355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Гастев » Поэзия рабочего удара (сборник) » Текст книги (страница 6)
Поэзия рабочего удара (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:02

Текст книги "Поэзия рабочего удара (сборник)"


Автор книги: Алексей Гастев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Иван Вавилов*
I

Мы решили сдаться.

Штрейкбрехеры совсем обнаглели. «Общество заводчиков» решило поддерживать хозяина до последней возможности; почти вся передовая публика уже сидела или в предварилке, или в частях.

Трудно, нельзя передать словами эту боль сердца, с которой идешь в недавно еще брошенный, проклятый тысячью голосов завод. Как еще хорошо, что можно молчать и в тишине хоронить обиду, тоску.

К нашему удивлению, хозяин принял нас очень прилично: он не произнес ни одного слова насмешки, не позволил себе сделать ни одного едкого замечания.

Мастера тоже были сдержанны. Видимо, администрацию что-то тревожило.

Но штрейкбрехеры вели себя вызывающе: еще накануне нашего выхода они все вместе напились в «Коммерческой гостинице» и так злорадствовали, что думалось– это они и есть настоящие хозяева завода.

Когда мы вошли в завод, то увидели, что их победа была закреплена. Почти все получили прибавки и как раз столько, сколько мы требовали перед забастовкой; это была самая жгучая пощечина для нас. Часть чернорабочих переведена на станки, а из слесарей несколько человек попали в старшие; одного поставили подмастерьем.

Осенью, когда мы обнищали после забастовки, обносились, ослабели, – нечего было и мечтать о новой забастовке.

Надо было придумать скрытую, но верную тактику борьбы с желтой публикой.

Так мы и начали действовать.

Но мастера заметили нашу компанию и постарались рассовать передовых товарищей по разным углам.

Начиналась рассыпная, едва уловимая борьба во всех отделениях завода. В этой борьбе было столько молчаливых приговоров, столько неслышных ударов, что рассказать о них прямо не хватит сил: ведь это сто ран и тысяча стонов.

Я расскажу только о моем приятеле Иване Вавилове.

Его все еще, вероятно, помнят, как он в 1910 и 1911 годах выступал на наших общих собраниях. Всегда вставал он в разгаре вязкого мучительного денежного спора и своей речью бросался не на спорщиков, а к светлому солнцу движения, которое для него не заходило ни на минуту в самые черные дни. Спорящие стороны тогда моментально остывали, и если загорались, то новым, подъемным огнем. Живо терялись в толпе маленькие злорадные кучки, все собрание вырастало в стальные стены наступления. Вавилов говорил в жуткой тишине этого стального роста, и речь его неслась над головами, как первая песня прибоя.

Это с ним, с Вавиловым, в доме графини Паниной сцепился помощник пристава и пробовал запретить употребление слов «боевая организация», как мы называли свой союз. Вавилов после этого замечания сошел с трибуны, говоря: «Я не произнесу больше этих слов, но они не умрут в душе, а вспыхнут в ней вечным пламенем». Собрание поднялось и, как цветами, забросало его аплодисментами. Вавилов тонул в буре восторга.

Он в это время работал у Сан-Галли, но после собрания его уволили; он перешел на Обуховский; с Обуховского вылетел за первую же попытку открытой продажи журнала. После долгих мытарств он пристроился к Вулкану. Забастовка в инструментальной мастерской разразилась через две недели после его поступления; Вавилов был выброшен после ее проигрыша. Мы напрягли все силы, чтобы он поступил к нам. Кто-то назвал его «неугомонным», эта кличка быстро облетела весь завод, и многие даже забыли его настоящую фамилию.

Во время нашей стачки Вавилов не жил, а горел.

Во время массовых арестов жена Вавилова не видала мужа по неделям, и в то же время он не трусил, а всегда, если дело того требовало, стоял рядом с тем, кто его искал…

В числе руководителей нашей забастовки были люди колеблющиеся, часто хандрившие, были и очень мягкие, страдавшие до слез, но стоило только появиться Вавилову, чтобы моментально спугнуть эту тину недоверия, и тогда даже наиболее слабые из нас чувствовали, как снова махала и била своими крыльями надежда.

Но вдруг в самый разгар забастовки Иван Вавилов сразу пал, надорвался, сдался. На нашем общем собрании он заговорил мутящим штрейкбрехерским языком. С дальнего края собрания, где притаились друзья мастеров, понеслись крики одобрения.

Вавилов нас ошарашил. Мы все подались от центра собрания в сторону и как бы спрашивали друг друга: «Ну а ты, тоже изменил?» Наконец резко, решительно заговорил против Вавилова молодой товарищ Петров. Но только что он начал донимать своим жалящим языком Вавилова, как из кустов раздался страшный пронзительный крик:

«Полиция!.. Хотят стрелять…»

Испуг был сильнее выстрелов: масса рассеялась водно мгновение.

Тут же для нас стало ясно, что крики были простой провокацией, но было поздно, собрать публику было нельзя.

Через два дня после этого собрания Вавилов работал на заводе. Серая штрейкбрехеровская публика, тогда еще робевшая и выжидавшая, бешено ринулась на завод своим предательским валом.

Теперь мы снова работаем на заводе.

Хотелось забыть про хозяина, про весь гнет, про торжество и радостные пляски капитала. Думалось только об этой толпе срывателей нашей борьбы.

Мы молчали дни, молчали недели, но в этом молчании то и дело сверкали искры враждебных токов.

Вавилов уже неделю как работает в нашем отделении, где стоят токарные станки. Он устанавливает несколько новых машин, налаживает новые приспособления.

Я работал поодаль, в углу, так что у меня с ним не могло быть столкновений, к тому же мы с ним старые друзья, стали уж прямо «на ножах». Но он затевал игру с токарем Павловым.

На третий день после возобновления работы Вавилов стремительно побежал к Павлову и сунул ему руку. Павлов второпях пожал ее, но когда хорошенько разглядел, – плюнул и начал торжественно мыть руки.

Вавилов покраснел, что-то было заговорил, но смешался и замолчал.

На другой день Вавилов с утра заговорил с Павловым и хотел, видимо, объясниться начистую; Павлов отворотился в другую сторону, запел и отошел от станка.

Вавилов озверел, плюнул на всех нас. Замкнулся.

Он уже не пытался заговорить с нами. Но, странное дело, его попытки говорить со своими друзьями, штрейкбрехерами, тоже кончились неудачей: «да», «нет», одно-два слова и все, что можно было с ним поговорить. Штрейкбрехеры злобно оживлялись только тогда, когда сталкивались с передовыми товарищами; когда же они оставались в своем обществе, то буквально только сопели под свои носы или же ковыряли в них.

Молчать и молчать – вот что осталось для Вавилова.

Время шло; дни лишений тонули в прошлом; мы начали улыбаться.

А молчаливый суд над Вавиловым тянулся, его одиночество становилось тюрьмой. И не предвиделось конца, перемирия, освобождения от этой страшной одиночки, железная решетка росла и крепла все больше и больше между нами и Вавиловым.

Он заметно худел. По утрам иногда приходил он с красными глазами и слипшимися веками. Кто знает, спал ли он по ночам.

– Товарищи, он мучается. С кем не бывает…

– Нет, это предательство можно искупить только смертью.

– Брось, брось, опомнись. Все же он человек, он столько вынес.

Это спорили за нашими станками.

– Вот тут-то и собака зарыта. Помирись мы с ним теперь, нас всех забросают грязью, будут говорить, что все мы тут куплены хозяином.

– Но что же ему делать?

– Пусть думает, он умнее нас с тобой.

Недели через три мастеру заявил Павлов, что его станок окончательно расхлябался и нужен немедленный ремонт. Мастер дал записку старшему по ремонту. И после обеда в тот же день Вавилов подошел к станку Павлова для ремонта.

Мастер предупредил Павлова, что если он не хочет гулять, то может «отмечаться цехом», если будет помогать Вавилову. Вавилов слышал это объяснений мастера.

Павлов прибежал в наш угол:

– Я сам заплачу любому подручному, только бы не нюхать вавиловского запаху.

И Павлов гулял.

Вавилову дали мальчика Егора Симонова. На первых порах этот мальчик был долгожданным другом Вавилова: он многого еще не знал в жизни и был очень услужлив. Вавилов то и дело ласково покрикивал ему: «Ега, поднатяни чуть-чуть». А то уж совсем по-родительски: «Малый, малек, поотдохни», «Не надрывайся: в жизни еще наработаешься». И Era платил ему тем же. «Не поднажать ли? – спрашивал он Вавилова с милой детской готовностью работать. – Я привыкши к ремонту-то».

Скоро, однако, Era заметил наши отношения к Вавилову. И вот однажды, смотря по-детски серьезно в упор Вавилову, мальчик сказал:

– А я что-то знаю.

– А что ты знаешь? – скрывая свое волнение, спросил Вавилов.

– Ты будто бы не из наших… – боязливо и нерешительно проговорил Егор.

– А из каких же, по-твоему, шкетенок ты этакий?

Егорушка приподнялся, готовясь бежать.

– Ты, сказывают, хозяйский…

– Рвань! – привскочил Вавилов.

Мы заметили эту неожиданную перестрелку.

Вавилов усиленно захлопотал около станка и, не глядя на Егора, скомандовал ему:

– Иди в инструментальную, приготовь большой угольник.

А Era тем временем телеграфировал своими живыми глазками нашей публике.

Он съежился и, вместо того чтобы идти в инструментальную, нырнул в ближайшую лестницу.

Вавилов не смотрел на нас, но, видимо, чувствовал наши взгляды. Он брался за работу, но без угольника нечего было делать. Era пропал.

Нехотя поплелся он сам в инструментальную.

Как из земли вырос, снова появился около павловского станка Era. Он быстро схватил ковшик с черным клеем, свесил с вавиловского инструментального ящика пилы, ручники, ключи, отвертки и намазал их с нижней стороны клеем. А сам опять удрал.

Вавилов принес угольник, вытер лоб, надел очки и с замкнутой серьезностью принялся за работу.

Когда он начал раз за разом вваливаться в липкий клей и поглядывать в нашу сторону – заметили ли все это мы, – с нашей стороны понесся неистовый молодой хохот, захлопали в ладоши, а от женщин по направлению к Вавилову полетели грязные тряпки.

Вавилов поднялся от станка, собрал весь инструмент, опять беспощадно весь измазавшись, и ушел к конторе.

У конторы как раз собрались несколько отъявленных штрейкбрехеров.

Вавилов шел к ним быстро, они все вытянулись в ожидании своего вождя. Между ними начался разговор, сначала ровный, потом он перешел в спор. Вавилов к чему-то призывал их.

Они посмотрели на него растерянно. Вот он остановился перед ними в вызывающей позе. Они потупились. Вавилов плюнул в их сторону и решительно направился в контору мастера.

По нашей мастерской пробежал холодок тревоги. У всех было предположение, что Вавилов звал их на самый энергичный отпор, а они трусили. И тогда, очевидно, Вавилов решил действовать на свой риск и страх.

Вавилов никогда не любил шутить: он одинаково решителен – в добре ли, в зле ли.

Понятно, что мы решили подготовиться ко всему.

Весь обед мы только и говорили, что о Вавилове и его компании.

Уже перед самым гудком прибежал Егорушка и сообщил, что у одного нашего слесаря облито керосином пальто. Ясно, что это дело рук штрейкбрехеров, они переходят в наступление.

– Товарищи, все же нам надо пока попридержать-ся, – испуганно заговорил слесарь Вагранов.

– Не попробовать ли заявить директору?

– Для начала, пожалуй, переговорить с инженером.

Не успели мы перекинуться еще парой слов об этом, как сообщили, что Павлову пишут расчет.

Струны натянулись.

Когда прогудел послеобеденный гудок, мы все стояли на своих местах, но никто и не думал приниматься за работу; руки немели от тревожных ожиданий.

Вавилова не было.

Штрейкбрехеры собрались кучками, гудели, спорили. В контору был вызван один из них. После краткого разговора мастер начал на чем-то настаивать перед директором.

Полдня шло медленно.

В полупритихшем заводе росло событие, назвать которое никто еще не решался.

Вечером было несколько заводских собраний.

II

Утром работа начиналась у нас в восемь часов. Завод наш был передовой. Это выражалось в мелочах. Например, никто из нас, кроме штрейкбрехеров, не любил приходить на завод за час или полтора и там дремать или балакать. Вся громада с едва уловимой быстротой проходила в завод за пять минут до гудка.

Но сегодня исключение. Многие в половине восьмого уже были на заводе: все хотели поскорее узнать, что происходило ночью, что готовилось. По дороге то и дело перекликались, останавливались, перебегали от одного к другому. И, как всегда, некоторые не знали ровно ничего, другие – слишком много.

Вагранов, еще не выйдя из переулка на проспект, закричал:

– Эй ты, как тебя… Ванятка…

– Ты что, сдрейфил? Я сроду Егор.

– Ну, Егорушка… Не видал?

– Не то что видал, а любовался.

– Ну, что он?

– В дымину.

– Ванька Вавилов напившись?

– Да как!..

– В компании или один?

– Вдвоем – со штофом.

Вагранов замигал, молча рассуждая сам с собой.

– А про Павлова знаешь? – спросил Егорушка совсем серьезно, с чуть скрываемым презрением к Вагранову за его ротозейство.

– Ну-ну?

– Вчера к мастеру пришел; гыт, я не ручаюсь за себя.

Вагранов съежился и схватился за голову, ужасаясь несущихся событий.

– Да я, гыт, не ручаюсь: или Вавилов, или я в завод, а то, гыт, вилами по Вавиле…

– А мастер?

– А мастер мягко обошел, гыт, я вас не тесню, а и Вавилова обижать не хочу. Павлов не говоря хороших слов: «Пиши расчет»…

– Дела… Надо столковаться, – заговорил Вагранов с Егорушкой, позабыв, что тот совсем мальчик.

– Егорка, ухарь!.. – окликнули в стороне.

– Чего, смиренный?..

– Твой начальник-то нацарапал сегодня в газете.

– Насчет клею?

Образовалась кучка. В газете было напечатано:

«Во время стачки у меня подошли такие скверные обстоятельства, что и рассказать о них невозможно. Они меня вынудили на позорный шаг, и я вместе с другими сломал стачку. Я теперь раскаиваюсь в этом поступке и прошу товарищей вновь принять меня в свою среду».

Читали всюду: у ворот, на дороге, на дворе.

Трудно сказать, сложилось ли у кого-либо из товарищей мнение по поводу этого выступления Вавилова: рождались намерения, догадки, но не более этого.

Все спешили на завод.

В нашем отделении было больше народу, чем в других. Шумели.

Крик слышался и от штрейкбрехеров. Особенно среди них выделялся злорадный голос:

– Опять сойдутся: люди свои.

Вавилова еще не было.

Но на ящике уже лежала газета с его заметкой.

Мы подошли. Внизу заметки карандашом было написано:

 
Шалишь-мамонишь,
На грех наводишь!..
 

Блеск глаз Егорушки сразу выдавал автора.

– Все-таки надо прсерьезнее разобраться, – начал Вагранов.

– А по-моему, что написано, это – самое серьезное, – ответил ему Петров.

– Да… А по-моему, так вы его просто травите. Человек покаялся, унизился – так мало?

– Во время забастовки шестеро каялись, а потом опять пошли на завод.

– Да разве с Вавиловым можно равнять?

– Вот именно, я не равняю. Стало быть, писулькой не отделаешься.

Вагранова уже взорвало.

– Я спрашиваю: есть у вас душа?

Загудел гудок, оборвался разговор.

Пришел Вавилов. Он прочел надпись, скомкал газету и начал работать.

Губы его дрожали, но он хотел казаться невозмутимым.

Послушать бы наши души в то время…

Страдание человека действовало на нас.

Но протянуть ему руку было страшно. После минутного раздумья нами овладела стихийная беспощадная месть к этому человеку, который так донял нас во время стачки. Кажется, вот-вот подходит к горлу рыдание за него, за бывшего друга, преданного товарища, – не утерпишь и обратишься к соседу: да не довольно ли, наконец? Но вдруг у кого-либо прорвется крик возмущения предательством, и он снимет, победит все: и сострадание, и участие, и душевные муки – все, все.

Вдали показался мастер с новым токарем Назаровым, принятым на место Павлова. Назаров был свой.

Назаров знал о Вавилове.

Вавилов подошел к станку и, не здороваясь с Назаровым, поджимал последние болты. Он отошел с таким видом, что можно было понять: станок готов.

Назаров начал работать.

– Господин Вавилов… – крикнул вошедший фрезеровщик.

– Да? – взволнованно спросил Вавилов.

– Вот ваши пятьдесят копеек.

– Это откуда?

– А вы подписывали на бастующих эриксонцев.

– Так что же?

– Постановили от вас не брать…

Это было сказано просто, коротко и деловито, как на суде.

У Вавилова тряслись руки, в которых он сжимал свои пятьдесят копеек.

С минуты на минуту он ждал новых ударов. Инструмент валился из рук.

«Куда бы уйти, – думал он, – и побыть в полном одиночестве и молчании хоть полчаса. Только бы не здесь, под постоянными выстрелами насмешек, обид. В отхожем месте? Но там уже, вероятно, появились на стенах едкие надписи, а кто-нибудь из молодежи состряпал и читает новые стихи про меня».

Он взял первый попавшийся чертеж, положил его на ящик и, облокотясь на него, делал вид, что рассматривает его, а сам весь ушел в свою тоску, черную думу, весь застыл в своем ужасе одиночества.

Назаров суетился около станка. Он пробовал пустить его, подбирал резцы, прикидывал расстояние между центрами, и все это делалось с беззаботной развязностью недавно вышедшего из учения токаря, которому хочется пустить пыль в глаза новым товарищам.

Вавилов сгорбился над чертежом.

Мало-помалу глаза его отрывались от точек и линий, и он застывшим взглядом смотрел поверх очков по направлению к Назарову. Казалось, что он не замечал ни Назарова, ни Вагранова, ни меня, не замечал завода, машины выросли в его глазах в черные призраки, люди убежали в чуждую даль.

И вдруг перед глазами мелькнуло отчаянно скосившееся лицо, выступили глаза, искавшие помощи, и загорелись смертельным испугом.

Это Назаров, неловко поддевший на кран якорь для обточки, поправлял скользившую веревку. Минута, секунда… и якорь грохнется и ударит прямо на Назарова. Вавилов сорвался с места и протянул руку, чтобы немного отвести веревку к середине.

– Прочь!.. Сука хозяйская… – кричал Назаров, испугавшись помощи Вавилова.

Веревка соскользнула, якорь перекувырнулся и смял Назарова.

Назаров бился в судорогах.

Со всех концов бежали товарищи.

Вавилов побледнел и грохнулся на плашкетный пол. Он замер.

Завод остановился.

Два полумертвых тела понесли на воздух.

III

Назаров пролежал в больнице полгода; потом его повезли в деревню, и он умер там медленной, мучительной смертью.

Вавилов тоже был в больнице, но через три недели выписался.

На завод явился за расчетом, да и то во время обеда. В течение года о нем никто из наших не слыхал.

Но вы помните, что в наших газетах месяца два тому назад было напечатано такое сообщение:

«Забастовка на заводе Фридмана за Московской заставой кончилась. Требования рабочих удовлетворены полностью. Это – первая выигранная забастовка за все лето. Все арестованные освобождены. И. В., принимавший участие в переговорах, вчера после обеда скрылся. Денег при нем не было». Здесь говорилось, конечно, о стачечных деньгах. И. В. был Иван Вавилов. Авторы заметки хотели устранить догадку о похищении денег, которая, очевидно, напрашивалась у многих товарищей.

У нас на заводе в то время стало дышаться вольнее: кое-что мы предпринимали.

Меня сцапали в самую жару новых приготовлений.

Настроение у меня было гадкое.

Когда я вошел в охранку и услышал запах духов, который густыми волнами ходил по всем комнатам, у меня стало совсем мерзко на душе.

Меня втолкнули в одну из клеток – подождать допроса.

В соседней комнате говорили.

Я не верил сам себе: по голосу я узнал Вавилова.

Разобрать нельзя было ничего: говорили тихо и ровно.

С вами, товарищ читатель, бывает иногда так, что вдруг жгучая молния пронзит вашу голову, и вы в одну минуту передумаете столько, сколько не передумаешь за день. Время как будто включает свои ходовые шестёрни, замирает, и мысль летит и стоит в одно и то же время…

«Тут шутка…» – заключил я свои догадки.

Это ужас, что я не могу никому об этом рассказать, предупредить, а может быть, там, при свете охранных фонарей, идет грязная работа…

Он – провокатор…

Ему некуда больше…

Мысль рвала и кружила: не потому ли я очутился здесь? На самом деле – кто на меня мог доказать? Наши заводские это сделать не могли, от них так была скрыта наша работа. Кто-то дальний, очень дальний постарался… Усталая, истерзанная мысль останавливалась на одном предположении: Вавилов меня предал… Как хорошо, что мы еще раньше не поддались на его шутки.

Снова вспыхнули мысли, неслись и бушевали, как шторм. Они забегали в будущее: чья очередь теперь провалиться? А то ринулись в прошлое, и я ясно видел, я уже был уверен, что загадочные аресты были делом его рук.

– Но вам же не семнадцать лет… – вдруг послышался наступающий голос в соседней комнате.

– Да, мне сорок, – спокойно ответил Вавилов.

– Вы так просто не отделаетесь. Мы вас подержим, да, и подержим.

– Не впервые, – так же спокойно ответил Вавилов.

– Но я спрашиваю, где же, однако, та нелегальщина, о которой в этом письме упоминается?

– Моя нелегальщина? – вскочил Вавилов так, что я мог его немного видеть.

– Да где, где она?

Вавилов завозился, хотел загнуть рубаху, но это не удалось, и он судорожно схватил ее, разодрал снизу доверху и, ударив правой рукой по сердцу, закричал:

– В-во!.. В-во моя нелегальщина!

Сразу оборвалась возня, улеглись крики, замолкли и оцепенели мысли у меня… И там, за стеной, кажется, они тоже замерли.

Только минут через пять офицер прервал тишину и спокойно приказал дежурному околоточному:

– Переведите Ивана Вавилова из Спасской части в дом предварительного заключения…

После того, как захлопнули выходную дверь, позвали меня.

Офицер стал допрашивать меня, ходя из угла в угол.

Я что-то бормотал на его вопросы в ответ, но ничего не выходило, и я отказался от всяких показаний.

Жандарм прервал свой марш по комнате, изумленно посмотрел на меня, схватился за перо.

– Вы хоть дайте сведения о себе, о ваших родителях, семье.

– И от этого отказываюсь, потом…

Офицер, видимо, убеждался, что я знатная революционная птица, и, нетерпеливо постукивая ручкой, спрашивал:

– Но в чем же дело?

– Отправляйте меня пока обратно в тюрьму…

Меня повели второй раз фотографировать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю