Текст книги "Поэзия рабочего удара (сборник)"
Автор книги: Алексей Гастев
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Алексей Капитонович Гастев
Поэзия рабочего удара
С. Кирсанов. Слово о Гастеве
На самой заре двадцатых годов, в одной из своих лирических деклараций (а такими были многие тогдашние стихи) Николай Асеев писал:
Я хочу тебя увидеть, Гастев,
больше, чем кого из остальных.
Многим сейчас это обращение может показаться даже странным, во всяком случае неясным. Асеев, поэт, находившийся в самой стремнине потока новой поэзии и революционного искусства, окруженный соратниками, среди которых «больше всего» можно было увидеть Владимира Маяковского, неожиданно обращается к Алексею Гастеву, который тогда считался не столько поэтом, сколько инициатором и пропагандистом новых эффективных навыков в индустриальном и ручном труде.
Между тем это обращение очень значительно и содержательно. Чтобы понять его, надо вернуться к тому времени, к годам еще не преодоленной разрухи и бедности страны, к годам, когда среди ветхих деревянных домишек, непроходимых от грязи улиц, толкотни старьевщиков на Сухаревке возникало искусство, опережавшее своим воображением это время и возвышавшееся над деревянным одноэтажьем, казалось, несбыточной фантазией Татлиновской башни – этого неродившегося гиганта из железа! Железа, которого не хватало, просто не было в еще пустующих цехах заводов. Надо понять эту еще не утоленную жажду железа, без которого не будет ни хлеба, ни поэзии, ни социализма! И вот в это-то безжелезье раздается фантастическое для того времени утверждение:
Мы растем из железа!
Это был голос Гастева. Это он, когда и кирпич был еще редкостью, когда ломовые телеги изредка протаскивали по улицам напиленные ржавыми пилами бревна, встал над всем этим с такими словами:
В жилы льется новая железная кровь.
Я вырос еще.
У меня самого вырастают стальные плечи и безмерно сильные руки.
Я слился с железом постройки.
Поднялся.
Выпираю плечами стропила, верхние балки, крышу.
Ноги мои еще на земле, но голова выше здания.
Гастев и был поэтом опережения времени, с ногами на реальной земле, но с головой, уже возвышающейся над еще не выстроенным зданием.
Я не отношу его к провидцам или пророкам. Он был закономерным действующим лицом революции, которая ставила своей целью не подремонтировать и подштопать дореволюционный уклад, не подпереть деревяшками дома, где еще можно было бы и пожить, а разрыть и построить все заново – руками тех, кто эту революцию совершил. Не вера, а знание того, на что способен человек, освободивший свои руки для не виданного еще труда, – вот что вело перо Гастева. Гастев, знавший, что ему делать, целостен и в поэзии, и в борьбе за поэзию самого труда – рабочего удара.
Трудно даже и в «профессиональной» фантастической литературе найти столь неосуществимые фантазии, какие мы находим у Гастева. Но приглядитесь, и вы увидите, что эта «фантастика» в действительности – напряженная гипербола реальности. И реальности земной, тогдашней, твердо стоящей ногами на земле, и реальности будущего, которой была придана только форма преувеличения. Но разве оказались фантазерскими такие слова:
…Быстро минуем города без будущего. Они хотели быть острогами, но сами умерли как необитаемые тюрьмы…
Красноярск!
Это мозг Сибири!
Только что закончен постройкой центральный сибирский музей, ставший целым ученым городом. Университет стоит рядом с музеем… Это здесь создалась новая геологическая теория, устанавливающая точный возраст образования земного шара; это здесь нашли способ рассматривать движение лавы в центре земли; это здесь создали знаменитую лабораторию опытов с радием и открыли интернациональную клинику на 20 000 человек…А вот прямо перед экспрессом точно растет и летит прямо в небо блестяще-белый шпиль. Это Дом международных научных конгрессов… Если нужно выразить научно смелую идею, то всегда и всюду – в Европе и в Америке – говорят: «Это что-то… красноярское».
Так писал Гастев еще на пороге Октябрьской революции, в 1916 году! А в 1919 году? Что это – фантазерство, или знание – что может быть или что будет, когда человек, освободивший свою трудовую руку, подчинит своей воле и чувство времени, и биение сердца, а интуицию усилит математикой, эмоцию – точным расчетом.
Это было!
Котельщик из Дублина вышел на эстраду рабочего театра в Берлине.
Рабочую залу спросил:
– Хотите!
Буду ударять молотком по наковальне.
И, во-первых, буду ударять ровно 60 раз в минуту, не глядя на часы.
Во-вторых, буду ударять так, что первую четверть минуты буду иметь темп на 120, вторую четверть – на 90, третью – 60.
И начал.
На экране за спиной котельщика вся зала увидела рассчитанный темп по первой работе и по второй…
…Котельщик из Дублина был признан чемпионом клепки.
Это было!
Это будет.
Смелое и категорическое утверждение Гастева «Это будет» – в будущем нашло подтверждение в годы первых пятилеток, когда русский рабочий класс выдвинул таких завоевателей трудового первенства. Пока еще не на эстраде театра и без регистрирующего экрана. Но и это будет. Будет, как есть кардиограмма и запись токов мозга. Будет, как есть преодоленная человеком невесомость и искусственное земное тяготение в космической кабине.
Управление человека самим собой и управление человеческими приборами (им созданными), движением в пространстве и времени, управление природой, управление сознанием и эмоциями – вот чем жива поэзия Гастева. И это тоже не вера, а знание – на что способен человек, если его освободить от нужды и зависимости.
Прогуляйся по свету,
– говорит Гастев,–
Твой путь:
Европа, Азия, Тихий океан, Америка.
Шагай и топай среди ночи железом и камнем.
Дойдешь до уступа,
Это Атлантика.
– Гаркни.
– Ошарашь их.
Океаны залязгают, брызгнут к звездам.
Миссисипи обнимется с Волгой.
Гималаи ринутся на Кордильеры.
Расхохочись!
Чтобы все деревья на земле встали дыбом и из холмов выросли горы.
И не давай опомниться.
Бери ее, безвольную.
Меси ее, как тесто.
Будь Гастев только поэтом (в литературном смысле этого звания), можно было бы подумать – как далек он от реальности, от земной жизни. Попробуй месить землю, как тесто! Она ответит тебе землетрясением в Перу, обвалами с Памира, тайфуном у Японии. Если же увидеть Гастева в его практической работе над процессами труда, суть которой – воспитание творческой воли, то возглас «меси ее, как тесто!» относится и к поэту, и к врачу, и к рабочему-экскаваторщику, и к революционеру-подпольщику.
Но Гастев – поэт, и поэт, относящийся не только к наивному революционному детству нашего искусства, а поэт действительный для сего дня, предвосхитивший самые смелые поиски нашей и мировой поэзии. Может быть, и сегодня кто-нибудь по невежеству или неведению причислил бы его к «модернизму» конца века. Но это никакой не «модернизм», не новинка ради новинки, а еще не охладившееся под искусным молотом творение, выросшее из революционного железа. Я напомню его «Слово под прессом» – «Пачку ордеров».
Это произведение напоминает мне фантастическую залу синхрофазотрона, или нет – скорее, залу наблюдения и контакта с летящими в космос кораблями, залу, где работают тысячи вычислительных приборов, смотрят тысячи внимательных глаз, поворачивают рычаги, отстоящие от пульта на полмиллиона километров.
Ордер 01
Сорок тысяч в шеренгу.
Смирно: глаза на манометр – впаять.
Чугуно-полоса-взгляды.
Поверка линии – залп.
Выстрел вдоль линии.
Снарядополет – десять миллиметров от лбов…
Ордер 07
…Принять рапорт в три минуты от полмиллиарда спортсменов.
Сделать сводку рапортов телемашинами в 10 минут.
Выключить солнце на полчаса.
Написать на ночном небе 20 километров слов.
Разложить сознание на 30 параллелей.
Заставить прочесть 20 километров в 5 минут.
Включить солнце…
Трудно в маленьких отрывках передать всю спрессованность мысли, распирающую «Пачку ордеров». К счастью, «Слово под прессом» есть в этой книге. Необходимо главное – умение правильно его прочесть, увидеть путь этой вещи от двадцатых годов в семидесятые и дальше – в будущее. Тогда и слова Асеева «я хочу тебя увидеть, Гастев, больше, чем кого из остальных» оказываются понятными и могут быть поставлены эпиграфом к книге Гастева.
Запас энергии, заключенный в творчестве Гастева, не распадается, а способен возбуждать новую энергию. Даже статьи Гастева по вопросам организации труда трудно оторвать от поэзии. бот его эпиграф к книге «Трудовые установки» (в теперешнем издании он предшествует статье «Восстание культуры», которую хорошо бы включить в программы инженерных вузов). Я хочу им закончить свое краткое вступление к книге А. Гастева:
Поставим памятник
амебе – давшей реакцию,
собаке – величайшему другу, зовущему к упражнению,
обезьяне – урагану живого движения,
руке – чудесной интуиции воли и конструкции,
дикарю – с его каменным ударом,
инструменту – как знамени воли,
машине – учителю точности и скорости,
и всем смельчакам, зовущим к переделке человека.
И он нами строится – этот памятник.
Семен Кирсанов
Поэзия рабочего удара
Предисловие к пятому изданию
В первый раз под этим же заголовком вышла книжка в 1918 году в Петрограде. В нее вошли вещи, печатавшиеся еще в далекий довоенный период, в военный период и только отчасти в период революционный. В свое время они были напечатаны в различного рода рабочих, кооперативных, партийных и общественных журналах и газетах, где автор выступал под различными псевдонимами, большей частью под именем Дозорова. Книжка в сжатой конструкции выдержала несколько изданий как в Петрограде, так и в провинции. В значительно расширенном виде она вышла в 1919 году в Харькове под тем же заголовком, и сюда уже вошли многие вещи революционного периода. Совершенно без моего участия книга переведена на польский язык, части ее печатались на немецком языке, латышском, в международных эсперантистских журналах. Сам я не брал на себя инициативы переводов, как и инициативу изданий на русском языке.
Настоящему изданию автор придает значение литературной хроники. Эта хроника, может быть, поможет хорошенько сознать последнюю полосу рабочего движения в довоенный период и раскрыть те невысказанные внутренние чаяния, которые у передовой части пролетариата соединяются с его движением.
Жизнь автора, проведшего все время до 1917 года на нелегальном положении, не давала возможность собрать все, что написано, и в настоящем издании автор не мог дать все вещи, разбросанные когда-то по различного рода изданиям.
Настоящая книжка разбита на 4 части: «Романтика», «Машина», «Ворота Земли» и «Слово под прессом».
В введении я даю «Мы растем из железа», вещь, написанную в 1914 году, во время работы на огромном заводе Сименс-Гальске в Петрограде. Это – завод, поражавший своим огромным монтажом, который производился в хорошо приспособленных больших сборочных залах и где конструктивная мощь завода была особенно демонстративна.
Большая часть «Романтики» написана до революции и даже до войны.
«Ванюша» – вещь, написанная в голодные изнурительные месяцы 1913 года. Этот год характерен огромным количеством забастовок на петроградских заводах. Различные забастовочные моменты отражены в таких вещах, как «Штрейкбрехер», «Осенние тени». Рассказ «В трамвайном парке» написан в том же 1913 году. Содержанием для него послужил действительный факт, происшедший в одном из трамвайных парков в 1908 году, где автор работал по трамвайному ремонту.
«Весна в рабочем городке» была написана в 1911 году в Париже и первый раз была читана в так называемой «Лиге пролетарской культуры», где в то время, кроме автора, работали товарищи Луначарский, Бессалько и Калинин. Оба последние умерли во время революции. Потеря этих двух товарищей до сих пор еще недостаточно оценена, а между тем если бы они жили, то так называемая пролетарская культура получила бы, во всяком случае, своеобразную обработку. «Весна в рабочем городке» началась было печатанием в газете «Правда» в 1913 году. Здесь отразилось то беспокойное и поистине романтическое время, которое почувствовалось в 1912 и 1913 годах среди российского пролетариата. К этому же времени относятся такие вещи, как «Гудок-сирена», «Эти дни», «Осенние тени», «Сильнее слов», и целый ряд мелких стихотворений. «Обеспечение старости» было напечатано в журнале «Вопросы страхования», который редактировался в свое время Малиновским. Вещь была законспирирована от Малиновского, у которого с автором были долголетние недоразумения. Рассказ «Утренняя смена» отражал новую, идущую молодую смену на заводах, игравшую в целом ряде забастовок роль застрельщиков еще с конца 1890-х годов.
Рассказ «Иван Вавилов» отражает ту часть пролетариата, довольно значительную, которая характеризовалась особой неврастеничностью, приводившей ее часто в очень скандальное и, если можно так выразиться, порочное положение.
Большая часть мелких рассказов и стихотворений вполне отделана была в доме предварительного заключения и в арестном доме в Петрограде в 1913 году. Тюремная обстановка, при которой можно быть покойным, что «уже не арестуют», особенно располагала к тому, чтобы заниматься такой невинной работой, как художественная деятельность, хотя писать приходилось на чайных обертках и вообще случайных бумажных кусках. В тюремной суматохе и этапах несколько вещей погибли безвозвратно.
Здесь, в доме предварительного заключения, можно было все-таки слышать тот революционный вал, который назревал на улице. Его отражением явилось: «Первая песня», «Первые лучи». «Романтика» завершается вещицей «Мы идем», помещенной в журнале «Металлист», экстренно конфискованном и получившем 129-ю статью.
Вторая часть – «Машина» – открывает новую завесу. Если первая часть – «Романтика» – вскрывала лирику рабочего движения, то «Машина» вскрывает лирику железа, лирику всего того, где пролетариат растет и где проводит лучшее время своей жизни. Первая вещь из этого отдела была напечатана в той же «Правде» в 1913 году. То были «Рельсы». За ней последовали «Гудки» и целый ряд других вещей. Особенно занимала автора «Башня», первые проблески которой зародились в Париже как при виде Эйфелевой башни, так и при виде огромных потрясающих построек, связанных с парижским метрополитеном. (Такая вещь, как «Сильнее слов», где описывается старик, проведший около сорока лет у наждачного камня, явилась также в Париже и связана с совершенно реальным фактом.) Настоящую отделку все эти мелкие вещи получили уже в нарымской ссылке, где, несмотря на чрезвычайную бедность и дикость, были все-таки некоторые условия для известной отделки произведений. Однако очередное бегство из ссылки, новая нелегальная жизнь автора сделали то, что многие вещи погибли.
Сибирь на автора произвела также огромное впечатление, и там получилась возможность написать «Экспресс», в котором отразилось предчувствие новой, революционной колонизации России. Чтобы написать эту вещь, нужно было предварительно просидеть, по счастливой случайности, в нарымской каталажке около трех месяцев и изучить как сибирскую литературу, так и послушать различного рода занятнейшие рассказы сибиряков.
Скитальческая жизнь, которая то бросала на Северный полюс, в страну каких-нибудь не видевших никогда ни спичек, ни зажигалки тунгузов, а потом сразу в омут парижской жизни или петроградский шум, – наложила свою печать на работу автора. В связи с этим, вполне естественно, возникли такие вещи, как «Мы всюду», «Моя жизнь».
Часть третья – «Ворота Земли» – группирует уже синтетические вещи революционного периода, где идеология машины перемешана с идеологией социальной романтики. Здесь много вещей, написанных ро время революции, под гром событий.
Четвертая часть заключает в себе одну маленькую вещицу автора – «Пачку ордеров». Здесь я даю попытку разрешить словесную художественную проблему: отыскать своего рода новый короткий художественный репортаж, который диктуется всей современной жизнью, который стоит под знаком экономии слова.
И кажется так естественно, что после этой вещи можно переходить только или к революционной реконструкции самого слова, или же к его осложнению чисто техническим монтажом, будет ли это экран, будет ли это звуковой эффект. Вполне естественно, что автор на этом месте замолчал. Правда, молчание его объясняется и тем, что автор в это время по уши увяз в организационной работе, пожалуй, как раз в той, которая предрешалась и всей его художественной деятельностью. Но, во всяком случае, если мне когда-нибудь будет суждено взяться за художественное перо, рука уже не будет подыматься ни к романтике, ни к чистой машине, а будет разрешать только одну голую проблему репортажа и острого словесного воздействия.
Можно ли говорить о том, что здесь написано, что это пролетарская литература! Автора это не занимает. Автора занимает другое. Я думаю, что в конце концов художественное построение слова будет новой своеобразной ареной, куда надо идти вооруженным не только складом различного рода поэтических метафор, но с резцом конструктора и с ключом монтера и хронометром.
Автор
Москва, 1924 г.
Предисловие к шестому изданию
Я все время получаю, особенно со времени выхода пятого издания, запросы о том, почему бросил заниматься художественной работой.
Теперь хочу воспользоваться случаем, чтобы ответить на этот вопрос и вместе с тем углубить самую постановку вопроса.
Я думаю, что ни для кого не секрет, как в царский период, во время ожесточенной борьбы с царизмом и капиталом, у очень многих революционеров часто просыпалось желание излить свое настроение в художественной форме.
Мне известен случай, что один экономист, пишущий свои произведения с исключительной академической серьезностью, писал самые отчаянные лирические стихи. Когда жизнь бросала нас так часто в тюрьмы и ссылку, то в конце концов получалась совершенно естественная реакция: или на время уйти в какую-то Другую область – до последней борьбы, или сделать отстой того настроения, которое получилось в этой борьбе. Мы, как революционеры, были загружены огромной работой. Но иногда мы как будто оставались не у дел и должны были браться за художественное перо. Отсюда страшная гипертрофия увлечения в этой литературе чем-то особенным, претензия на проведение новых путей, которые крестились пролетарскими, сверхпролетарскими и т. д.
Но как только грянула революция и открыла возможность работать непосредственно как организаторам и создателям нового, эта тенденция схлынула.
Повторяю, что я не из тех, которые занимались художественной литературой, потому что предначертали себе определенные художественные пути жизни, а наоборот, – эти пути жизни нельзя было реализировать и пришлось поэтому заняться художественной литературой.
Из этого отнюдь не значит, что я не имею определенных художественных взглядов и методов. Но как бы то ни было, в настоящее время я безоглядно ушел в совершенно другую область, и ЦИТ (Центральный Институт Труда) стал совершенно исключительной полосой жизни, затмевающей все какие бы то ни было начинания, которые приходилось часто бессистемно делать в течение жизни.
Работа в ЦИТе имеет свою фатальность, и она расширила возможности и необходимость работы до работы над государственным аппаратом.
Две идеи страшно занимают меня, которым, по мере сил, я хочу сообщить цельность. Первую идею я назову биоэнергетикой.
Вторую идею я назову оргаэнергетикой.
Заразить современного человека особой методикой к постоянному биологическому совершенствованию, биологическим починкам и переделкам – такова первая задача. Дать высшую организационную конденсацию, дать способы организационных прививок для всей жизни, выраженной в ее сложном, огромном комплексе, – задача вторая.
Мне пришлось быть в своей жизни очень долго революционером, слесарем-конструктором и художником. И я пришел к убеждению, что самым высшим выражением в работе, которое, я убежден, было во всем том, что я делал, является инженерия.
Творческая инженерия, приложенная как к организационной конструкторской работе, так и к работе по переделке человека, является самой высшей научной и художественной мудростью. Самая высшая художественная мудрость заключается в беспощадом ноже классификатора и аналитика.
Если какой-нибудь художник поднимается на высоту видения и оформления своего образа, то он предстает перед ним в виде восстающего из действительности, строго очерченного проповедника будущего. Если художник сумеет этой проповеди сообщить тонкую отделку и рельефность, если художник сумеет поднять ее из современной эмпирики до такой степени, что самая проповедь будет казаться высшей стадией художественного творчества, она будет граничить с такими утонченными возможностями, которые может открыть нам только математика.
Это – самая изящная из наук, какие только знал мир. Математик эту беспомощную эмпирику, с которой постоянно сталкивается беспомощный обыватель, абстрагирует до такой формы, что обывателю кажется, что эта математика его отрицает. И только в этой постановке, в этом направлении в разработке можно идти дальше. Вот почему в настоящее время мне в работе по созданию ЦИТа приходится с исключительной энергией работать над созданием так называемой социально-инженерной машины, в которой вижу как раз то, над чем пришлось работать в продолжение многих десятилетий как в художественной, так и в организационной и в революционной работе. Только три слова – шаблон, направляющая и водитель, которые теоретически выражают общие законы кинематики, а практически означают азбуку каждой машины, – только эти законы мне кажутся в настоящий момент открывающими бесконечные горизонты. По мере своих сил я их прилагаю не только к созданию определенных организационных норм, но и к созданию выводов для реформирования, биологического реформирования современного человека.
В той модели, над которой приходится сейчас работать, в том ЦИТе, который из ребенка уже превратился в юношу, мне думается, начнется как раз то восстание конструкций и то восстание человека, о котором намеками рассказано в этой книге, называющейся «Поэзией рабочего удара».
Будет ли этот «удар», будет ли этот «нажим», будет ли эта работа идти в области больших конструктивных задач или, наоборот, эта работа уйдет в глубины микрокосмоса, в глубины самых мелких величин как организации, так и биоэнергетики, все равно мне кажется, что на этой стадии Центральный Институт Труда, над которым приходится работать, – в одно и то же время есть научная конструкция и высшая художественная легенда, для которой пришлось пожертвовать всем тем, что пришлось делать до него. Я опять-таки не задаюсь вопросом, как это будет называться; пролетарским или непролетарским. Здесь чрезвычайно много затасканных слов, как затасканных слов оказалось много в так называемой «НОТе». Я думаю, что если работать над трудом, то было бы жалким ханжеством работать над ним только в форме так называемой охраны труда, только в форме старания искоренять все то, что труд затрудняет, и принимать то, что труд облегчает. Наша методика, которую я назову «установочной», заключается в том, чтобы оперировать в самых глубинах пролетарского сознания, в котором уже несколько столетий бродит бес творчества, конструктивный интерес к тем машинам и механизмам, над которыми он проводит лучшие годы жизни.
Слишком много внимания уделено политике и общесоциальным вопросам, между тем как современный пролетариат силен своей определенной страстью к машине.
Своей бездонной привязанностью к механизму он представляет огромную опасность для всех тех, кто хочет повернуть колесо истории назад.
До сих пор продолжаются споры относительно пролетарской литературы. Здесь, конечно, гораздо больше публицистики об этой пролетарской литературе, чем самой пролетарской литературы. Публицистическая постановка вопросов по этому поводу кажется просто эфемерной. Целый ряд людей хочет выдавать раешник по бичеванию буржуазии и кулаков за так называемую пролетарскую литературу. Другие находят выход и разрешение этого громадного вопроса в какой-то так называемой «простоте», опускающейся до стилистической демагогии. Третьи продолжают варьировать на все лады такие слова, как машина, железо, сталь…
Во всяком деле есть производители и потребители и жалкие имитаторы. Я, конечно, хочу идти только с производителями.
Я думаю, что современная эпоха требует не только так называемой пролетарской литературы, о которой можно было мечтать, сидя в царских тюрьмах и ссылках. Жизнь требует создания такого творческого метода, от которого пахнуло бы настоящим конструктивным мятежом со стороны берущего власть пролетариата.
И вообще, может быть, в век, когда не только с словом, а даже с мыслью так удачно спорит радио, когда аэроплан, захватив 200 пудов багажа, может основать город в любом пункте Северного полюса, когда время переходит в пространство и пространство во время, когда каждый мальчишка на любой машине может наяву увидеть, что такое абсцисса и что такое ордината, и может интуитивно, после занятий над ремонтом радиоаппарата, понять, что значит теория Эйнштейна, в это время придавать значение такой оранжерейной проблемке, как пролетарская литература, – просто зряшное провинциальное дело.
Если кто прочтет эту книгу и станет назавтра хоть небольшим конструктивным мятежником – нашего полку прибыло.
Автор
Москва, 1925 г.