажете? – спрашивал шепотом директор банкира.
– Я его не разгадаю. Он в маске. Тут, простите, не игра ли?
– Это в вас говорит профессия. Вам все кажутся спекулянтами.
– Некоторые мне кажутся просто… наглецами.
– Да что вы?.. – хотел было возразить ему директор, но Григорьев кончил свое слово.
Директор позвонил.
Назначен был перерыв. И с первых фраз, которые срывались у правленцев в буфете за завтраком, стало ясно, что предложение Григорьева будет принято.
II
Завод был пущен в ту же ночь. Очнулись застывшие трубы. Черные фонтаны дыма устремились к небу. Поднявшийся ветер погнал их всех вместе, и черная лавина, закутывая звезды, тяжело и мерно прокладывает в высях дорогу и заставляет жаться ближе к земле рабочие окраины города.
Сам завод, пока еще застывший и немой, спит как мертвец с потухшими вытравленными глазами.
По шоссе ходят группами и в одиночку тени. Дымящийся завод для них загадка. Он их волнует. Волнует по-разному, но тревожно, загадочно.
И вдруг, как сигнал в ночном море, вспыхивают в одно мгновенье окна, лучи водопадом ворвались в улицы. Завод пошел.
Загудела земля. Задрожали корпуса, окна замигали, и в заводе поднялся стальной вихрь машинного движения.
Беспокойно ходившие фигуры на шоссе остановились, оцепенели. Один кинул догадку, отпустил остроту. Маленькие группы слились в большие. Всклокоченная фигура отделилась от толпы и направилась к воротам. Ворота отворились. Сторожа засуетились.
Завод не говорит с толпой, толпа с ним не спорит, но началось состязание. На той стороне только камень, железо, свет. Здесь люди. Но кажется, что у корпусов есть зовущая душа, есть сердце, которое злит и волнует. Глаза этой каменной глыбы – окна. В них есть нечеловеская сила взгляда. Он не зовет, не манит, он приказывает, повелевает.
– Товарищи, марш от завода по домам, по чайным! В лес!
Это – удар по сердцу толпы, толпы живой, человеческой.
Однако в душе у каждого шевелится беспокойный бес. Надо его убить, надо его изгнать.
Забегали по шоссе. Группа убежала в чайную писать корреспонденцию. В лесу уже собрался стачечный комитет. Молодежь расположилась пикетами по углам кварталов.
А завод разошелся вовсю. Он бешено пляшет свои железные танцы. Он заразил весь квартал металлическим ревом и шепотом. И есть призывная страсть в этом водовороте огня и машины.
– Там люди! – кричит женщина с ребенком.
Она и верит и не верит своим словам… Ей просто хочется туда, к заводу. Ее терзает, дразнит стальная погоня колес, которую она узнает по окнам и чувствует по земле. Ей хочется есть, и в железном гомоне завода ей чудится соблазн работы, хлеба.
– Он работает вхолостую, – отвечает ей сосед, хотя у него тоже есть какие-то сомнения и думы, и он сам впился в освещенные окна.
– А это кто крадется сзади?
– Да никого нет. Тебе, брат, уж кажется. Перекрестись – пройдет.
– Что там за рвань разговаривает со сторожем?
Освещенный завод – магнит.
Он тянет. По воздуху расползлись невидимые щупальцы. Они надоедливо окутывают тех, кто стоит один, кто не говорит, не перекликается.
И как ночные бабочки, то один, то другой бегут на огонь.
Прошла пара напившихся масленщиков.
Женщина кралась из-за леса к сторожу при задних воротах.
Группа слесарей пошла «только наведаться», только разузнать.
Но ворота распахнулись и захлопнулись, и они там.
Стачечный комитет напрягает все силы, но бросается из стороны в сторону.
Сначала думали, что надо выйти всем за шоссе. И пусть тогда каждый штрейкбрехер проходит, пронизанный тысячью глаз. Многие нерешительные дрогнут от этих взглядов. Но оказалось, что в то время, когда толпа была большой и сомкнутой, ни одного человека не проходило, но зато потом в рассыпанных кучках нельзя было уследить за юркими молодцами, и они под прикрытием тысячи незаметно ушли.
Тогда сразу тактику изменили, постановили совсем не ходить к заводу массами. Но и тут опять неожиданность: одиночки, пробиравшиеся под видом разведчиков, часто проходили в завод и оставались там.
Даже люди выдержанные не понимали, что творится с ними.
Стоящие поодиночке чувствуют, как сердце, человеческое сердце, теряет свой такт, его биение топится в железном ходе завода, завод покоряет, наполняет тело дрожью своей стальной работы, останавливает мысль, и все человеческое чувство покорено, взято в плен приступом железного волненья корпусов.
Кажется, вот-вот из-под завода встанет незнакомый, но властный агитатор и железным голосом скажет:
«Идите же! Вы уже в пути, вы уже на повороте, вы скованы по рукам и ногам.
Идите…
Быстрей!..»
Агитатор вынет громадный магнит и сначала поодиночке, а потом массами притянет всех, кто стоит на шоссе.
– Эй, вы! – кричит громко в толпе подмастерье.
– Вот сами же гнали с завода, сами и пошли.
Остановившись, переведя дух и видя молчащую растерянную кучку, он уже смело кричал:
– Кто же пошел? А вот те самые, которые кричали, ораторствовали.
И твердым шагом он направился к воротам завода.
III
Днем уже разузнали. Все станки стоят. Идут только трансмиссии. Работать надо только слесарям и клепальщикам. Слесарей пришло всего двое. Пятьдесят чернорабочих были отосланы обратно.
По шоссе, в чайных, в парке смеются.
Однако поздно вечером пронесся слух, что едут штрейкбрехеры. Сотня иностранцев и человек двадцать русских клепальщиков.
– Брань! Это – штуки!
– Я от мастера узнал.
– Нашел кого слушать. На пушку это.
На третий день приехали те, которых ждали.
Иностранцы шли рано утром в завод поодиночке.
– Кто вы такие?
– Мы – механики-инструктора.
– Ну да, вы просто прогуляться приехали…
– Мы только будем делать пробы моторов. Мы от заказчика.
Они лгали, и им не верили, но они так чисто были одеты, их лица были такие неродные, что трудно было крикнуть им «изменники» или избить.
Клепальщики из Козлова прямо с Николаевского вокзала прошли пешком. Прямо группой они прошмыгнули в завод.
– Откуда вы?
– А тебе на што?
– Смотри, мы покажем.
– А я не казавши так те ахну, что родную мать не узнаешь.
Затворилась дверь, и хлопнула защелка.
В толпе загуляли слухи. Их – сто. Они быстры, как молния. Есть злые, как змеи, есть гадкие, как жабы. И все они венчаются одной сногсшибательной сплетней:
– В завод прошел Дмитриев, главный наш крикун-оратор.
– Не верьте, не верьте. Это сторожа звонят.
– Чего? Да его видели. Сидит с мастерами в конторе.
– Товарищи! Здесь я, вот, глядите, собственной персоной! – кричит Дмитриев.
Но напившийся вдрызг токарь кричит:
– Дыма без огня не бывает. Разве нынче народ, нынче падаль.
– Гони, гони его! Куда он прет? Вали его в канаву. Он инженера ловит.
– Как ты произносишь? Ловлю? Он меня сам ловит, да я скользкий, как гольян, не даюсь.
А по той стороне шоссе, за канавой, прошла в завод группа человек в тридцать забастовщиков. Они шли напролом. Они шли работать.
На шоссе показался пристав.
IV
«Вот это жест!» – думал Григорьев, восхищаясь сам собой, когда мчался по Литейному в совет съездов.
Там сегодня в честь Григорьева банкет.
Льют бархатный матовый свет стильные фонари подъезда. Плавно поднимаются и опускаются лифты. Дамские духи рвутся на улицу и заполняют квартал. Хор автомобилей клокочет, как прелюдия к музыке акций и дивидендов. Трамваи на Литейном заметно замедляли движение, направляя говор улицы только к одному дому совета съездов. Казалось, что по городу всюду шел перезвон и звонили только о золоте, о прибыли, о силе, о таланте Григорьева.
И когда вся улица прониклась этим торжественным переливом волнения и звука, потолки зала вспыхнули небывалой белизной и яркостью, улица присмирела, и из окон сразу, без настраивания хлынула на улицу стремительная буря оркестра. Гремела новая симфония «Гимн индустрии».
Это было воплощение мирового промышленного рокота под едва заметный аккомпанемент контрабасов, дававших иллюзию непрерывной работы мотора. Мотор то низко, настойчиво и терпеливо отсчитывал свои удары, и оркестр принижал свои железные бравады, точно внизу под землею тысячи титанов-машин бурят неимоверные толщи; то вдруг молоты подымутся кверху и там, за облаками, высоко поют свою песню самозабвенья, а оркестр, это – ликующее человечество, вырвавшееся из подземелья и смело пославшее машины в небо, к планетам, звездам и млечным путям. Казалось, что люди рвутся от земли, она тесна, она вся уже взята молотом и машиной.